Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Восток оплодотворяет Запад.
Рустам давно приметил этого парня, такого же «камчатника», каким был и сам, – не привыкшего засиживаться на лекциях. В его лице, во всём его облике Рустам приметил свет и вместе тьму, – интенсивность которых выводила его из ряду вон. Он дышал энергией, и эта энергия изливалась свободно и потому красиво, не взирая на качество этой энергии, – так он был раскован.
И энергичность, и раскованность очень импонировали Рустаму, который сам был довольно стеснителен, и до сих пор, к своему стыду, не мог избавиться от безусловного почитания старших, вынесенного им из семьи, в которой традиции Востока еще не погибли окончательно. Кроме того, видно было, что парень весьма умен. Словом, Илья нравился Рустаму, и он наметил его в прозелиты, хотя не знал пока, «на каком коне к нему подъехать». Сидя на лекции на той же скамье, он часто поглядывал на него искоса, пощипывая пальцами кончик уса (привычка, часто встречающаяся у усатых), но энергичный парень был автономен, неприступен, и склонности к сближению не обнаруживал.
Илья, в свою очередь, не мог не заметить Рустама, тоже выделявшегося на общем инфантильном фоне, но его совсем не привлек этот кавказец с малоподвижным лицом, в пиджаке с чрезмерно широкими плечами. Он знал склонность кавказцев к физической силе, и потому этот богатырский пиджак был ему неприятен.
Итак, в лучшем случае, Илья оставался равнодушен к Рустаму и продолжал свою жизнь вольного студента с открытым будущим, не подозревая, что попал в сферу влияния могущественных сил, о наличии которых в мире он ничего не знал, и не мог знать, так как на полках его сознания им не нашлось бы места.
Автор сей повести тоже не может сказать многого об этих силах. Может быть, Лев Гумилёв мог бы внести сюда некоторую ясность. Во всяком случае, частным аспектом этих сил было давление со стороны древних духовных сущностей на молодую варварскую цивилизацию славян. Они, эти древние сущности, подвергали феномены русской духовности испытанию на предмет истинности, и имели в себе достаточно различённости, чтобы разоблачать химеры и голые формы, не подкрепленные душевным содержанием.
В семье Рустама, корни которой тянулись в Персию, Армению и Палестину эти духовные силы ещё были живы, поскольку живы были многие из культурных традиций, способных дать этим силам форму. Поэтому Рустам, помимо внушений советской пропаганды, обладал своей системой нравственных норм, которую он противопоставлял, как советским идолам, так и пластичной целесообразности и себе-потаканию, – принципам, закреплённым в русских пословицах, которыми все и пользовались, вместо Библии. И это были не просто «манеры», которые легко мог перенять любой бойкий язычник, но действительные принципы жизни, подкреплённые господской волей, подчинявшей им низшие жизненные составы. Если, скажем, для формального человека быть честным означало не искажать передаваемой информации, то для Рустама быть честным означало «быть честным внутренне», то есть его проявления должны были быть откровением сущности, а не покровом, скрывающим невесть что. Напротив, внешне он мог быть отчаянным врунишкой, то есть безбожно перевирать факты, выдумывать события и сочинять мизансцены. Возможно, он делал это как раз из неосознанной антитезы внешнему пониманию «честности». Во всяком случае, честность была одним из главных пунктов этого врунишки. На оселке честности правил он всех и вся, на ней противопоставил себя отцу, а затем и обществу в целом, как лгущему.
Когда его отец, лектор-международник областного масштаба, привёл однажды девятилетнего Рустама на одну из своих лекций, ожидая возвыситься в глазах сына, который явно начинал быть «себе на уме», то результат оказался самым обескураживающим: «ты обманываешь», – вот что сказал ему сынок. И когда в девятом классе ему задали написать сочинение на тему: «за что я люблю свою школу», то он не принял условий игры, предполагавшей ложь, а написал правду об учителях, об истинном отношении к ним учеников, и о том, как никто не любит школы. Сочинение это наделало много шуму, и, после обсуждения его на педсовете, куда вызывался к ответу и Рустам, директор запер этот шедевр у себя в сейфе.
