Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   30
Глава 14

Восток оплодотворяет Запад.


Рустам давно приметил этого парня, такого же «камчатника», каким был и сам, – не привыкшего засиживаться на лекциях. В его лице, во всём его облике Рустам приметил свет и вместе тьму, – интенсивность которых выводила его из ряду вон. Он дышал энергией, и эта энергия изливалась свободно и потому красиво, не взирая на качество этой энергии, – так он был раскован.

И энергичность, и раскованность очень импонировали Рустаму, который сам был довольно стеснителен, и до сих пор, к своему стыду, не мог избавиться от безусловного по­читания старших, вынесенного им из семьи, в которой тра­диции Востока еще не погибли окончательно. Кроме того, видно было, что парень весьма умен. Словом, Илья нравился Рустаму, и он наметил его в прозелиты, хотя не знал пока, «на каком коне к нему подъехать». Сидя на лекции на той же скамье, он часто поглядывал на него искоса, пощипывая пальцами кончик уса (привычка, часто встречающаяся у уса­тых), но энергичный парень был автономен, непристу­пен, и склонности к сближению не обнаруживал.

Илья, в свою очередь, не мог не заметить Рустама, тоже выделявшегося на общем инфантильном фоне, но его совсем не привлек этот кавказец с малоподвижным лицом, в пиджаке с чрезмерно широкими плечами. Он знал склонность кавказ­цев к физической силе, и потому этот богатырский пиджак был ему неприятен.

Итак, в лучшем случае, Илья оставался равнодушен к Рустаму и продолжал свою жизнь вольного студента с от­крытым будущим, не подозревая, что попал в сферу влияния могущественных сил, о наличии которых в мире он ничего не знал, и не мог знать, так как на полках его сознания им не нашлось бы места.

Автор сей повести тоже не может сказать многого об этих силах. Может быть, Лев Гумилёв мог бы внести сюда некоторую ясность. Во всяком случае, частным аспектом этих сил было давление со стороны древних духовных сущностей на молодую варварскую циви­лизацию славян. Они, эти древние сущности, подвергали фе­номены русской духовности испытанию на предмет истинно­сти, и имели в себе достаточно различённости, чтобы разо­блачать химеры и голые формы, не подкрепленные душев­ным содержанием.

В семье Рустама, корни которой тянулись в Персию, Армению и Палестину эти духовные силы ещё были живы, поскольку живы были многие из культурных традиций, способных дать этим силам форму. Поэтому Рустам, помимо внушений советской пропаганды, обладал своей системой нравственных норм, которую он противопоставлял, как советским идолам, так и пластичной целесообразности и себе-потаканию, – принципам, закреплённым в русских пословицах, которыми все и пользовались, вместо Библии. И это были не про­сто «манеры», которые легко мог перенять любой бойкий язычник, но действительные принципы жизни, подкреплённые господской волей, подчинявшей им низшие жизненные составы. Если, скажем, для формального человека быть честным означало не искажать передаваемой информации, то для Рустама быть честным означало «быть честным внутренне», то есть его проявления должны были быть откровением сущности, а не покровом, скрывающим невесть что. Напротив, внешне он мог быть отчаянным врунишкой, то есть безбожно перевирать факты, выдумывать события и сочинять мизансцены. Возможно, он делал это как раз из неосознанной антитезы внешнему пониманию «честности». Во всяком случае, честность была одним из главных пунктов этого врунишки. На оселке честности правил он всех и вся, на ней противопоставил себя отцу, а затем и обществу в целом, как лгущему.

Когда его отец, лектор-международник областного мас­штаба, привёл однажды девятилетнего Рустама на одну из своих лекций, ожидая возвыситься в глазах сына, который явно начинал быть «себе на уме», то результат оказался самым обескураживающим: «ты обманываешь», – вот что сказал ему сынок. И когда в девятом классе ему задали написать со­чинение на тему: «за что я люблю свою школу», то он не принял условий игры, предполагавшей ложь, а написал правду об учителях, об истинном отношении к ним учени­ков, и о том, как никто не любит школы. Сочинение это на­делало много шуму, и, после обсуждения его на педсовете, куда вызывался к ответу и Рустам, директор запер этот ше­девр у себя в сейфе.

