Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
СодержаниеА Я - лишь части часть, которая была Глава 7 Театр одного актёра. |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
«А Я - лишь части часть...» Плач по тирании.
Из радио-динамика в уши Илье перелилась погудка, которая могла бы иллюстрировать пробуждение какого-нибудь неземного цветка на фантастической планете. И высокотехничный этот электронный звон произвёл во внутренностях Ильи неприятный зуд.
Автор спешит успокоить взволновавшегося читателя и сообщает, что досадившие Илье звуки были всего лишь позывными политического комментария; его, как говорят теперь, «бэнглом».
Желание тут же выключить радио уравновесилось атавистической привычкой к наркотику политики, и Илья остался недвижим. (Прочтя слово «атавистический», читатель может подумать, что автор перенес героя в какое-то эволюционно отдалённое будущее, и не будет столь уж неправ, так как для испытавшего духовное обновление Ильи, привычки Ильи ветхого, которого он совлекся, действительно были атавистическими.) Раздражённый, досадливый голос в сердце его сетовал на искажение информации о событиях, говорил о том, что лучше вовсе не знать, чем знать так, что они морочат людей, вместо того, чтобы просвещать их, и т.д. Очевидно, обладателю этого внутреннего голоса казалось, что вещающий по радио комментатор должен занимать объективную, стороннюю позицию, опирающуюся на нечто, выходящее за рамки описываемых событий. И отсутствие такой позиции казалось ему отступлением, отклонением от чего-то должного, и это, по привычке к моральному обвинительству (или, как говорили компетентные лица, «очернительству»), вызывало в Илье раздражение.
На этот раз, против прошлого, Илья, правда, почувствовал себя почти отдельным от этого раздражённого негодующего голоса, так же, как и от морального требования, которое этот голос предъявлял к говорившему по радио; требования, похожего на то, какое ребёнок предъявляет родителю, когда хочет, чтобы тот был именно таким, а не другим. Илья вдруг ясно и, главное, спокойно увидел, что доносящееся по радио есть активность полюса, притягивающего и ориентирующего намагниченные частицы; полюса, неотделимого от своего антипода – такого же полюса с противоположенным зарядом. В этот момент он впервые, наверное, ясно понял потаённый смысл стихов, которые немедленно зазвучали в его голове:
А Я - лишь части часть, которая была
В Начале всей той Тьмы, что свет произвела...
«Да, Он всегда лишь часть, и не знает другого проявления, кроме как в разделении и раздоре; такова форма Владыки Вещей», подумал Илья в ответ.
В далёкое то студёное утро, когда по лишённой снега и схваченной морозцем мостовой мела косыми белыми полосами позёмка, мама и бабушка Никиты стояли под чёрной бумажной тарелкой, висевшей на вбитом в стену гвозде. Тарелка что-то торжественно хрипела, но, что именно, разобрать было трудно. Бабушка и мама стояли, склонив головы, и плакали. Никита никогда раньше не видел их вот так, рядом, проникнутых единым чувством, будто у гроба близкого обеим человека. А они действительно стояли у гроба... Умер, наконец, тот, кто в течение долгих и жертвоносных десятилетий сатанинской жатвы воплощал собою в этой земле Владыку Вещей: чей огромнейший, во всю высоту стены, портрет, чуть наклоненный на зрителя, висел в фойе кинотеатра. На этом портрете Он стоял под знаменами в усеянном тысячью звёзд мундире с золотыми погонами, и несказанно восхищал Никиту, любившего смотреть на него, в ожидании начала сеанса. Рядом с портретом генералиссимуса в кадке стояла пальма. Поневоле она приводила на память черноморские курорты, и должна была обозначить фойе, как место культурного отдыха граждан. Дома у Никиты в кадке стоял фикус. А здесь – пальма. Разница между фикусом и пальмой в чувстве Никиты отвечала разнице между малостью дома и величием государства.
