Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30
Глава 12

Стань человеком в революции!


Этой ночью приснился Илье странный сон: «Григорий пришёл, как и условливались, в начале десято­го. Обменявшись рукопожатием, – крепким со стороны Саши и вялым со стороны Григория, – друзья уселись на маленьком канапе, под выцветшей литографией с изображением редута Раевского в Бородинском сражении. Минуту молчали нелов­ко. Майское солнце пробивалось сквозь ситцевую занавеску, отражалось в стоящем на печке, которая теперь уж не топи­лась, жёлтом самоваре. Саша взял с комода папиросы, про­тянул полувопросительно Григорию, но Григорий отрица­тельно мотнул кудлатой головой, пощипал тонкими пальца­ми бородку-эспаньолку, и, с некоторым усилием, разомкнул, наконец, уста:

– Ну, ты готов?

– Да, – заторопился Саша и стал натягивать на себя свой студенческий сюртук с оловянными пуговицами. Друзья вы­шли из съёмного домика в ясный весенний день. Вишни уже готовились зацвести в палисадниках. Небо было бледным от испарений ожившей земли, а ветер – свежим и чуть тугим, как накрахмаленная наволочка. Вдоль горбящейся, вползающей на холм улочки, застроенной одноэтажными домишками, Григорий и Саша поднялись на поросший изумрудной юве­нильной травой взгорок, с которого открывался вид на ши­рокий заречный простор. На самом краю обрыва, спиной к ним, подложив под себя свёрнутую гимназическую шинель, сидел плечистый человек с коротко стриженной головой. Заслышав шаги, человек этот повернулся, и Саша заметил низкий лоб, из-под которого пронзительно глядели холодные глаза, крепкий подбородок и аккуратно подстриженные уси­ки. На вид ему было лет двадцать шесть, двадцать семь, то есть года на четыре больше, чем Григорию с Сашей, которые были одногодки и вместе слушали курс в университете. Не­знакомец поднялся, отряхнул сюртук, провёл правой рукой по волосам, а затем протянул её вновь прибывшим.

– Сергей, – глухо и отрывисто представился незнакомец.

– Александр, – несмело сказал Саша, отвечая на рукопо­жатие. На лице у Григория явилось заговорщицкое выраже­ние. Саша тут же догадался, что «Сергей» не настоящее имя, а конспиративная кличка. Все трое уселись на траве. Закурили. Сделав несколько затяжек, тот, что назвался Сергеем, вдруг требовательно и с вызовом спросил, обращаясь к Саше:

– Считаете ли вы, что существующий в России порядок может быть изменен мирным путём реформ?

Это явно походило на экзамен. Саша понял, что от него требуется, и отвечал уверенно, не кривя, впрочем, нисколько душой, потому что и сам не так давно, под влиянием Григо­рия, пришёл к революционным убеждениям.

– Нет, это невозможно, потому что всё зло идёт сверху, от правительства и от его попыток с помощью половинчатых реформ сохранить свою власть. Зло заключено в са­мом существовании «режима», в организации власти, и пока эта организация существует, всякие перемены будут лишь вариациями на старую тему.

Ответ, очевидно, понравился Сергею. Он улыбнулся едва заметно и сказал:

– Вы знаете, я читал вашу статью. В ней есть зерно. Нам особенно импонирует, что вы – из рабочих. Я рад нашему знакомству. Приходите сегодня вечером. Григорий проводит вас.

С этими словами он поднялся. Поднялись и наши друзья. Попрощавшись, все трое, – как то и подобало заговорщикам, – разошлись в разные стороны.