На уроках обществоведения Рустам морочил учителя, ставя того в тупик выдуманными тут же, несуществующими цитатами из произведений Маркса, которых бедный учитель, конечно же, не читал. Вскоре после окончания школы, не­удавшееся сотрудничество в местной газете, где, как оказа­лось, никакая правда была невозможна, привело Рустама в оппозицию ко всему обществу. Автору хочется тут блеснуть учёностью и умно заметить, что в обретении этой нравственной, по сути, оппозицией политической формы сказалась способность цивилизации превратить отрицающую силу по­давленной ею древней культуры в фермент собственного брожения. Нравственная сторона нашла себя в том, что Рустам не только хотел изменить политический строй в целом, но и разрывал ткань эгоистической повседневности, частными альтруистическими поступками и добрыми делами.

Итак, Рустам, ставший одиноким революционером и, вместе, «Робин-Гудом», целенаправленно искал себе сторонников, и не подоз­ревавший об этом Илья был намечен как кандидат. Колесо судьбы, таким образом, завертелось, и нужен был только случай, чтобы вращение его обнаружилось въяве. Но случай пока не представлялся. Метод Рустама был прост и естествен; и если чуточку лукав, то как раз благодаря указанной двойственности: его левая рука знала, что делает правая и помогала ей. Он подстерегал потенциального прозелита его случайной нужде или беде, и тогда самоотверженно бросался на помощь, демонстрируя не принятые в новейшем обществе чудеса моральности и чело­веческого братства. Таким образом происходило сближение, за которым следовала моральная, а затем и политическая пропаганда. То же самое было и в отношении Ильи. Рустам наблюдал его и ждал.

Случай, наконец, явился; оттуда, откуда и должен был явиться: из положения, в котором свободолюбивый Илья не мог не «залупиться».

Военная кафедра, с её дисциплиной, была бельмом на живом глазу вольной университетской жизни. Воплощённый внешний порядок – капитан Бараньин, и воплощённая внешняя свобода – Илья, не могли не столкнуться, и столкновение это высекало искры адского пламени, в котором Илья мог запросто сгореть. Что толку, прозревать в капитане Бараньине того же анархиста, предавшего мать-анархию, и потому ревновавшего к Илье, который от­кровенно нежился на её лоне? Всё это только ухудшало дело; Бараньин понимал всё иначе и боролся с анархией так же яростно, как еврей-выкрест с иудейством. Кроме того, Бараньин был рыжим, лысым и малорослым; и всего лишь капитаном, хотя и выдвиженцем. Илья же был высоким, и не рыжим, а патлатым. Одного этого было достаточно, для того, чтобы такая пустяковая вольность как отлучка на час с лекции Бараньина возымела судьбоносные для Ильи последствия.

– Болен я, – фальшиво канючил Илья.

– Справку от врача, – сухо ответствовал Бараньин.

Итак, нужна была справка. Где взять её? Илья сидел ог­лушенный, в то время как все поднялись, грохоча стульями, и гурьбой направились к выходу из класса. Во взглядах иных из однокашников прочитывалось сочувствие, но в действие оно перейти не могло. Илья и не ожидал действенной помо­щи: он и сам точно так же прошёл бы мимо неудачника. Ведь Илья вырос в «киношной» культуре, в которой можно только сопереживать, но действовать нельзя, и эта культура развра­тила его, – как и множество современников его, – так что ре­альная жизнь вокруг воспринималась ими, как кино: можно сочувствовать происходящему на экране, обсудить это с приятелями, но действовать нельзя. В такой «зрительской» жизни праведность – это правильные чувства и правильные суждения (мнения), но отнюдь не действия. Рустам взламывал эту киношную условность своим активным Робин-гудством. Пробил его час...

Илья, вполне сознававший отчаянность своего положения принял участие Рустама безоговорочно и сразу. На выработку плана действий не потребовалось много времени. Вдвоём они помчались в аптеку, где купили термометр, – на счастье, термометры были в продаже. Затем – в поликлинику, где Илья записался на приём к врачу; чудо, но в регистра­туре были свободные номерки. Вопрос теперь заключался в следующем: нет ли на термометре врача каких-либо особых меток, вроде резинового колечка, или нитки, или меты краской, и совпадает ли его фабричная марка с маркой куп­ленного ими термометра? Ответ мог быть только опытным. Приходилось идти на риск. В ожидании приёма новые при­ятели усиленно грели на батарее отопления термометр, наго­няя нужную температуру.