На уроках обществоведения Рустам морочил учителя, ставя того в тупик выдуманными тут же, несуществующими цитатами из произведений Маркса, которых бедный учитель, конечно же, не читал. Вскоре после окончания школы, неудавшееся сотрудничество в местной газете, где, как оказалось, никакая правда была невозможна, привело Рустама в оппозицию ко всему обществу. Автору хочется тут блеснуть учёностью и умно заметить, что в обретении этой нравственной, по сути, оппозицией политической формы сказалась способность цивилизации превратить отрицающую силу подавленной ею древней культуры в фермент собственного брожения. Нравственная сторона нашла себя в том, что Рустам не только хотел изменить политический строй в целом, но и разрывал ткань эгоистической повседневности, частными альтруистическими поступками и добрыми делами.
Итак, Рустам, ставший одиноким революционером и, вместе, «Робин-Гудом», целенаправленно искал себе сторонников, и не подозревавший об этом Илья был намечен как кандидат. Колесо судьбы, таким образом, завертелось, и нужен был только случай, чтобы вращение его обнаружилось въяве. Но случай пока не представлялся. Метод Рустама был прост и естествен; и если чуточку лукав, то как раз благодаря указанной двойственности: его левая рука знала, что делает правая и помогала ей. Он подстерегал потенциального прозелита его случайной нужде или беде, и тогда самоотверженно бросался на помощь, демонстрируя не принятые в новейшем обществе чудеса моральности и человеческого братства. Таким образом происходило сближение, за которым следовала моральная, а затем и политическая пропаганда. То же самое было и в отношении Ильи. Рустам наблюдал его и ждал.
Случай, наконец, явился; оттуда, откуда и должен был явиться: из положения, в котором свободолюбивый Илья не мог не «залупиться».
Военная кафедра, с её дисциплиной, была бельмом на живом глазу вольной университетской жизни. Воплощённый внешний порядок – капитан Бараньин, и воплощённая внешняя свобода – Илья, не могли не столкнуться, и столкновение это высекало искры адского пламени, в котором Илья мог запросто сгореть. Что толку, прозревать в капитане Бараньине того же анархиста, предавшего мать-анархию, и потому ревновавшего к Илье, который откровенно нежился на её лоне? Всё это только ухудшало дело; Бараньин понимал всё иначе и боролся с анархией так же яростно, как еврей-выкрест с иудейством. Кроме того, Бараньин был рыжим, лысым и малорослым; и всего лишь капитаном, хотя и выдвиженцем. Илья же был высоким, и не рыжим, а патлатым. Одного этого было достаточно, для того, чтобы такая пустяковая вольность как отлучка на час с лекции Бараньина возымела судьбоносные для Ильи последствия.
– Болен я, – фальшиво канючил Илья.
– Справку от врача, – сухо ответствовал Бараньин.
Итак, нужна была справка. Где взять её? Илья сидел оглушенный, в то время как все поднялись, грохоча стульями, и гурьбой направились к выходу из класса. Во взглядах иных из однокашников прочитывалось сочувствие, но в действие оно перейти не могло. Илья и не ожидал действенной помощи: он и сам точно так же прошёл бы мимо неудачника. Ведь Илья вырос в «киношной» культуре, в которой можно только сопереживать, но действовать нельзя, и эта культура развратила его, – как и множество современников его, – так что реальная жизнь вокруг воспринималась ими, как кино: можно сочувствовать происходящему на экране, обсудить это с приятелями, но действовать нельзя. В такой «зрительской» жизни праведность – это правильные чувства и правильные суждения (мнения), но отнюдь не действия. Рустам взламывал эту киношную условность своим активным Робин-гудством. Пробил его час...
Илья, вполне сознававший отчаянность своего положения принял участие Рустама безоговорочно и сразу. На выработку плана действий не потребовалось много времени. Вдвоём они помчались в аптеку, где купили термометр, – на счастье, термометры были в продаже. Затем – в поликлинику, где Илья записался на приём к врачу; чудо, но в регистратуре были свободные номерки. Вопрос теперь заключался в следующем: нет ли на термометре врача каких-либо особых меток, вроде резинового колечка, или нитки, или меты краской, и совпадает ли его фабричная марка с маркой купленного ими термометра? Ответ мог быть только опытным. Приходилось идти на риск. В ожидании приёма новые приятели усиленно грели на батарее отопления термометр, нагоняя нужную температуру.
