Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы

Содержание


Радха и Кришна в пионерских галстуках.
Новый Гулливер. Левое и Правое.
Глава 4 Лучший друг детей всего мира
Глава 5 Кинизм против похоти. Сатир в трико.
А Я - лишь части часть, которая была
Глава 7 Театр одного актёра.
Глава 9 Бессильный демиург.
Пояснение автора
Чёрный Дьявол - это вероломство, дурная смерть, отбро­сы, мрак, антикультура.
Сделай себе пистолет.
Нам электричество пахать и сеять будет
Бульдозером сминаемая рушится
Прощай, немытая Россия
Я увидела Богоматери на луне сияющий лик
Рассказ Вирсавии
Отец наш небесный, да приидет царь, Христос Твой с волей Твоей на нас, дай нам вкусить хлеба завтрашнего уже сегодня.
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30




Аннотация Издателя.


На фоне современной постмодернистской литерату­ры, которая утопила себя в самоиронии, скрывающей настоящую беспредметность, предлагаемое читателю произведение является почти классическим: именно по­тому, что оно не формально, но предметно, и полно гу­манистически значимым содержанием; значит, отвечает не исключительно литературному эстетству, но запросам живой человеческой души, ищущей своего отражения в изящной словесности.

Можно не обинуясь сказать, что этим произведением доселе неизвестного автора возрождается европейская традиция философского романа; именно философского, а не просто интеллектуального, столь характерного для ХХ-го столетия. Таким образом, оно открывает собой эпоху неоромантизма, в современной русской литературе уверенно идущую на смену постмодернизму. Последний выражает усталость ХХ столетия, тогда как неоромантизм несёт с собой духовные силы, переходящие в век XXI.

Несомненно, послевоенное поколение - теперь поко­ление отцов, должно счесть этот роман своим романом, ибо герои его принадлежат этому поколению и пред­ставляют как бы духовную квинтэссенцию его.

Нужно сказать, что первое послевоенное поколение – совершенно особое в череде советских поколений. Вся­кий, кто знает судьбы его, согласится со мной. То луч­шее, то идеальное, что было в русской революции и мог­ло оправдать её, явило свои зрелые плоды именно в этом поколении. Какое-то долгое эпохальное развитие нашло в нём своё завершение: ему, этому поколению, выпало завершить и исторически «закрыть» ХХ-е столетие, ус­воив его трагический опыт. Позвольте выразить убежде­ние в том, что духовными отцами новой эпохи будут именно они, рождённые на земле в 1947 году. Их духов­ность будет духовностью ХХI-го столетия.

Сказанное не значит, что роман будет неинтересен «детям», поколению, рождённому в 70-х. Напротив, им очень нужно знание отцов. Кроме того, беспримерные по нынешним временам глубина и точность психологичеcких откровений, чёткая нравственная позиция автора и постоянная отсылка к трансцендентным реалиям делают этот роман подлинно душеведческим и нравоучитель­ным; для любого читателя, способного находить в книге своего друга и учителя. Политико-исторический и быто­вой фон выписан в романе с такой графической лако­ничностью и точностью, что безошибочно узнаётся и оживает в памяти при чтении. Это сообщает книге жи­вость и почти кинематографическую достоверность.

К уже сказанному можно добавить ещё много по­хвальных автору слов, но пусть книга скажет сама за се­бя. Мне же позвольте удалиться и пожелать вам не толь­ко приятного, но и душеполезного чтения.


В.А. Кожевников


Глава I

Радха и Кришна в пионерских галстуках.