В кабинет они вошли вдвоём. Рустам будто бы привёл больного товарища. Мнимому больному был вручен термо­метр. Началось заполнение медицинской карточки. В соот­ветствии с планом, Рустам в это время, будто бы ненароком, уронил на пол ручку, которую вертел специально в руках; ойкнул и, нагнувшись за нею, заслонил собою Илью. Тот же молниеносно поменял термометры. Фокус удался, справка была получена. На этот раз Бараньин был побежден.

Илья был несказанно рад успеху: большой страх отлёг у него от сердца; но и несколько сбит с толку таким неожи­данным проявлением деятельного сочувствия со стороны не­знакомого, в сущности, человека. Он чувствовал себя обя­занным и не знал, как благодарить. Ситуация оказалась вно­ве для него, и он попытался трактовать её стандартным об­разом; по-приятельски: предложил Рустаму поужинать вме­сте, в кафе, на счёт Ильи. Обычно, эта расхожая монета да­рового угощения обращалась между студентами беспрепят­ственно и ценилась наравне со «шпорами» и английскими «тыщами знаков», но в случае с Рустамом Илья наткнулся на непонятный ему гордый отказ.

Разумеется, Илья чувствовал, что дешёвое приятельское угощение – это не та валюта, которой можно оплачивать ве­ликодушие, но, с другой стороны, он не знал, каким же обра­зом оно оплачивается, потому что те отношения, в которых он вращался, были невысокого нравственного пошиба и мало пригодны для культивирования высоких чувств. Словом, Илья растерялся, ему стало неловко с Рустамом.

– Сделай другому то, что я для тебя сделал, это и будет благодарность, – сказал вдруг Рустам, и на этом они с Ильей распрощались. И этим жестом поставил себя на пьедестал такого сорта, каких не было в обычае устанавливать в том обществе, где вращался Илья.

Конечно, это был выход, и даже с экономией наличных средств, которые были скудны, но в то же время какой-то не­приятный выход.

Умом Илья понял, что это - очень благородно, и поступок Рустама нашёл отклик в его идеализме, и всё же ощущалась трезвящая неприятность, от того, что ему, оказывается, по­могли нелицеприятно: не потому, что он персонально понравился товарищу; не в порыве юношеской любви, к которой он привык как к субстанции добра в от­ношениях с друзьями, а в угоду какому-то моральному го­ловному принципу, которому отныне обязался неволею сле­довать и Илья. Ему будто преподали урок нравственности – как раз то, чего русский человек терпеть не может.

Несмотря на помянутую поведенческую «нестыковку», отныне их, то есть Рустама и Илью, можно стало видеть вы­шагивающими по улицам вдвоём. Крепкий контакт был ус­тановлен, Илья уловлен в сети благодарности, и Рустам на­чал осторожную обличительную пропаганду.

Илью, однако, трудно было сбить такой чепухой, как плохое движение трамваев. У него был государственный ум, и он ясно видел вполне основательные причины обществен­ных неурядиц.

Ему и раньше приходилось встречаться с людьми, крити­чески настроенными в отношении к советской власти. Когда он, ещё подростком, пришёл на завод, споры с иными из ра­бочих, в которых Илья отстаивал советские идеалы, случа­лось, доводили его до слёз. Приходилось ему и делом под­тверждать свои убеждения, когда он согласился на опасную работу кессонщика, чтобы доказать своему оппоненту, что его «осанна советскому строю проистекает отнюдь не от бе­лых рук. Но то всё были свои люди. Они могли говорить что угодно и сколь угодно резко, всё равно нутром Илья чуял в них своих, и потому не боялся их, а раз не боялся, то, значит, не было и мыслей о каких-либо общественных санкциях про­тив этих людей.