В кабинет они вошли вдвоём. Рустам будто бы привёл больного товарища. Мнимому больному был вручен термометр. Началось заполнение медицинской карточки. В соответствии с планом, Рустам в это время, будто бы ненароком, уронил на пол ручку, которую вертел специально в руках; ойкнул и, нагнувшись за нею, заслонил собою Илью. Тот же молниеносно поменял термометры. Фокус удался, справка была получена. На этот раз Бараньин был побежден.
Илья был несказанно рад успеху: большой страх отлёг у него от сердца; но и несколько сбит с толку таким неожиданным проявлением деятельного сочувствия со стороны незнакомого, в сущности, человека. Он чувствовал себя обязанным и не знал, как благодарить. Ситуация оказалась внове для него, и он попытался трактовать её стандартным образом; по-приятельски: предложил Рустаму поужинать вместе, в кафе, на счёт Ильи. Обычно, эта расхожая монета дарового угощения обращалась между студентами беспрепятственно и ценилась наравне со «шпорами» и английскими «тыщами знаков», но в случае с Рустамом Илья наткнулся на непонятный ему гордый отказ.
Разумеется, Илья чувствовал, что дешёвое приятельское угощение – это не та валюта, которой можно оплачивать великодушие, но, с другой стороны, он не знал, каким же образом оно оплачивается, потому что те отношения, в которых он вращался, были невысокого нравственного пошиба и мало пригодны для культивирования высоких чувств. Словом, Илья растерялся, ему стало неловко с Рустамом.
– Сделай другому то, что я для тебя сделал, это и будет благодарность, – сказал вдруг Рустам, и на этом они с Ильей распрощались. И этим жестом поставил себя на пьедестал такого сорта, каких не было в обычае устанавливать в том обществе, где вращался Илья.
Конечно, это был выход, и даже с экономией наличных средств, которые были скудны, но в то же время какой-то неприятный выход.
Умом Илья понял, что это - очень благородно, и поступок Рустама нашёл отклик в его идеализме, и всё же ощущалась трезвящая неприятность, от того, что ему, оказывается, помогли нелицеприятно: не потому, что он персонально понравился товарищу; не в порыве юношеской любви, к которой он привык как к субстанции добра в отношениях с друзьями, а в угоду какому-то моральному головному принципу, которому отныне обязался неволею следовать и Илья. Ему будто преподали урок нравственности – как раз то, чего русский человек терпеть не может.
Несмотря на помянутую поведенческую «нестыковку», отныне их, то есть Рустама и Илью, можно стало видеть вышагивающими по улицам вдвоём. Крепкий контакт был установлен, Илья уловлен в сети благодарности, и Рустам начал осторожную обличительную пропаганду.
Илью, однако, трудно было сбить такой чепухой, как плохое движение трамваев. У него был государственный ум, и он ясно видел вполне основательные причины общественных неурядиц.
Ему и раньше приходилось встречаться с людьми, критически настроенными в отношении к советской власти. Когда он, ещё подростком, пришёл на завод, споры с иными из рабочих, в которых Илья отстаивал советские идеалы, случалось, доводили его до слёз. Приходилось ему и делом подтверждать свои убеждения, когда он согласился на опасную работу кессонщика, чтобы доказать своему оппоненту, что его «осанна советскому строю проистекает отнюдь не от белых рук. Но то всё были свои люди. Они могли говорить что угодно и сколь угодно резко, всё равно нутром Илья чуял в них своих, и потому не боялся их, а раз не боялся, то, значит, не было и мыслей о каких-либо общественных санкциях против этих людей.