Глядя на плачущих женщин, он весь как бы притаился внутренне, чувствуя значительность происходящего, но плакать ему не хотелось, – он давно был эмоционально автономен и нелегко поддавался заразительным чувствам. Да и радость жить, переполнявшая его всякий день, способна была пересилить любое горе.
Через час он уже весело расхаживал по улице в бодрящем, пронизанном тускловатым, льдистым солнцем воздухе, слушая гудки фабрик и автомобилей и далёких пароходов в порту, косясь с гордостью, время от времени, на черно-красную повязку на левом своём рукаве.
Никита обожал праздники. А нынче всё было как в праздник; как в день выборов, когда рано утром торжественно одетый отец брал Никиту, и они шли на избирательный участок, задрапированный кумачом, где он, сидя на руках отца, опускал бюллетени в обитую алым бархатом урну, и это выглядело точно так, как на фотографиях в журнале. Мать в это время оставалась дома, – выборы ведь были делом мужским, и поэтому отец расписывался за неё в реестре, а бюллетень её опускал в урну сын. Она в это время готовила праздничный и очень ранний завтрак, ибо делом чести было проголосовать как можно раньше, – лучше прямо в шесть утра; особенно человеку с положением, каким и был папа Никиты. Несмотря на рань, мужчины приступали к завтраку, сдобренному водкой, сразу по возвращении с избирательного участка, возбуждённые и довольные собой, словно после моциона. Никита водку не пил, хотя ему и не возбраняли. Он предпочитал лимонад, который в то славное время почитался напитком праздничным. Никто не пил его, вместо воды. Для питья в народе был широко распространен чайный гриб. Но им Никита брезговал.
Вот и нынче, кругом висели флаги, даже более красивые, чем обычно, – приспущенные и оттенённые чёрным крепом. Отец, до срока воротившись с работы, принёс черно-красные повязки, которые будто заранее были заготовлены, так их было много. На улицах все прохожие были в таких повязках на рукавах. Гудели гудки, томительно ныли гнусавые автомобильные сирены. Ото всего этого необычия Никита был радостно возбуждён, ему было хорошо. Одно лишь обстоятельство чуть омрачало торжество – Никита завидовал тем, у кого на груди красовались черно-красные банты и розетки, в центре которых приколот был значок с портретом генералиссимуса. Много бы дал Никита за такую розетку, но приходилось довольствоваться повязкой. Конечно, ничего не стоило, вооружившись ножницами сделать из лоскутов, которых тогда в каждом доме водилось в достатке, самому такую же розетку, но Никита не отличался рукодельством, и даже простейшие вещи, которые все мальчишки мастерили сами, ставили его в тупик. Впрочем, отсутствие розетки не убавляло Никите важности: он был как все, как взрослые, он был «в курсе...» и с повязкой на рукаве. Настроение было поистине праздничным.
Тот факт, что праздник этот на деле был трауром, что речь шла о смерти: о смерти человека и о смерти эпохи, – ускользал от понимания Никиты. Но, как ни странно, Никита оказывался прав в своей наивной поверхностности восприятия событий. С одной стороны, для многих это действительно был праздник – смерть людоеда, с другой – ничего, собственно, не произошло пока. Владыка Вещей не умер, ибо не родился ещё тот богатырь, который мог бы умертвить его. Он жил во всех богатырях, и в не богатырях; жил он и в Никите. Избыть его из сердец было непросто. И так велики были чары его в этой мёрзлой земле, что поедаемые им люди почитали его за отца родного и плакали по нём больше, чем по родному отцу.
В семье Никиты, к этому времени, подрастала ещё одна «двойня» под общим именем Ваня. Но, в отличие от тандема Никит, – в котором Никита правый совершенно уже подавил Никиту левого, не давая тому никакого самостоятельного выхода к жизни и отобрав тем самым у него первородство, – в тандеме Вань, Ваня-левый, как исконный и природно-старший, решительно доминировал над Ваней-правым, который только в три года едва начал говорить. Указанное различие, несомненно, должно было сказаться во взаимоотношениях братьев, и выявиться в контрасте их сопоставимых поведений.