В случае с Рустамом, однако, Илья не чувствовал никако­го свойства, напротив, Илья явственно почувствовал чужое: психологически этот странный восточный «дворянчик» был ему непонятен. Ему вдруг пришло в голову, что ведь именно такого сорта молодые люди устраивают теперь беспорядки в Чехословакии. Это открытие поразило его, так как он не мог ожидать встретить подобных «западных» фашиствующих типчиков в своей родной стране. Случилось, правда, не так давно, что они с отцом «ловили» вечерком разные волны по вновь куплен­ному радиоприёмнику и поймали радиостанцию Би-би-си, и он услышал о судебном процессе в Москве над какими-то писателями, которые сравнивали советскую власть с фашиз­мом и обзывали русских женщин «беременными таксами». Илья, конечно, был страшно возмущён этими отщепенцами, но, тем не менее, отметил точность сравнения с таксой. Всё это было, однако, так далеко, – здесь же он впервые ощутил «врага» рядом с собой, и в голову его даже закралась мысль о том, что, пожалуй, следует донести об этом человеке в ор­ганы безопасности. Но перейти в действие эта мысль не мог­ла, в силу всё той же привычки к киношной жизни, состоя­щей только из переживаний; к жизни болельщика, никогда не притронувшегося ногою к мячу. Вместо этого Илья начал горячо спорить с Рустамом, употребив на то всю силу своей немалой эрудиции. Рустам же, столкнувшись со столь горя­чим и квалифицированным отпором, опешил. «Ну, если у этого строя такие защитники, то поколебать его будет труд­но», – подумал он.

После первого пропагандистского поражения Рустам не стал более пытаться переубедить вновь обретенного приятеля.

Связь их, однако, на этом не оборвалась, а, напротив, окрепла. Илья притя­гивал Рустама по «принципу дополнительности» (очень модное в то время понятие): было в Илье нечто, не достававшее ему самому; и хотя сознательно Рустам видел в Илье прозелита революции, на деле то был душевный союз двух личностей, испыты­вающих становление. Вместе они должны были составить растущее целое, более сильное, чем каждый из них в отдель­ности; и каждый был ступенькой для другого.


Глава 15

«Детство моё, прощай!»


Никита, как обычно, собрался в школу и, – теперь уже тоже, как обычно, – отправился в другую сторону. Последние месяцы он не часто баловал старую школу своим присутст­вием. В те редкие дни, когда Никита всё же показывался в классе, одноклассники едва могли признать в нём прежнего товарища и первого ученика. Даже своего закрепленного места за партой у Никиты уже не было, и он, приходя, садил­ся на свободное, как вольный бурш, и это, согласитесь, было уж чересчур.

К началу занятий его никогда не было; он приходил в од­ну из перемен, середь дня, грязный, замасленный, с исцара­панными руками, покрытыми въевшейся металлической пы­лью, и садился на «Камчатке», чаще всего за пустую парту, или к девочке, не пользовавшейся успехом. Руки он специ­ально не мыл. Их рабочий вид, как у механика, только что вылезшего из чрева машины, и едва обтеревшего руки пак­лей, должен был свидетельствовать о его новом статусе, под­чёркивать то расстояние, которое отделяло его теперь от од­нокашников (некоторые из коих всё ещё носили школьную форму!), и ещё служить индульгенцией, отпускающей грех прогулов.

Всё в школе казалось ему теперь чужим, нелепым и, глав­ное, детским. Учительница истории, учившая ещё отца Ни­киты, и чьи уроки Никита особенно любил, вдруг показалась ему старой бабушкой, нараспев читающей глупые сказки. Всё в её облике и манерах, доселе нравившееся, вызывало ныне необъяснимое раздражение, и вместо прежней симпа­тии Никита испытывал к ней неприязнь.

Может быть, главной причиной отчуждения Никиты от школы было то, что прежний класс, начавшийся как 1«Б», умер, погиб, так как весь его костяк, лучшие и ближайшие друзья Никиты ушли после седьмого класса в техникум, – что было тогда весьма модно, хотя и недолго та мода длилась. Вместе с классом умерла для Никиты и школа. Но то была причина глубинная. Внешней же причиной было то, что Никита нашёл себе но­вую, более интересную «школу».