В случае с Рустамом, однако, Илья не чувствовал никакого свойства, напротив, Илья явственно почувствовал чужое: психологически этот странный восточный «дворянчик» был ему непонятен. Ему вдруг пришло в голову, что ведь именно такого сорта молодые люди устраивают теперь беспорядки в Чехословакии. Это открытие поразило его, так как он не мог ожидать встретить подобных «западных» фашиствующих типчиков в своей родной стране. Случилось, правда, не так давно, что они с отцом «ловили» вечерком разные волны по вновь купленному радиоприёмнику и поймали радиостанцию Би-би-си, и он услышал о судебном процессе в Москве над какими-то писателями, которые сравнивали советскую власть с фашизмом и обзывали русских женщин «беременными таксами». Илья, конечно, был страшно возмущён этими отщепенцами, но, тем не менее, отметил точность сравнения с таксой. Всё это было, однако, так далеко, – здесь же он впервые ощутил «врага» рядом с собой, и в голову его даже закралась мысль о том, что, пожалуй, следует донести об этом человеке в органы безопасности. Но перейти в действие эта мысль не могла, в силу всё той же привычки к киношной жизни, состоящей только из переживаний; к жизни болельщика, никогда не притронувшегося ногою к мячу. Вместо этого Илья начал горячо спорить с Рустамом, употребив на то всю силу своей немалой эрудиции. Рустам же, столкнувшись со столь горячим и квалифицированным отпором, опешил. «Ну, если у этого строя такие защитники, то поколебать его будет трудно», – подумал он.
После первого пропагандистского поражения Рустам не стал более пытаться переубедить вновь обретенного приятеля.
Связь их, однако, на этом не оборвалась, а, напротив, окрепла. Илья притягивал Рустама по «принципу дополнительности» (очень модное в то время понятие): было в Илье нечто, не достававшее ему самому; и хотя сознательно Рустам видел в Илье прозелита революции, на деле то был душевный союз двух личностей, испытывающих становление. Вместе они должны были составить растущее целое, более сильное, чем каждый из них в отдельности; и каждый был ступенькой для другого.
Глава 15
«Детство моё, прощай!»
Никита, как обычно, собрался в школу и, – теперь уже тоже, как обычно, – отправился в другую сторону. Последние месяцы он не часто баловал старую школу своим присутствием. В те редкие дни, когда Никита всё же показывался в классе, одноклассники едва могли признать в нём прежнего товарища и первого ученика. Даже своего закрепленного места за партой у Никиты уже не было, и он, приходя, садился на свободное, как вольный бурш, и это, согласитесь, было уж чересчур.
К началу занятий его никогда не было; он приходил в одну из перемен, середь дня, грязный, замасленный, с исцарапанными руками, покрытыми въевшейся металлической пылью, и садился на «Камчатке», чаще всего за пустую парту, или к девочке, не пользовавшейся успехом. Руки он специально не мыл. Их рабочий вид, как у механика, только что вылезшего из чрева машины, и едва обтеревшего руки паклей, должен был свидетельствовать о его новом статусе, подчёркивать то расстояние, которое отделяло его теперь от однокашников (некоторые из коих всё ещё носили школьную форму!), и ещё служить индульгенцией, отпускающей грех прогулов.
Всё в школе казалось ему теперь чужим, нелепым и, главное, детским. Учительница истории, учившая ещё отца Никиты, и чьи уроки Никита особенно любил, вдруг показалась ему старой бабушкой, нараспев читающей глупые сказки. Всё в её облике и манерах, доселе нравившееся, вызывало ныне необъяснимое раздражение, и вместо прежней симпатии Никита испытывал к ней неприязнь.
Может быть, главной причиной отчуждения Никиты от школы было то, что прежний класс, начавшийся как 1«Б», умер, погиб, так как весь его костяк, лучшие и ближайшие друзья Никиты ушли после седьмого класса в техникум, – что было тогда весьма модно, хотя и недолго та мода длилась. Вместе с классом умерла для Никиты и школа. Но то была причина глубинная. Внешней же причиной было то, что Никита нашёл себе новую, более интересную «школу».