Вечером того же дня Саша сидел в углу прокуренной комнаты на гнутом венском стуле и со стеснённым сердцем вслушивался в дискуссию на предмет добывания денег и оружия. Вначале он попытался, было, выступить и поставить вопрос о политической платформе организации. Ему каза­лось, что здесь не достаёт ясности: речь шла о средствах, но цель была неясна; всё сводилось к подполью и вооружённому заговору. Тотальная негация казалась Саше неприемлемой: попахивала абстрактным анархизмом; а заговор – «якобинством». И то, и другое не могло его удовлетворить. А где же социальные идеалы, где участие широких масс народа, рабочий класс, наконец? Саша не был бойцом, по природе. Для личной мобилизации ему требовалась идея и убежденность в своей правоте. Теперь, став «политическим», он явственно ощущал необходимость твёрдой и ясной идейной позиции по различным конкретным вопросам, – та­ким, например, как Балканская Война. Но его выступление подверглось негодующей обструкции. Послышались возгла­сы о том, что это, де, всё говорильня, что требуется дело и, прежде всего дело. Александр сконфуженно замолчал и сидел теперь в своём углу несколько прижухлый. Такого резкого броска в действия, наказуемые виселицей, он никак не ожидал. В мечтах, борьба за правду и лучшее будущее представлялась ему большей частью в виде политического просвещения, пропаганды, агитации и невооружён­ных демонстраций под какими-то конкретными политиче­скими лозунгами и требованиями. А главное, ему хотелось внутренней уве­ренности, твёрдости, которую могло ему придать только сознание своей абсолютной правоты и причастности мировому прогрессу, без которого весьма возможное предстоящее мученичество было бы для него непоносимым. Поэтому он хотел встретить в новых товарищах, кроме решимости и мужества, ещё и ясное, точное мировоззрение, нравственно и научно обоснованное.

Здесь, однако, собрались, как видно, люди, вовсе не нуж­давшиеся в логически стройном оправдании и обосновании своих дейст­вий: люди ницшеанского склада, сильные просто своей волей. Тут не требовалось размышлять, строить теории или что-то доказывать; нужно было делать грубую и опас­ную работу, требовавшую дерзости, азарта, сильных рук и простых умений. А к этому-то Саша как раз и не был готов. Поэтому, по мере того как он постигал, что его ждет на пути «революции», ему становилось всё тягостнее. Он уже не вслушивался.

Между тем, решено было для начала проникнуть в арсенал юнкер­ского училища и добыть несколько револьверов и патронов к ним. Затем, используя это оружие, ограбить банк Волга-Камского Торгового Товарищества. Дело не откладывалось в долгий ящик. Уже назавтра Саша с Григорием должны бы­ли ознакомиться с местом предстоящей операции – изучить подходы к банку, проходные дворы, нарисовать план, обо­значить места расположения охраны, а также изучить под­робно режим работы банка и визитов инкассаторов.

На город спустилась уже прохладная майская ночь, когда Саша воротился домой с нелегального собрания, неся во внутреннем кармане сюртука сложенные вчетверо листки, оттиснутые на гектографе. На них записан был устав Союза Борьбы за Справедливость (сокращенно, СБС), чле­ном которого он отныне стал.

Дома, при свете свечного огарка, Саша внимательно про­чел устав и с разочарованием убедился, что составлен он был небрежно, и представлял собой лишь чуть подправленный и украшенный революционной фразой устав дворянской чести. Но признаться себе в этом своём разочаровании Саша не по­смел, и оно затаилось в глубине его сердца, как капсула с медленно сочащимся ядом. Яд этот произвёл своё действие и сделал то, что на следующий день после обследования под­ходов к банку Саша сказался больным, а затем уехал к род­ным в провинцию, так как наступили каникулы. После сво­его возвращения в университетский город через два месяца Саша стал избегать встреч с Григорием.

По счастью, и остальные члены СБС, несмотря на перво­начальную горячность, как видно, не слишком спешили при­ступить к делу. Один беззаветный Григорий оставался верен почину и с энтузиазмом продолжал готовиться к операции. Он раздобыл где-то всякий нужный в деле инструмент. С по­мощью кошки и каната учился взбираться по отвесной стене, спрыгивал со второго этажа, выламывал ломиком замки у окрестных сараев и выбивал кулаком кирпичи из ветхих ка­менных стен. Встречаясь ненароком с Сашей, он с плохо скрытым презрением и упрёком намекал ему на его фактиче­ское ренегатство, на бездеятельность: говорил ему, что не замечает в нём революционного роста.

Несмотря на этот распад, доверие друг к другу у друзей всё же не было утрачено полностью. Их по-прежнему объе­диняло нечто, психологически отделявшее их от однокашни­ков, и политические дискуссии между ними продолжались.