В конце каждой недели, после шестого урока, уже ввече­ру, а зимою и затемно, при свете жёлтых электрических лам­почек, ученики "седьмого Б", вместо того, чтобы стайками и поодиночке расходиться по домам, выстраивались парами под началом классного руководителя и строем шли вдоль кафелем стеленного коридора, – который на переменах служил катком, – в физкультурный, он же актовый, зал на пионер­скую линейку. К этому часу зал свободен: клубные скамьи горой сложены на сцене, а гимнастические маты – в заветном чуланчике; где хранились и ещё кое-какие привлекательные для мальчишек предметы, вроде дисков и копий, и литых гранат разного веса, и куда имели доступ только фавориты учительницы физкультуры. Герой нашего повествования не при­надлежал к таковым, но хотел бы принадлежать. И, если бы это зависело от него, непременно причислился бы к свите авторитетной физкультурницы в чёрном трико, обнаруживавшем женственность совсем иначе, нежели юбки и платья. Мешало ему то, что он не знал, каким таинственным образом немногие из его товарищей становятся её фаворитами.

В зале пол был дощатый, старинный, с широкими, не ны­нешними, половицами. Так же, как в классах, он был смазан коричневой мазью, осклизлой и гадкого запаха, в которой угадывалось присутствие керосина. Герой наш, хотя и мор- щил нос, всё же любил этот запах, невзирая на гадливость, как втайне любят запах собственных ног.

Это был запах ста­рой школы: чужой, казённый, не домаш- ний; и, вместе, родной, тёплый своей привычностью и привязанностью к школе. Падать на этот пол, однако, не стоило, ибо оставались на одежде от такого падения жирные бурые пятна, о стойкости которых хорошо знали руки, стиравшие школьную форму. В описы­ваемое время обыватели уже начали догадываться о сущест­вовании стиральных машин, но, даже находя к тому средства, ещё не находили в себе смелости при­обретать их, и раскупали в «хозмагах» стиральные "доски" из рифлёного оцинкованного железа.

Герой наш всегда испытывал отвращение к возможному собственному падению на этот смазной пол и, – примечательная черта! – за все годы школьной жизни, кажется, ни разу на него по-настоящему не упал, что не мешало ему насла­ждаться падением других, и, может быть, особенно пятнами на одежде, как следствиями подобных происшествий. В общем итоге, впрочем, склизкость пола была, скорее, поло­жительной чертой: можно было ловко проехаться по нему на каблуках "скороходовских" ботинок.

Линейка заключалась в том, что пионеры, одетые в тра­диционную русскую гимназическую форму стояли в несколько рядов вдоль стен актовой залы, образуя каре. Не проживший всей нашей истории читатель может здесь подумать, будто гимназическая форма сумела пережить красную революцию. Но нет, не сумела, но была реанимирована в Империи Советов, чтобы образовать теперь, в сочетании с красным галстуком, стилевой оксюморон, – возможно, знаковый для всего этого периода истории. От прежних гимназистов их отличали не только повязанные вокруг шей алые галстуки с закрученными, обгрызенными и запачканными в чернилах концами, но также и то невиданное прежде обстоятельство, что стояли они вперемежку с «гимназистками». Последнее, впрочем, было новеллой «оттепели». Смешанное обучение в школах ввели на другой год после смерти Отца народов.

Гимнастическая зала, со шведскими стенками, принадлежала бывшей первой мужской гимназии, стены которой, сохранившиеся в первозданном виде, огораживали теперь пространство живописуемых нами событий. В центре залы возвышался неви­димый простым глазом позорный столб, к которому завуч школы, используя гвозди множества взоров, кувалдами слов приколачивала страдающие души неудачников.

Мы, скорее всего, ошибёмся, если примемся утверждать, что линейка была для пионеров радостным событием, хотя бы потому уже, что в сердце нашего героя бытовал некто, очень этими линейками тяготившийся. А ведь именно наш герой, высокий ростом, худой телом, с лицом бледным и выражающим претензию на превосходство, ожидал каждую линейку с трепетным волнением, которое прятал за маской (и даже гораздо глубже), столько же от других, сколько и от себя. А прятал потому, что волнение это было характера романтического. И значит принадлежало области жизни, издавна окружённой запретами и условностями.