Механическая мастерская с десятком довоенных станков, где Никита торчал теперь с утра и до вечера, предпочитая находимые там занятия и общение всем прочим, принадле­жала Институту Усовершенствования Учителей, учреждению новому и перспективному. Никита открыл для себя эту но­вую «альма матер» во время короткой «производственной» практики, которую он проходил там по программе для уче­ников восьмых классов. И Никита не был бы сыном своего времени, если бы грохочущий немецкий станок со шкивной передачей, образца времён германской войны, на ко­торой его дед стяжал себе звание георгиевского кавалера, оставил его равнодуш­ным. Очень может быть, что на этом станке даже точились снаряды, целившие в его деда. Неизведанная ранее, но много раз предвкушаемая по­эзия живого контакта с настоящей машиной, чудо резки ме­талла, обаяние статуса рабочего, всё это вместе взятое пле­нило Никиту совершенно. Высокий, сухощавый мастер, хо­зяин этого живого, громыхающего и гудящего металла, яв­лял собою хрестоматийный тип мастерового человека. Сдержанный, солидный, по-особому, по-рабочему интелли­гентный и, в то же время, такой народный, насмешливый, он был как раз таким рабочим, каких Никита видел в фильмах про революцию. Мог ли такой насквозь распропагандиро­ванный, идейный мальчик, как Никита, не влю­биться в него?

А началось всё очень просто. По школьному расписанию практика имела место раз в неделю, но Никита, вкусивший обаяние живой работы, не был в состоянии вытерпливать целую неделю до следующего занятия в мастерской. Нема­лый страх и неловкость потребовалось ему преодолеть. Как прийти, что сказать...? Измученный сомнениями и неутолен­ной жаждою настоящего дела Никита положился, наконец, на свою планиду, заявился до срока в мастерскую и робко, путаясь, страшно боясь отказа, выразил желание «поработать на станке»...

Положенная по программе для их класса практика давно окончилась, а Никита всё работал, и давно стал в мастерской своим человеком и, фактически, внештатным сотрудником. До­вольно сказать в подтверждение, что когда мастер ушёл в отпуск, Никита остался в мастерской за него, полновласт­ным хозяином. Здесь открылась для Никиты совершенно но­вая жизнь, и неудивительно, что в школу он ходить почти перестал.

Родители не привыкли интересоваться школьными делами Никиты, поскольку последние всегда были в порядке, сам же Никита ничего не говорил родителям о той новой стезе, на которую он вступил, – как, впрочем, и о многом другом.

Никита брал портфель и утром уходил из дома, а вечером приходил, ужинал и уединялся в своей комнате. Может быть, какие-то перемены мать и замечала в Никите, но из этих за­меток, если они и были, ничего не следовало. Об отце же, в этом плане, и вовсе говорить не приходится, – без особого сигнала, вроде паровозного гудка, он едва ли стал что-либо замечать, занятый слишком плотно по службе.

Пропускать занятия Никите случалось и раньше, во всех тех случаях, когда внутренняя его жизнь пересиливала внеш­ний регламент, поэтому игнорирование школы не потребо­вало преступления какого-то особого барьера. Он не ходил теперь в класс так же просто и естественно, как раньше ходил туда. Но это не означало легкомыслия. Напротив, Никита впервые, может быть, отчётливо ощутил ответственность за себя, что, конечно, было следствием свободного поступка. Он стал по вечерам самостоятельно осваивать школьную премудрость, навёрстывая пропущенное в школе. Ранее он никогда этого не делал, ограничиваясь тем, что схватывал на уроках его восприимчивый ум. Учиться он отнюдь не бро­сил, – только вместо уроков в школе он слушал лекции в Ин­ституте Усовершенствования Учителей, старательно записы­вая их в тетрадку. Штудировал дома «Технологию метал­лов», всматриваясь с полупониманием в диаграммы железо-углерод, и помогал своему мастеру, учившемуся в вечернем техникуме, делать курсовое задание, заключавшееся в расчё­те и проектировании механического редуктора. Вероятно, эта самостоятельная учёба и дозволяла ему со спокойной со­вестью не посещать школы.