Вот и сейчас, в своём сне, Илья увидел их в дальнем конце рекреационной залы, где они обычно прогуливались, от­дельно от прочих. Саша облокотился на подоконник, Григо­рий стоит рядом, пощипывает бородку и что-то быстро го­ворит вполголоса. До Ильи доносятся обрывки фраз, по ко­торым можно судить, что друзья обсуждают очередную кор­респонденцию Искандера. Резкий звонок, призывающий студентов в аудиторию, прерывает их беседу.

Илья вздрагивает, поворачивается на постели, рекреаци­онная зала исчезает. Вместо неё сквозь веки пробивается свет раннего утра.


Глава 13

Как погиб великий физик.


Во снах Илье часто являлась какая-то неведомая планета, на которой царили вечные мглистые сумерки: холодные, пыльно-коричневые и непрерывно дул бешеный ветер. Земля на этой планете была, как в первый день творенья, безвидна и пуста, но вместо Святого Духа над нею, раскинув полы своего широкого плаща, носился на ветровой волне, подобно отшельнику-даосу, сам Илья. Насколько хватал глаз, окрест не было ничего, кроме туч взвихренной ветром коричневой пыли над поблёскивавшей отражениями невидимых светил лавовой поверхностью каменистой равнины. И посреди этой обнажённой пустыни высилась громада безжизненной кре­пости, в сплошных стенах которой неведомый зодчий не предусмотрел ворот.

Илья разбегался по ветру и, ощутив его упругость, взле­тал, легко оттолкнувшись от земли; перелетал через стену крепости, парил некоторое время в вихре скрипевшей на зу­бах пыли и возвращался назад. Вместе с ним, и отдельно от него в тёмном воздухе парили ощущения какой-то угрозы, безнадежности, необходимости что-то спешно предпринять, но что – неизвестно. И помимо этих ощущений, которые ма­териализовались в атмосфере, и невидимо, но явственно из­лучались ею, нигде не было ни следа живой души.

В таком облике жил в подсознании Ильи тот ужасный, студёный февраль, когда день смешался с ночью, когда тучи плодородной земли, поднятые с обнажённых полей устойчи­вым, как пассат, и яростным, как шквал, восточным ветром, накрыли город коричневым покрывалом. Серые громады зданий, голый асфальт, голые деревья, тусклое коричневое небо, и самый воздух, наполненный пылью, слились в одну угнетающую однородную массу. Не хотелось жить.

Давно, а может быть даже и никогда, Илья не чувствовал себя таким ничтожным, жалким и одиноким. Это чувство за­брошенности усугублялось ощущением нечистоты, порож­даемым проникающей всюду пылью. Илья переживал духов­ный кризис, и природный катаклизм, окрасивший мир в тём­ные тона, казалось, был вызван к жизни этим кризисом, что­бы подчеркнуть его и усилить

Начиная с этой осени, на третьем году его университет­ской жизни, дух Касталии, – дотоле столь упругий и подъём­ный, – стал быстро улетучиваться из его груди. Ушли в про­шлое те счастливые, самозабвенные минуты, когда Илья, возвращаясь с лекций в свой, снимаемый от хозяев угол, ис­пытывал такое чувство лёгкости, силы и полноты бытия, что переставал ощущать нижнюю половину своего тела: остава­лись только голова, плечи и грудь, которые ни на что не опирались и не нуждались в опоре. Трансформированное та­ким образом самоощущение не связывало более Илью с зем­лёй, и Илья летел над нею на высоте своей исполненной ли­кования груди, и ощущал, что летит, и радовался полёту.

Теперь и помину не было о полёте. Тот ветер, что носил его во сне над пустыней, был ветром кармы, но Илья не знал этого и не понял предупреждения. Его будто прижало к зем­ле. Несмотря на свой высокий рост, Илья ощущал себя ни­зеньким, кургузым, но не коренастым, а просто придавленным, хотя, объективно глядя, он оставался таким же строй­ным, каким и был.

Самое худое было, впрочем, то, что его перестали волно­вать и воодушевлять дискуссии на предмет атомных свойств и неэвклидовых пространств. Ему не хотелось уже, как раньше, бродить допоздна по городу с приятелями сокурс­никами, без конца обсуждая различные физические казусы и математические головоломки, проделывая простые стробо­скопические опыты со светом уличных фонарей. Он отделил­ся внутренне и внешне от Паши Тимченко, недавнего своего искреннего, и не заговаривал с ним более о том, чтобы пере­вестись в Казанский университет к профессору Петрову и за­ниматься там теорией гравитации.