Человек – существо парное, и если кто-либо испытывает особые чувства, можно быть уверенным, что есть некто со встречными чувствами и ожиданиями. И такая особа дейст­вительно обреталась в составе "седьмого Б". К счастью, они нашли друг друга, но должны были это скрыть. Почему? – мы выясним позднее. Пока же их романтические свидания должны были проходить «под прикрытием». Пионерская линейка как раз и служила таким прикрытием. И рассказ наш не о линейке, а об акте тайной любви, искусным образом встроенном в официальную церемонию и превращавшим последнюю в нечто, не предполагавшееся устроителями.

Акт этот начинался уже тогда, когда ученики выстраива­лись в правом проходе класса, и наши, пока анонимные, лю­бовники незаметно для окружающих и на правах дружбы старались встать рядом, чтобы в сутолоке построения и от раза к разу прерываемого движения неровного строя начать, будто невзначай, оргию взаимных касаний, отдававшихся в душах томитель­ным наслаждением. В экзекуционном каре они тоже стояли рядом: их горячие руки искали и быстро находили друг дру­га, соединяясь в исполненном неги ласкающем пожатии. Можно в несчётный раз удивиться чуду любовного тепла, перед которым бессилен градусник; но описать его – это придется оставить другому, более талантливому рассказчи­ку, чем тот, коему вы теперь внимаете.

Было бы, однако, клеветой на нашего героя сказать, что он пренебрежительно относился к торжественной пионер­ской линейке, превращая её в место свиданий. Вспомните, как много свиданий происходило в церкви во времена нра­вов более строгих, чем нынешние, и это легкомысленное ко­щунство совмещалось, однако, с горячей верой. Так же и в сердце нашего героя, наряду с опьянённым любовником, присутствовал юный гражданин и отрок, испытывавший почтение к линейке и сознание причастности к важному ри­туалу. Это почтение было того же рода, какое он испытывал к почётному пионерскому караулу, торжественно замершему возле памятника вождю, охранявшему и осенявшему вход в городской сад, или к такому же караулу возле знамени дружины, для несе­ния которого даже освобождали от уроков(!). К почтению, правда, примешивалась ещё и зависть, так как его никогда не приглашали в караул, хотя он страстно желал попасть туда, и, наверное, попал бы, если бы знал, каким образом проникают в караул миловидные счастливчики из числа его одноклассников. Очевидно, ад­министрация школы имела на сей счёт какие-то тайные сно­шения с отличниками и активистами, Никита же не был круглым отличником; и активистом он тоже не был. Думать об этом так откровенно, как мы теперь говорим, он, впрочем, не смел, и просто потаенно тосковал, сознавая, что он не так красив, как те избранники. Но это было ещё не всё; судьба его была ещё горшее оттого, что ему за всё его долгое пионерство ни разу не довелось поиграть на отрядном барабане или подуть в горн, хотя, – в полном соот­ветствии с несправедливостью Неба, – этой привилегией пользовались его сверстники гораздо более низкого ранга, нежели тот, которым обладал он. Истины ради нужно отме­тить, что Никита не умел ни дуть, ни стучать палочками, но как-то забывал об этом, – со стороны это дело казалось ему нетрудным.

Как мы уже сказали, любовь, которой предавались наши герои, была тайной. Она не имела ничего общего с "дружбой" мальчиков и девочек, которая бытовала в школе, и совершенно не соответствовала тому признанному разбие­нию на пары, которое сложилось в классе, и которому подпадали явно и наши тайные любовники.

В королевстве «седьмого Б» она была королевой и нахо­дилась признанной паре с королём, Г.С., который доводился нашему герою лучшим и первым школьным другом. Сам он был всего лишь герцогом, и у него имелась герцогиня, Л.Д., с которой он официально дружил. Графья и генералы тоже имели свои пары, прочая же дворцовая челядь и единствен­ный солдат находились ещё на положении отроков. Народ тоже был в королевстве, но народом никто, разумеется, не интересовался, и что последний думал обо всей этой знати автору не известно.