Сегодня, однако, он был в классе: пришёл среди дня и по­пал на урок анатомии. Новая, молодая и незнакомая ему учительница, как и все новички в школе, не пользовалась ав­торитетом, вследствие чего оставалась на уроке наедине с собою и своим надорванным голосом, а класс веселился во­всю. Никита, будучи по природе легко увлекаемым, втянулся в общую кутерьму. Но то был старый Никита; Никита же новый, взрослый и ответственный, привыкший уже ко внимательному напряжению и далеко отошедший от детских забав, существовал как бы отдельно и со стороны наблюдал за происходящим. В то время как старый Никита был погло­щён шутливой дракой с соседкой по парте, Никита новый ясно видел и слышал вопрос учительницы, обращенный к классу, хотя это не так просто было сделать в царившем га­ме. Учительнице, однако, казалось, что этот пропустивший столько уроков ученик не видит и не слышит её, и, конечно же, не знает материала, и она, надеясь застать его врасплох и желая выместить на нём своё раздражение классом, с ударе­нием произнесла его фамилию. Никита тут же преобразился, не без удовольствия от сознания производимого эффекта на­чал отвечать так, будто заранее готовился и тянул руку. От­вет его был четким, обстоятельным, с привлечением сведе­ний, почерпнутых им из энциклопедии, – он прозвучал, как пушечный выстрел. И выстрелом этим бедная учительница была совершенно оглушена и сражена. Отныне за анатомию он мог более не беспокоиться. В глазах учительницы он чи­тал почтение и страх, и было бы отступлением от истины сказать, что он не ощутил торжества победы.

Учительница сникла, её воинствующий против класса пыл поугас, урок кое-как дотянулся до звонка, и более в этот день ничего особенного не случилось, если не считать того, что Никита получил от классного руководителя для переда­чи отцу приглашение в школу на свидание с самим директо­ром. Как поётся, «всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо, всё хорошо...»

Никита не испугался, но всё-таки чуточку взволновался. Не потому, что боялся отца, отца он ни капельки не боялся, а потому, что немного побаивался директора школы, кото­рый, как и прежде, оставался лицом недосягаемым, вершив­шим суд и расправу в самых исключительных случаях.

Но всё это было делом завтрашнего, теперь же, как и все­гда, перед Никитой стояла задача более насущная, – нужно было добраться домой из школы. А было это делом непро­стым, так как путь был неблизким и пролегал по заколдо­ванной земле, владениям Закхака, населённым драконами, дэвами и пери. Перед ним, как перед древним витязем, лежа­ли три дороги, и на каждой из них его подстерегал свой злой Аждаха.

Никита мог пройти по Заводской улице, но там, на углу Комиссарской, он мог встретить страшного злодея Абокара, который, приставив к животу Никиты нож, со зловещим присвистом: «попишу!», стал бы требовать у него деньги: выкуп за проход по его территории. Немалое количество рублей и «трёшниц» уже перекочевало из карманов Никиты в руки Абокара и его не менее злодейского брата, Умара. Но пуще потери денег угнетало Никиту мучительное унижение, которому он подвергался ради порочного удовольствия, ко­торое извлекал из этого унижения бандит Абокар.

Мог Никита пойти также по Городской улице, но там его подстерегал дерзкий насмешник Мага с ватагой уличных удальцов, которые легко могли перейти от оскорбления сло­вом к оскорблению действием. Мага был новым врагом, преследовавшим Никиту за его походку, крича на всю улицу: «Развалка!» «Развалка!». Никита и в самом деле ходил враз­валочку, как матрос. Когда-то, в детстве, Никита казался сам себе неприлично длинным и тощим, тогда как ему хотелось быть плотным и коренастым, как широколицый и волоокий перс Ислам, поэтому во время ходьбы он как-то искусст­венно приседал и старался шагать пошире, – тогда он казался себе сильным. От этой застенчивой игры и произошла его теперешняя походка в раскачку, за которую дразнил его Ма­га.

Наконец, третий путь проходил через самую гущу азиат­ских кварталов, застроенных без всякого порядка глиняными саклями, залитых помоями, с голопузыми, босыми зимой и летом, сопливыми детьми, и страшными, чёрными, непонят­ными людьми, обитавшими во дворах без единого дерева или даже былинки. Эти кварталы отделяли центр города, где стояла старая школа, от островка социалистической цивили­зации из трёх вновь построенных домов, где жила семья Ни­киты. В этом «Шанхае» можно было ждать любых неожи­данностей, которые пугали Никиту не меньше, чем встреча с Абокаром или Магой.

Странное дело, скажет просвещённый читатель, где, в ка­ком краю поселил автор своего незадачливого героя, и в ка­кое время он живёт?