Померкла и радужная мечта о Триесте, как о земле обето­ванной, где он надеялся в будущем жить и работать в между­народном Центре Теоретической Физики.

Словом, Илью покинуло гениальное вдохновение, а вместе с этой покинутостью зашаталась и неколебимая прежде вера в своё потенциальное величие. Теперь он не мог бы уже, как год назад, во время сессии, отложить в сторону экзамены ра­ди того, чтобы немедленно разработать мелькнувшую в го­лове идею, и при этом вполне по детски, наивно, но искрен­но, успокаиваться тем, что теперь ему собственно и не нужно сдавать никаких экзаменов, так как идея его настолько ко­лоссальна, что сразу же выведет его в академики. В этом пункте Илья весьма походил на гуманиста Возрождения, – настолько велика была его вера в необыкновенную творче­скую силу своего ума. Другие, признанные умы, казались ему уступающими по силе, хотя на деле они были просто более дисциплинированы и скованы специфичной научной про­блематикой. Наука, как известно, не терпит свободного мудрствования, но Илье, который всё никак не хотел анга­жироваться, как это практично сделали другие, сие было не то что невдомёк, просто не хотелось в это признаваться. Но независимо от такого нарочитого неосознания, неумолимое время приспело, и нужно было либо становиться учёным, – то есть перестать быть свободным умом, – либо проститься с научной карьерой. И этот выбор был сделан Ильей, хотя и не обдуманно, а как-то самотёком. А раз так, то и не нужно стало обманываться и верить в свою гениальность. Илья вдруг нашёл, что он неспособен к физике. Он не знал, как это произошло. Одно можно сказать точно: это случилось помимо физики. Романтического физика эпохи Галилея в нём убила не сухая наука. Его просто сглазили. С какого-то времени, Илья, не давая в том отчёта, начал смотреть на себя чужими очами. То не был тревожный взгляд его научного руководителя, ожидавшего от него практических результатов, которых всё не было; нет, это были другие глаза. Илья постарался забыть их, вытеснить из сознания, и поэтому ему не приходило в голову связывать своё нынешнее, обесцененное (в смысле Ницшеанского нигилизма) состояние с их проницательным, горестным и негодующим выражением.

То была встреча в купе скорого поезда. Просто случай­ные попутчики, мужчина и женщина. Илья ехал домой, на каникулы, вернее на их продолжение. На дворе стоял сен­тябрь 1968 года. Вместо ожидавшихся занятий начался тру­довой семестр, в котором Илья участия не принимал, – про­сто игнорировал, и сходило с рук. Он был страшно доволен жизнью и собой, и предвкушал мягкий сезон купаний на пус­тынном пляже, медитации над гравитационными урав­нениями и спелый виноград с белым хлебом в неограниченном количестве. Будучи в таком настроении, что стоило ему разговориться со своими попутчиками? Это теперь он стал несловоохотлив, и ему ра­зонравилось «хохмить», а тогда разговоры завязывались легко и непринуждённо. И о ком же мог говорить самовлюб­лённый юноша, как не о себе?

Он увлеченно рассказывал о своей жизни в университете, о царящей там благородной одержимости наукой, о «Кастальском духе». Женщине Илья явно нравился: она смотрела на него восхищённо. Видно было, что идеалы само­забвенного служения науке, которые проповедовал Илья, находили живой отклик в её душе. Мужчина, напротив, был сдержан. Он слушал внимательно, бесстрастно, глядя не­сколько в сторону. Наконец, когда Илья иссяк, он оборотил­ся к нему и спросил с напряжением:

– А события в Чехословакии вас не занимают?