Придворное супружество, оно же – "дружба", заключалось не только в традиционном "провожании" и в том, чтобы быть официальным кавалером на вечеринках, но и в стара­тельном разыгрывании драмы любви: в ревности, размолв­ках, томительных взглядах и вздохах. Однажды, изрядно подвыпив, очевидно под воздействием портвейна с несчаст­ливым номером "13", наш тринадцатилетний (какое зловещее схождение!) герой дошёл в выражении своей куртуазной страсти до того даже, что взобрался по металлическим ско­бам на трубу котельной с видимой целью броситься долу, от огорчения, доставленного невниманием герцогини. Всей че­стной придворной компании пришлось заботливо снимать его с этой трубы. Взобрался он, впрочем, невысоко.

Всё это было героическим спектаклем, из которых состояла вся публичная жизнь школьной компании. В ходе одного из таких спектаклей кудрявый мальчик-романтик, по имени Валериан, пере­живая размолвку с другом, ударил себя ножом в живот. Не­глубоко. Но кровь пролилась...

Описываемая нами любовь не имела ничего общего с этой комедией. Непохожа она была и на щупание под партой жирных ляжек Тани Петухиной, с которой наш герой одно время сидел за одной партой, и к которой, фактически, ис­пытывал отвращение. То было что-то настоящее, взрослое, не предполагавшееся у детей и потому не находившее себе места на подмостках детского театра. В чём-то эта любовь перекликалась с любовью к Н.М., на огне которой сердце нашего героя сгорало целые три года, от первого класса до четвёртого. Лишь вынужденная разлука утишила эту страсть, но не изжила её вовсе. Любви к Н.М. тоже не нахо­дилось места в тех формах общественной экспрессии, кото­рые приличествовали детям, поэтому Никита не смел выка­зать её ни единым жестом. И, к тому же, Никита страдал низкой самооценкой, которая всегда обнаруживается робостью, в сочетании с гримасой превосходства. Потому было великим счастьем оказаться случайно рядом с нею в ходе какого-нибудь офи­циального школьного перформанса. Может быть, именно воспоминание об этих минутах счастья послужило тому, что нынче Никита активно использовал «постные» школьные церемонии для своего скрытного греховного «скоромничанья». Замечательно, что любовь та могла быть разделённой, если бы Никита знал о взаим­ности со стороны Н.М. (а таковая имела место), но он не мог узнать о ней по тем же причинам, по которым не мог выказать собственных чувств.

На томительных уроках, рутинный шум которых, умеря­ясь расстоянием до задней парты, превращался в ревербери­рующую музыку стихий, не мешающую уединению, нашему герою случалось мечтать о будущей супружеской жизни с воображаемой избранницей, которая хотя и могла воплощаться в образе его нынешней пассии, на деле была неопределённым божеством; и он знал подспудно, что теперешние образы и страсти – это только сиюми­нутные замещения настоящей божественной любви.

Возвышенные мечтания эти неизменно, однако, призем­лял один беспокоящий вопрос: что делать с панталонами? Казус состоял в том, что названный предмет дамского туале­та вызывал устойчивую неприязнь у нашего героя, – как сво­им покроем и кричащим цветом, так и тем нелепым обликом, который способен был он придать женской фигуре. Мальчик знал, что ядовито-зелёные и сиреневые панталоны способны отравить его чувства к будущей супруге: они вторгались в идеальный мир прекрасных бесплотных форм свидетельст­вом и напоминанием, – всегда непрошеным, – греховности земного брака и небожественности женщины, и ставили под сомнение ту будущность, о которой он мечтал. Хотя нащу­пывание под партой резинки так называемых "рейтуз" на ляжке Тани Петухиной, быть может, и доставляло ему опре­делённое порочное удовлетворение, последнее всё же лежало совсем в стороне от того сияния, которым озарялась в мечтах будущая жизнь со своей божественной парой.