Механическая мастерская с десятком довоенных станков, где Никита торчал теперь с утра и до вечера, предпочитая находимые там занятия и общение всем прочим, принадлежала Институту Усовершенствования Учителей, учреждению новому и перспективному. Никита открыл для себя эту новую «альма матер» во время короткой «производственной» практики, которую он проходил там по программе для учеников восьмых классов. И Никита не был бы сыном своего времени, если бы грохочущий немецкий станок со шкивной передачей, образца времён германской войны, на которой его дед стяжал себе звание георгиевского кавалера, оставил его равнодушным. Очень может быть, что на этом станке даже точились снаряды, целившие в его деда. Неизведанная ранее, но много раз предвкушаемая поэзия живого контакта с настоящей машиной, чудо резки металла, обаяние статуса рабочего, всё это вместе взятое пленило Никиту совершенно. Высокий, сухощавый мастер, хозяин этого живого, громыхающего и гудящего металла, являл собою хрестоматийный тип мастерового человека. Сдержанный, солидный, по-особому, по-рабочему интеллигентный и, в то же время, такой народный, насмешливый, он был как раз таким рабочим, каких Никита видел в фильмах про революцию. Мог ли такой насквозь распропагандированный, идейный мальчик, как Никита, не влюбиться в него?
А началось всё очень просто. По школьному расписанию практика имела место раз в неделю, но Никита, вкусивший обаяние живой работы, не был в состоянии вытерпливать целую неделю до следующего занятия в мастерской. Немалый страх и неловкость потребовалось ему преодолеть. Как прийти, что сказать...? Измученный сомнениями и неутоленной жаждою настоящего дела Никита положился, наконец, на свою планиду, заявился до срока в мастерскую и робко, путаясь, страшно боясь отказа, выразил желание «поработать на станке»...
Положенная по программе для их класса практика давно окончилась, а Никита всё работал, и давно стал в мастерской своим человеком и, фактически, внештатным сотрудником. Довольно сказать в подтверждение, что когда мастер ушёл в отпуск, Никита остался в мастерской за него, полновластным хозяином. Здесь открылась для Никиты совершенно новая жизнь, и неудивительно, что в школу он ходить почти перестал.
Родители не привыкли интересоваться школьными делами Никиты, поскольку последние всегда были в порядке, сам же Никита ничего не говорил родителям о той новой стезе, на которую он вступил, – как, впрочем, и о многом другом.
Никита брал портфель и утром уходил из дома, а вечером приходил, ужинал и уединялся в своей комнате. Может быть, какие-то перемены мать и замечала в Никите, но из этих заметок, если они и были, ничего не следовало. Об отце же, в этом плане, и вовсе говорить не приходится, – без особого сигнала, вроде паровозного гудка, он едва ли стал что-либо замечать, занятый слишком плотно по службе.
Пропускать занятия Никите случалось и раньше, во всех тех случаях, когда внутренняя его жизнь пересиливала внешний регламент, поэтому игнорирование школы не потребовало преступления какого-то особого барьера. Он не ходил теперь в класс так же просто и естественно, как раньше ходил туда. Но это не означало легкомыслия. Напротив, Никита впервые, может быть, отчётливо ощутил ответственность за себя, что, конечно, было следствием свободного поступка. Он стал по вечерам самостоятельно осваивать школьную премудрость, навёрстывая пропущенное в школе. Ранее он никогда этого не делал, ограничиваясь тем, что схватывал на уроках его восприимчивый ум. Учиться он отнюдь не бросил, – только вместо уроков в школе он слушал лекции в Институте Усовершенствования Учителей, старательно записывая их в тетрадку. Штудировал дома «Технологию металлов», всматриваясь с полупониманием в диаграммы железо-углерод, и помогал своему мастеру, учившемуся в вечернем техникуме, делать курсовое задание, заключавшееся в расчёте и проектировании механического редуктора. Вероятно, эта самостоятельная учёба и дозволяла ему со спокойной совестью не посещать школы.