Отвечу, он живёт в великой и просвещённой стране, в третьей четверти XX столетия от воплощения Бога-Слова. Хотя вынужден признать, что события случались с Никитой действительно странные. И дело тут не только в заколдован­ной земле, но и в том, что сам Никита был обыкновенным заколдованным мальчиком. Конечно, он не считал себя та­ковым, он вообще в колдовство не верил. Тем не менее, таи­лось в нём нечто большее его, полученное вместе с рождени­ем, и был он, поэтому, словно свеча, поставленная на свеш­ницу посреди мглы. И на эту свечу с надеждой и предвкуше­нием великого света взирали силы Добра, и на неё же слета­лась всякая нечисть, чтобы подвергнуть испытанию этот ре­жущий огонь.

Очутившись на распутьи, Никита, на сей раз, избрал пу­таный компромиссный маршрут. Часть пути он решил прой­ти по Шанхаю через более-менее знакомую ему Мопровскую улицу, избегая тем самым встречи с Абокаром, а часть – по конечному отрезку Городской, где, по его расчётам не долж­но было быть Маги.

С замиранием сердца, благополучно пройдя по Мопров­ской, где, – как то и положено Шанхаю, – не росло ни единой былинки, Никита через проулочек, мимо домов нефтяников вышел на Городскую. К вящему ужасу своему здесь он пря­миком вышел на компанию Маги, но отступать было уже поздно, так как его заметили.

Мага с приятелями играли в «кулёк», игру, возможно, по­лучившую своё именование от древнеримской «кулины», ям­ки в земле на могиле усопшего. Игра, в частности, заключа­лась в том, чтобы макнуть палкой, замещавшей фалл, в эту ямку, с целью оживления умершего, при этом нужно было избежать цепких рук стражей царства мёртвых, которые сте­регли ямку.

Никита вознамерился было незаметно пройти мимо, в на­дежде, что увлечённые игрой сорванцы не станут тратиться на него. Но Мага, завидев его, бросил игру и запрыгал в ис­ступлении, потрясая палкой и крича на всю улицу: Развалка! Развалка!!

В ответ Никита ветхий привычно сжался, но Никита но­вый вдруг ясно увидел всю детскую совершенно нелепость выходок Маги. Это видение сообщило ему неведомую доселе силу взрослого по отношению к недорослю. Он решитель­ным шагом подошёл к Маге, взял его, онемевшего, за ухо и внушительно, молча, потряс, на виду у оглушенной такой метаморфозой компании. Мага от неожиданности присел, лишился дара речи и мгновенно превратился в маленького, совсем нестрашного мальчишку. Никита отпустил его и, молча, прошёл через расступившуюся перед победителем уличную ватагу.

Это был как раз такой переломный момент жизни, кото­рый древними расценивался как смерть и новое рождение. На этом этапе человек, по мнению древних, делающему честь их глубокомыслию, должен был получать новое имя, ибо старый человек умирал. Рождался человек новый, и всё но­вое приличествовало ему: и имя, и вещи, и образ жизни. Но кто бы дал Никите новое имя? Кого это заботило? Такого человека не было рядом, да, пожалуй, и на всей обетованной ему земле. К тому же, как пойти против метрики, такой важной бумаги? А раз вовне ничто не изменилось, то и внутреннее изменение не закрепилось так, как должно, не получив поддержки сознания. Ведь не мог Никита сам осознать своё становление: тут нужна была общественность, которая предложила бы парадигму сознания – в сказках, легендах, эпосах, торжественных ритуалах, почётных званиях и орденах. Но такой общественности не существовало: она была не нужна всемирной фабрике, и её уничтожили.

Тем не менее, новый человек родился, но пуповину никто не обрезал. Оттого не время было ещё зажить ему полно­кровною жизнью, и он, подобно былинному богатырю, по­грузился в сон, просыпаясь лишь время от времени, чтобы в нужный момент подправить прихотливую судьбу, готовив­шую его окончательное пробуждение.

С другой стороны, и ветхий человек, постоянно оживляе­мый старым именем и всеми неизменными атрибутами прежней жизни, не умер до конца и долгие, долгие годы вла­чился за Никитой новым, отравляя ему душу своим гниением, подмачивая репутацию, и подставляя ножку в ответст­венных положениях, и мешая правильному самоотождеств­лению, в результате чего и Никита новый испортился, час­тенько лукаво прячась за спину полумёртвого и безвремен­ного Никиты ветхого.