Этот, неразрешимый для нашего героя вопрос панталон уводит склонного к анализу автора, а с ним вместе и терпе­ливого читателя (дай Бог ему здоровья!), в глубокое детство Никиты, когда его достославная мать, не отличившаяся в данном случае проницательностью, обряжала его в эти са­мые злосчастные девчачьи панталончики, которые уже сво­им цветом указывали на то, что их не подобает носить муж­чине. Ничего яркого и цветного, ни в верхнем, ни в испод­нем, только чёрное, серое, белое, и, может быть, меланж для пальто, – вот цвета мужчины. Голубое же, а тем более зелёное или розовое, – это уж увольте! И потом, отец ведь не носил рейтуз, – рейтузы носила мать; а Никита безоговорочно при­числял себя к партии отца. Поэтому выбор матери, продик­тованный гигиеническими соображениями и вечным совет­ским дефицитом, несказанно оскорблял чувство собственно­го достоинства четырёхлетнего мужчины.

Герой наш сильно страдал от этого оскорбления, но стра­дал молча, – никак не находя возможным заявить своё досто­инство в мире, где он по слишком многим внешним показа­телям сознавал себя ничтожным, бессильным и зависимым. Временами он чувствовал себя как большой взрослый чело­век, запертый в футляр, наружно являвший собой маленькую человекоподобную куклу, сквозь глазницы которой, скор­чившись в три погибели, он испуганно смотрел в чуждую и непонятную жизнь, в которой для него не было законного места. В ней было место только для ни­чтожной куклы, в оболочку которой он был наглухо замуро­ван силой злого волшебства. Подлинная же личность его просто не смела себя обнаружить, боясь быть непонятой, оплёванной и даже убитой. Я примерно опишу его чувства, если скажу, что он испытывал подобное тому, что чувствовал Гулливер, похищенный обезьяной во время его пребывания в стране великанов.

Обращаясь с ним в соответствии с этикеткой, наклеенной на кукле, как с существом, которому недоступна большая часть того, что волнует их самих, взрослые часто ставили его в очень неловкое положение. Так случилось, к примеру, ко­гда Никита впервые оказался в детском саду, в котором не было никакого сада, но зато была застеклённая веранда, вы­ходившая на тесный и голый мощёный двор. Вдоль стены, на веранде красовался ряд эмалированных белых горшков с нанесённы­ми на них красной половой эмалью иероглифами и накры­тых крышками. Когда наступал час туалета, нянечка сдёрги­вала с детей штанишки, и обнажённые от пояса дети чинно рассаживались по горшкам, – кому какой достанется, – и ту­жились на них положенное время с крышками в руках.

Впервые столкнувшись с этой процедурой, герой наш с ужасом обнаружил, что здесь нет отдельных «мужских горш­ков»; что мальчики и девочки сидят на горшках вперемеж­ку. Этот казённый горшковый промискуитет, лишавший Ни­киту пола, а вместе с полом и достоинства человека, был для него одной из тяжелейших нравственных пыток, к которой добавлялась ещё и пытка невозможности протеста или хотя бы жалобы, так как он не имел права на подобные не соответствующие возрасту пережи­вания.

В момент принудительного обнажения срамных уд к нему на миг вернулось то изначально знакомое мучительное чув­ство унижения, бессилия и обречённости, которое ему при­шлось испытать, когда палач сорвал с него одежду перед казнью... Теперь, в настоящем, он сидел с отрубленной голо­вой и полными слёз глазами, прикрывая эмалированной крышкой горшка свои обнажённые гениталии. Возможно, именно на этом горшке родилась его кривая страдальческая улыбка.

Мы не знаем, что испытывал наш герой в женском разря­де бани, куда по неразумию водила его мать, но сам факт полного стирания из памяти Никиты всего, что он там видел, говорит за себя. Чем, как не абсолютным табуированием со­ответствующих переживаний, можем мы объяснить это?


Глава 2

Новый Гулливер. Левое и Правое.