– О нет, политикой у нас никто не интересуется, у нас все ходят как сомнамбулы и решают задачки – Илья отвечал то­ропливо. Он старался сохранить в интонации предвкушение одобрения своих хвастливых заявлений. Слова его должны были звучать небрежно и снисходительно по отношению к тем, другим, не принадлежащим к избранной расе мыслите­лей, которых могут волновать подобные пустяки, как августовские дни в Чехословакии. Но с каждым произнесённым словом Илья чувствовал, как под ним разверзается бездна, и его бравая маска бессильно повисает над ней... И вот тогда-то он и увидел эти глаза. В них светились боль, разочарова­ние, жалость, смешанная с отвращением. Отвращением к не­му, великолепному Илье! Беседа угасла. Все как-то сразу стали укладываться спать. И Илья вспомнил тот день, когда он поставил крест на политике. То было ещё в политехниче­ском. Жизнь его в то время как-то устоялась и приобрела даже мещанский лоск. Изо дня в день он совершал один и тот же ритуал: гимнастика утром, на свежем воздухе, в любую по­году, затем «ланч» в пирожковой, кратковременное пребыва­ние в институтских аудиториях, – больше ради встречи с друзьями, чем ради учёбы, и, кульминация дня – обед в ресто­ране, что по тем временам, хотя и стоило недорого, но пред­ставляло собой известную дерзость и претензию, как знак принадлежности к верхним слоям истэблишмента, предста­вители которого могут позволить себе не спешить за обедом и тратить на него более рубля в день.

И вот здесь-то, в ресторане «Южный», за столом, в ожи­дании заказанного блюда, Илья прочитывал центральную газету, которую покупал в киоске напротив, сдабривая чте­ние минералкой и салатом. Читал он также еженедельник «3а рубежом», который тогда только начал выходить и, будучи заполнен целиком гебешной «дезой», изображал собою со­ветский объективизм.

Передовицу газеты он, поначалу оставлял без внимания, как и большинство читателей, но в какой-то момент особен­но глупой сытости, он настолько проникся сознанием своей прича­стности Стране, что пришёл к заключению о необходимости прочитывать её (передовицу, то есть); так как понял, что она призвана руководить его патриотическими чувствами. Но именно потому, что на его долю оставались лишь чувства, лишь стороннее созерцание и сопереживание с доблестными бойцами за урожай и план, а ни в какой реальной общест­венной жизни он не участвовал, то ему вскоре наскучила по­литическая информация, и он перестал читать передовицу.

В скором времени после, в разговоре с отцом, который приехал навестить его, и, как всегда, предложил ему на просмотр избранные статьи из газет, Илья скептически заметил, что читать их нет нужды, так как всё равно «от нас ничего не зависит», и «всё решается за нас наверху». Причём в словах этих не было никакого осуждения, но, напротив, – некоторое довольство тем, что есть люди, способные избавить его от хлопот по устройству мира, и которым можно абсолютно доверять в сказанном деле.

В этом довольстве Ильи своей невольной отстраненно­стью от хлопот политических сказалось не только безуслов­ное и пассивное приятие наличной политической реальности, но также то идеальное личное устремление, которое естест­венно вырастало из Кастальского духа, ещё гнездившегося в науках теоретических, но уже изгнанного из наук практиче­ских. То было устремление к созданию (или усвоению) все­охватывающего мировоззрения, которое бы всё объяснило, обеспечило бы власть над хаосом, то есть дало уверенную ориентировку в жизни и прочное положение «знающего». Единение с мировым духом через всепонимание – вот чего хотел гений Ильи, очевидный гегельянец.

Стремление к всеобъемлещему мировоззрению, обладание им, как предпосылкой жизнедеятельности, М. Хайдеггер находил присущим Новому Времени, а именно в нём, в Новом Време­ни, мы и находим нашего героя, хотя так называемый «западный», или «свободный мир» уже перешагнул в Но­вейшее Время, в котором «мировоззрение», как основа личности уже подверглось осмеянию и отрицанию, будучи потеснено нравственным, деловым и религиозным практицизмом.

Для Ильи же, выросшего в обществе, прочно застрявшем в Новом Времени, осуществлявшем политические фантазии, поиск и составление для себя такого «мировоззрения» бы­ли обязательной предпосылкой всякого возможного свершения и выдвигались на первый план, как первая фаза всякого подвига. Ницшеанская же революция, свободная от рефлексии, под лозунгом: бери своё не рассуждая, – была ему чужда и отпугивала. Иррациональная, непредсказуемая сила, не подчиняющаяся системе умопости­гаемого космоса, не опирающаяся на мировоззрение, – против неё нельзя защититься доводами. Рациональные ценности – защита слабых натур, обладающих умом, но лишённых силы воли; и человек, стоящий вне умозрительных цен­ностей, конкретный во всём, страшен для них. И насколько последнего привлекает быстрое инстинктивное действие, приносящее плод, настолько же Илью привлекал образ неподвижности в башне из слоновой кости, где он мог бы в покое предаваться своим созерцаниям, не приносящим никакого иного плода. Мечта Эйнштейна о том, чтобы сделаться смотрителем маяка, вызывала у Ильи живейшее участие и понимание.