Сегодня, однако, он был в классе: пришёл среди дня и попал на урок анатомии. Новая, молодая и незнакомая ему учительница, как и все новички в школе, не пользовалась авторитетом, вследствие чего оставалась на уроке наедине с собою и своим надорванным голосом, а класс веселился вовсю. Никита, будучи по природе легко увлекаемым, втянулся в общую кутерьму. Но то был старый Никита; Никита же новый, взрослый и ответственный, привыкший уже ко внимательному напряжению и далеко отошедший от детских забав, существовал как бы отдельно и со стороны наблюдал за происходящим. В то время как старый Никита был поглощён шутливой дракой с соседкой по парте, Никита новый ясно видел и слышал вопрос учительницы, обращенный к классу, хотя это не так просто было сделать в царившем гаме. Учительнице, однако, казалось, что этот пропустивший столько уроков ученик не видит и не слышит её, и, конечно же, не знает материала, и она, надеясь застать его врасплох и желая выместить на нём своё раздражение классом, с ударением произнесла его фамилию. Никита тут же преобразился, не без удовольствия от сознания производимого эффекта начал отвечать так, будто заранее готовился и тянул руку. Ответ его был четким, обстоятельным, с привлечением сведений, почерпнутых им из энциклопедии, – он прозвучал, как пушечный выстрел. И выстрелом этим бедная учительница была совершенно оглушена и сражена. Отныне за анатомию он мог более не беспокоиться. В глазах учительницы он читал почтение и страх, и было бы отступлением от истины сказать, что он не ощутил торжества победы.
Учительница сникла, её воинствующий против класса пыл поугас, урок кое-как дотянулся до звонка, и более в этот день ничего особенного не случилось, если не считать того, что Никита получил от классного руководителя для передачи отцу приглашение в школу на свидание с самим директором. Как поётся, «всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо, всё хорошо...»
Никита не испугался, но всё-таки чуточку взволновался. Не потому, что боялся отца, отца он ни капельки не боялся, а потому, что немного побаивался директора школы, который, как и прежде, оставался лицом недосягаемым, вершившим суд и расправу в самых исключительных случаях.
Но всё это было делом завтрашнего, теперь же, как и всегда, перед Никитой стояла задача более насущная, – нужно было добраться домой из школы. А было это делом непростым, так как путь был неблизким и пролегал по заколдованной земле, владениям Закхака, населённым драконами, дэвами и пери. Перед ним, как перед древним витязем, лежали три дороги, и на каждой из них его подстерегал свой злой Аждаха.
Никита мог пройти по Заводской улице, но там, на углу Комиссарской, он мог встретить страшного злодея Абокара, который, приставив к животу Никиты нож, со зловещим присвистом: «попишу!», стал бы требовать у него деньги: выкуп за проход по его территории. Немалое количество рублей и «трёшниц» уже перекочевало из карманов Никиты в руки Абокара и его не менее злодейского брата, Умара. Но пуще потери денег угнетало Никиту мучительное унижение, которому он подвергался ради порочного удовольствия, которое извлекал из этого унижения бандит Абокар.
Мог Никита пойти также по Городской улице, но там его подстерегал дерзкий насмешник Мага с ватагой уличных удальцов, которые легко могли перейти от оскорбления словом к оскорблению действием. Мага был новым врагом, преследовавшим Никиту за его походку, крича на всю улицу: «Развалка!» «Развалка!». Никита и в самом деле ходил вразвалочку, как матрос. Когда-то, в детстве, Никита казался сам себе неприлично длинным и тощим, тогда как ему хотелось быть плотным и коренастым, как широколицый и волоокий перс Ислам, поэтому во время ходьбы он как-то искусственно приседал и старался шагать пошире, – тогда он казался себе сильным. От этой застенчивой игры и произошла его теперешняя походка в раскачку, за которую дразнил его Мага.
Наконец, третий путь проходил через самую гущу азиатских кварталов, застроенных без всякого порядка глиняными саклями, залитых помоями, с голопузыми, босыми зимой и летом, сопливыми детьми, и страшными, чёрными, непонятными людьми, обитавшими во дворах без единого дерева или даже былинки. Эти кварталы отделяли центр города, где стояла старая школа, от островка социалистической цивилизации из трёх вновь построенных домов, где жила семья Никиты. В этом «Шанхае» можно было ждать любых неожиданностей, которые пугали Никиту не меньше, чем встреча с Абокаром или Магой.
Странное дело, скажет просвещённый читатель, где, в каком краю поселил автор своего незадачливого героя, и в какое время он живёт?