Никита страдал, утверждает автор, и, по недостатку пыт­ливости у читателя, сам задаётся вопросом: о котором Ники­те речь? Ведь там, где невооружённым глазом виден был лишь один Никита, на самом деле стояло два. Их можно бы­ло счесть близнецами (они родились вместе) хотя и сильно различающимися по душевному складу. Сам Никита (я говорю о Никите видимом справа, если смотреть вслед) тоже не видел своего брата, с которым срос­ся ещё в утробе матери, но он его знал, ощущал и, может быть, более чем любил, так как считал его частью самого се­бя. Не видел же он его потому, что отчасти страдал врож­дённым дефектом зрения, при котором игнорируется левое поле, а также потому, что его не видели взрослые, и ещё по­тому, что зеркала в этой заколдованной земле были устрое­ны так, что в них отражалась только правая половина мира, разрезанного точно по осевой линии: на месте же левой зия­ла пустота, которую мозг естественно восполнял симметрич­ным изображением видимой правой стороны, так что равно­весие мира для восприятия сохранялось.

И без того непростые отношения братьев осложнялись тем, что Никита правый, который доминировал в паре в силу преимущества быть видимым, из своего ещё очень неболь­шого жизненного опыта знал, что Никиту левого следует прятать. Как он прятал его, когда во время «тихого часа» в детском саду старательно притворялся спящим, складывая руки лодочкой и подкладывая их «под щёчку», согласно ко­манде нянечки, – хотя никогда не спал таким образом дома и не знал, в точности, что означал возглас: «ручки под щёчку!». Поступая здесь так, как это делали другие, лучше осведом­лённые, чем он, Никита правый тщательно прикрывал вовсю бодрствовавшего Никиту левого, тайком предоставляя ему, – в дополнение к ушам, – один полу-зажмуренный глаз.

Имея один глаз на двоих, он, впрочем, мог уступить Ни­ките левому только одну его половину, через которую тот впивал в себя окружающий мир форм, – другую же половину Никита правый использовал сам, чтобы осторожно следить за бесшумными передвижениями нянечки, искусно притво­ряясь спящим и знающим, что такое есть "ручки под щёчку", когда она невзначай приближалась.

В эти часы вынужденной неподвижности вспоминались ему минуты обеда, когда все сидели за столами с ложками в руках, широко раскрыв рты, словно стая птенцов, ждущих родителей, улетевших за кормом. Но вместо желанных ла­комств, медсестра в белом халате, проходя меж столами, вливала в разверстые клювы по столовой ложке отврати­тельного рыбьего жира, который Никита правый принимал не без доли разумности, так как уже знаком был с поражаю­щим зрелищем рахита у детей.

Когда роковая ложка приближалась, каждый невольно жмурил глаза, вываливал язык, и, в следующую секунду ли­хорадочно заедал этот предписанный Минздравом бальзам красным, дымящимся борщом.

Вспоминались ему также и дежурные – ладные, красивые дети, разносившие по столам тарелки и хлеб, – им он молча завидовал, потому что были они такие цельные; без следа унизительного раздвоения, испытываемого им самим. Они были прикосновенны к миру взрослых, откуда исходила власть, понуждавшая его делать то, к чему он не чувствовал никакого влечения. Его самого, отчего-то, никогда не назна­чали дежурным, что воспринималось им как знак отвержен­ности и увязывалось с ненавистными рейтузами и чем-то ещё, неясным, внутри него.

Интенсивное переживание, порождаемое этими воспоми­наниями, а также напряжение притворства, привели на этот раз к тому, что Никита левый стал выражать настойчивое желание помочиться, которое к ужасу Никиты правого росло с каждой минутой. Попроситься у нянечки означало обна­ружить, что он не спит, и, хуже того, обнаружить, что он, бесплотный возвышенный дух, имеет такие низменные жела­ния, да ещё и внеурочно... Попроситься означало признать своё рабство, свою зависимость и неполноценность, – разве дома он просился, когда ему было нужно? Терпеть – то был единственный возможный выход. И Никита терпел, сколько хватало сил...