Возвращаясь к Никите, автор вынужден свидетельствовать, что Никита-правый совсем уже перестал считаться с переживаниями Никиты-левого и всё своё поведение подчинил исключительно логическим отношениям, основанным на именах вещей. В итоге, существование Никиты-левого оказалось полностью сокрытым под масками и ролями, которые разыгрывал в своём театре Никита правый. Он рос пустотелою формой, развивался, усложнял свою игру, имитируя внешне человека, старшего себя, и взрослого, тогда как Никита левый хирел, вырождался и становился поставщиком неоформленных младенческих эмоций, энергию которых Никита правый отливал в нужные ему формы поведения.
В результате, Никита постепенно превращался в соблазнительный и отталкивающий, – смотря на чей взгляд, – мираж, который во всех случаях являл подходящую мину, но внутри был душевно аморфен, и, в сущности, не знал тех чувствований, которые старательно изображал. Преобладающей эмоцией у него становилось удовлетворение, наслаждение и возбуждение от одобрения Владыки, которое он находил в интересе, проявляемом к нему взрослыми, и которым он, чаще всего, наделял себя сам, общаясь с Владыкой наедине в Его идеальном кристаллическом царстве.
Калейдоскоп форм, которые он находил в этом царстве, и которые с упоением воспроизводил в жестах, вырывал его изо всех реальных отношений, которыми Никита манкировал, без оглядки на нравственность, и от которых оставалась лишь видимость, подчинённая эталону, который задавался Владыкой. Таким образом, Никита, как говорят, продал свою душу Дьяволу, за валюту наркотического опьянения величанием, и, вместо человека, вырос в фантома, в оборотня.
Ваня же, будучи по преимуществу левым, являл собою то, чем он, собственно, и был – нескованным никакой рефлективной формой проявлением той душевной полноты, которое рождалось в нём его реальными отношениями с близкими людьми. И Ваня-правый служил при Ване-левом лишь косноязычным толмачом, который кое-как пояснял окружающим его переживания, если они не были понятны сами собой. Игра его была развита слабо: не выходила за пределы детского подражания тем, кто ему нравился, и была лишена претензии на достоверность.
Интересно отметить, что если Никита больше любил пользоваться атрибутами отца – надевал его сапоги и полевую сумку, – то Ваня предпочитал туфли матери и её старую кожаную сумочку, в которой держал всякие склянки и медные деньги.
Излишне говорить, что Никита презирал Ваню за то, что тот не знал логики взрослого мира и не умел в нём найтись. Ссоры, порождаемые негодованием Никиты на поведение Вани, были весьма часты, «Идиот!» – в исступлении кричал Никита, апеллируя к своему кристаллическому Небу. «Что ты говоришь! – увещевала его мать, – если бы ты знал, какую страшную вещь ты говоришь, ты бы молчал!».
К стыду нашего героя, следует признать, что его неприязнь к младшему брату в значительной мере питалась ревностью. С рождением брата, Никита перестал быть исключительным центром внимания в семье. Отец теперь больше любил Ваню, про которого все решили, что он весьма на отца походит. Никита же не походил ни на кого, и поэтому отец решил, что он походит на мать, хотя это было не так, и матери он казался странным мальчиком, почти что эльфом.
Но больше всего возмущало Никиту то, что взрослые привлекаются глупым поведением Вани, позволяя себе игнорировать при этом изощрённый спектакль, который Никита ревностно для них разыгрывал; хуже того, они брали сторону Вани в конфликтных ситуациях, где правота своя казалась Никите совершенно очевидной.
И вот, Никита, оскорбленный до глубины души, уже плачет, лёжа в мохнатой пыли под большой железной кроватью в затемнённой комнате, в то время как в другой, ярко освещенной, царит оживление, центром которого служит ненавистный дурак Ваня.