Отвечу, он живёт в великой и просвещённой стране, в третьей четверти XX столетия от воплощения Бога-Слова. Хотя вынужден признать, что события случались с Никитой действительно странные. И дело тут не только в заколдованной земле, но и в том, что сам Никита был обыкновенным заколдованным мальчиком. Конечно, он не считал себя таковым, он вообще в колдовство не верил. Тем не менее, таилось в нём нечто большее его, полученное вместе с рождением, и был он, поэтому, словно свеча, поставленная на свешницу посреди мглы. И на эту свечу с надеждой и предвкушением великого света взирали силы Добра, и на неё же слеталась всякая нечисть, чтобы подвергнуть испытанию этот режущий огонь.
Очутившись на распутьи, Никита, на сей раз, избрал путаный компромиссный маршрут. Часть пути он решил пройти по Шанхаю через более-менее знакомую ему Мопровскую улицу, избегая тем самым встречи с Абокаром, а часть – по конечному отрезку Городской, где, по его расчётам не должно было быть Маги.
С замиранием сердца, благополучно пройдя по Мопровской, где, – как то и положено Шанхаю, – не росло ни единой былинки, Никита через проулочек, мимо домов нефтяников вышел на Городскую. К вящему ужасу своему здесь он прямиком вышел на компанию Маги, но отступать было уже поздно, так как его заметили.
Мага с приятелями играли в «кулёк», игру, возможно, получившую своё именование от древнеримской «кулины», ямки в земле на могиле усопшего. Игра, в частности, заключалась в том, чтобы макнуть палкой, замещавшей фалл, в эту ямку, с целью оживления умершего, при этом нужно было избежать цепких рук стражей царства мёртвых, которые стерегли ямку.
Никита вознамерился было незаметно пройти мимо, в надежде, что увлечённые игрой сорванцы не станут тратиться на него. Но Мага, завидев его, бросил игру и запрыгал в исступлении, потрясая палкой и крича на всю улицу: Развалка! Развалка!!
В ответ Никита ветхий привычно сжался, но Никита новый вдруг ясно увидел всю детскую совершенно нелепость выходок Маги. Это видение сообщило ему неведомую доселе силу взрослого по отношению к недорослю. Он решительным шагом подошёл к Маге, взял его, онемевшего, за ухо и внушительно, молча, потряс, на виду у оглушенной такой метаморфозой компании. Мага от неожиданности присел, лишился дара речи и мгновенно превратился в маленького, совсем нестрашного мальчишку. Никита отпустил его и, молча, прошёл через расступившуюся перед победителем уличную ватагу.
Это был как раз такой переломный момент жизни, который древними расценивался как смерть и новое рождение. На этом этапе человек, по мнению древних, делающему честь их глубокомыслию, должен был получать новое имя, ибо старый человек умирал. Рождался человек новый, и всё новое приличествовало ему: и имя, и вещи, и образ жизни. Но кто бы дал Никите новое имя? Кого это заботило? Такого человека не было рядом, да, пожалуй, и на всей обетованной ему земле. К тому же, как пойти против метрики, такой важной бумаги? А раз вовне ничто не изменилось, то и внутреннее изменение не закрепилось так, как должно, не получив поддержки сознания. Ведь не мог Никита сам осознать своё становление: тут нужна была общественность, которая предложила бы парадигму сознания – в сказках, легендах, эпосах, торжественных ритуалах, почётных званиях и орденах. Но такой общественности не существовало: она была не нужна всемирной фабрике, и её уничтожили.
Тем не менее, новый человек родился, но пуповину никто не обрезал. Оттого не время было ещё зажить ему полнокровною жизнью, и он, подобно былинному богатырю, погрузился в сон, просыпаясь лишь время от времени, чтобы в нужный момент подправить прихотливую судьбу, готовившую его окончательное пробуждение.
С другой стороны, и ветхий человек, постоянно оживляемый старым именем и всеми неизменными атрибутами прежней жизни, не умер до конца и долгие, долгие годы влачился за Никитой новым, отравляя ему душу своим гниением, подмачивая репутацию, и подставляя ножку в ответственных положениях, и мешая правильному самоотождествлению, в результате чего и Никита новый испортился, частенько лукаво прячась за спину полумёртвого и безвременного Никиты ветхого.