Хотя герой наш был, в числе многих сверстников, подхвачен был волной послевоен­ного всплеска НТР, когда вновь на краткое время показа­лось, что наука способна осчастливить человечество, его идеальные устремления были чужды науке: они были лишь околонаучной мишурой. Но мишурой столь блестящей, что в её блеске ту­скнели прочие мирские дела.

И вот теперь, под взглядом горестных глаз случайного вагонного попутчика великолепная эта иллюзия незаметно растаяла. Она не ушла из ума, она ушла из сердца. Илья в один миг перестал верить в «башню», и даже не осознал этого. Мнимая заоблачность учёной фантазии не выдер­жала столкновения с человеческой трагедией, отразившейся в обыкновенных человеческих глазах.

Когда месяцем позже Илья вернулся в институтские стены для продолжения курса, он обнаружил, что интерес к физике у него утрачен. Священное одиночество жреца науки, ранее столь желанное и исполненное радости, начало тяготить его. Недавно ещё презираемые мирские утехи вновь потянули его к себе, и Илья не замедлил найти выход в мир из своей кельи. Этим выходом оказался его двоюродный брат, который ко­гда-то давно, вместе с Ильей, тоже бредил великими загадка­ми Природы, поисками Единой силы и т.п., но давно же и бросил эти мороки и теперь готовился на офицера в здешнем военном училище; был женат, имел множество приятелей, играл и пел на гитаре песни Высоцкого, Визбора, Кима и Окуджавы, собирался вступить в партию, ради карьеры, – словом, был человеком вполне «свет­ским», а вернее сказать «советским». У него-то Илья и познакомился с Евгенией. Конечно, Илья едва ли привлёк бы её, не будь она, как и он, провинци­алкой, и не броди в ней та же идеальная закваска, что и в Илье. Эту идеальную часть её натуры Илья околдовал своим бездонным космоцентричным взглядом созерцателя. Но другая, чисто женская её часть, искала другого.

Оттого любовь их протекала не гладко. Женя раздваивалась ме­жду Ильей и его бравым братом, не гнушалась мелким жен­ским лукавством, чем несказанно оскорбляла Илью. Такое по­ведение Жени ещё ниже роняло Илью в собственных глазах и делало угнетение, в котором он теперь пребывал, почти не­переносимым.

* * *

Добравшись, наконец, сквозь пыльную мглу улиц до до­ма, в котором снимал комнату, Илья с некоторым облегче­нием вошёл в прихожую, снял ботинки и хотел, было, сунуть ноги в свои шлёпанцы, но их не оказалось на месте. Это не­мало удивило Илью, и он решил, что тапочки, верно, оста­лись в комнате. Он вошёл в залу в носках. Навстречу ему вышла хозяйка, украинская крестьянка, которую отличало умение находить в отношениях ту единственно верную тро­пинку, на которой в миру происходит встреча с Богом. Это её качество будет позднее восхищать Илью, когда дом этот отойдёт в область воспоминаний, сейчас же он не вычленял его из общего облика хозяйки.

– А вот и Илюша пришёл. И никто тебя не встречает? – смеясь по-доброму глазами, певуче проговорила Евдокия Кондратьевна.

– Ах, тётя Дуся, кому я нужен, такой! – в сердцах отвечал Илья, выказывая в интонации своей всю ту горечь самоуничиже­ния, которой он был пропитан.

Илья ступил в свою комнату, и тут же кто-то бросился ему на шею и повис на нём нетяжело, прижимаясь всем те­лом. То была Евгения, его шлёпанцы облекали её ступни, – так отыскалась пропажа.

Хотя чувства Ильи к Евгении были искренни, объятие их было не совсем чистым: поцелуй чересчур орализован, и рука Ильи упокоилась не на талии, а на ягодицах возлюбленной. Если бы некий мысленный наблюдатель мог в этот момент заглянуть в души наших героев, то он увидел бы, что, помимо испорченности, с обеих сторон имеет место некоторое преувеличение или, говоря по научному, «аггравация страсти».