На исходе дня он вышел с матерью из дверей дома стра­даний на главную городскую площадь, на площадь Сталина. На необъятном асфальтовом поле не видно было ни одного голубя. Разгуливать по центральной площади голуби могли позволить себе только в Москве, – и это было признаком высшей цивилизации. Здесь ведь не гуляли по площади кра­сивые, добрые люди, которые кормили бы голубей из рук в лучах солнца. Нет, здесь жили грубые люди, которые ло­вили бы голубей под тучами, сажали в клетки, поедали их или продавали. Над площадью с гип­совым памятником суровому вождю неприлично возвыша­лась стоявшая на пригорке церковь; вокруг церкви шумел базар. Сплошной ряд нищих, сидевших по периметру церковного строения, отде­лял святое пространство от базарных рядов. На этот-то ба­зар, наша троица, один из причастников которой был неви­дим, как Святой дух, и направила свои стопы.

Никита держался за руку матери и искоса поглядывал на сумку, сквозь чёртову кожу которой он явственно видел об­личающие его ущербность мокрые сиреневые рейтузы. Он находился в состоянии испуганного ожидания укола, удара ниже пояса; и это ожидание соединялось в душе его с упреж­дающей и гасящей удар птенцовой доверчивостью. К облегчению, мать ни словом не упомянула о его позоре, и постепенно, ос­торожно уверившись в том, что мать не начнёт разговора, он позволил себе забыть о позорном факте на неопределенно долгое вре­мя, но не навсегда.

Внешние предметы, столь мало ещё изученные, – вот что притягивало его внимание и служило превосходным лекар­ством от всякого горя. Мощёная улица города, построенного как бы впрок, в расчёте на грядущую индустриальную жизнь, была почти пуста. Автомобиль был ещё редкостью, и чаще можно было встретить подводу или арбу, запряжённую мулом, а то и верблюдом, которые странно смотрелись на асфальте. Ар­ба и мулы хотя и были по-своему интересны, но это было прошлое, дикое и неразвитое, которое обязано было уйти и уступить место новому и современному, сиречь механизиро­ванному; это была деревня, обязанная уступить место Горо­ду; и символом Города на улице был для Никиты, разумеет­ся, автомобиль.

Вон, солдаты выгружают из короткорылой трёхтонки ка­кие-то пакеты. А вот едет сам могучий десятитонный «Медведь», наполняя улицу рычанием и сизыми клубами удивительно вкусного дыма, который бы так и вдыхал... Ко­гда этот десятитонный МАЗ с длиннючим кузовом порав­нялся, настигая, с нашей Троицей, Никита левый вдруг со­вершенно бесстрастно и немотно констатировал для себя, что зелёный длинноносый медведь сейчас врежется в стоя­щую поперёк, на пересечении улиц, такую же зелёную трёх­тонку с солдатом в кузове. И Никита правый, со страхом и восторгом от того, что стал свидетелем такого необычайного события, увидел через несколько секунд, как МАЗ сокрушил своим заострённым к концу рылом деревянный борт трёх­тонки. Солдат, стоявший у борта с пакетом в руках, согнулся и упал вперёд... Мгновенно сбежался невесть откуда взяв­шийся народ, закрывший своими спинами и торсами от ма­лого ростом Никиты дальнейшие события. А мать, между тем, – благоразумно не любопытная, – потянула его в боковую улицу, вдоль сточной канавы, с перекинутыми чрез неё кое-где железными мостками, с чёрной струящейся жижей, омываю­щей битые бутылки и ржавые прутья, за которые цеплялась и вытягивалась хвостом особая канавенная паутина из разного хлама, похожая на водоросли, только угольно чёрного цвета. Канава источала зловоние, но этот запах был приятен Ники­те. Здесь, на свободе, для него ещё не было плохих запахов: он был подобен собаке, выбежавшей на прогулку из долгого заточения в квартире: он ещё только открывал мир, и мир был чудесен всюду, где не ступала нога казённого и чужого взрослого, преображавшего этот мир в учреждение, с его страхом и утомительной дисциплиной.