Никита разыгрывал различные роли, смотря по ситуации, но едва ли мог отдавать себе отчёт о той реальной роли (в ином смысле этого слова), в которой он выступал по отношению к младшему брату. А между тем, он стал для него агентом подминающего жизнь давления формы, которое господствовало в обществе, где явились они на свет; давления, которое отныне начнёт преследовать Ваню на жизненном пути, породит в нём комплекс неполноценности, разрушит его дружбу с отцом и наложит грустную печать на всю последующую жизнь.
* * *
Сегодня, с самого пробуждения, Илье тяжело сдавило сердце. Хотя он старался бодриться, в душе его царил непокой, который сказывался в ногах, которые шли излишне быстро. Кто-то жалкий, испугавшийся этого непокоя, суетился на лице и в гортани: старался как будто что-то напевать, силился через открытые миру глаза перенести гармонию утра на мятущуюся душу, но это ему не удавалось. Илья не знал, что это было, и только позже расценил своё утреннее беспокойство как предчувствие неприятности.
Неприятность оказалась мелкой, но совершенно выбила его из колеи. В нём вновь пробудился и начал терзать его своею яростью зверь, который ощетинивался и рычал всякий раз, когда Илья, верша свой моральный суд над ближними, обнаруживал для себя несовершенство других людей, какую-либо неправомерность их поведения, затрагивающую его тем или иным образом и требующую жертвы за чужой грех; тогда в очередной раз разверзалась пропасть гордыни праведности между ним и теми, с кем он понужден был тереться локтями в сутолоке обыденной жизни, и просыпалась скаредность, возмущающаяся платой за других.
Зверь этот в бессильной ярости бросался на стены божьи, ограждающие другие «Я», не будучи вправе навязать ближним требование изменения их «греховной природы», образа жизни и поведения. Илья не мог спустить зверя с цепи, ибо и сам Христос не требовал, но лишь советовал и намекал. Оставалось мучиться. Мучения его не были смиренными и, через то, благими, а строптивыми и потому тяжёлыми, производящими скрежет зубовный. Проклятие, произнесённое некогда Рустамом, и обещавшее Илье мучение от несовершенства ближних, продолжало сбываться.
Глава 7
Театр одного актёра.
Никита не только играл во взрослых, – он и в самом деле ощущал себя вполне взрослым, хотя ему едва исполнилось семь лет. Мы, разумеется, не говорим здесь о такой игре, в которой ребёнок представляется моряком, пограничником или богатырем, опоясанным мечом-кладенцом, нет, то – детская игра, которой не чужд был, конечно, и Никита. Мы говорим об игре, сутью которой было сотворение фантома личности. В ткани этой игры Никита строил свои отношения не столько со сверстниками, сколько со взрослыми, – как близкими, так и посторонними. Он не играл « в папу» где-нибудь в уголочке, он просто вёл себя как взрослый в реальных отношениях с реальными взрослыми, основываясь на своих незаурядных познаниях внешней стороны жизни, и особенно на знании подходящих к случаю слов, гримас и жестов.
Он совершенно верил в эту свою имитацию и на основе её претендовал на полное равноправие со взрослыми, И взрослые каким-то образом поддавались давлению этой претензии. Более того, ещё и не всякого взрослого Никита считал за равного; были взрослые, к которым он относился свысока и даже такие, которых он презирал, в соответствии с ощущаемой им стратификацией общества. И взрослые покорно принимали это презрение за должное, – они не обманывались насчёт своего положения в мире. Здесь был только один авторитет, и он делегировался остальным, назначенным управлять. Непричастные же государственной власти были унижены, потому что другие, традиционные источники старшинства и уважения были разрушены вместе с традиционными институтами. В результате, общество, в котором рос Никита, по большей части состояло из таких же фантомов, какого строил он, то есть окружавшие его взрослые оставались в душе запуганными детьми, только изображавшими из себя личностей. Никита же, благодаря ранней начитанности и наблюдательности, довел свою игру до совершенства, каковое только и отличало в этой земле взрослых от малышей.
Его преимуществом было раннее речевое развития и то, что родители не отделяли детей от себя в повседневной жизни. Никита участвовал во всех взрослых разговорах, застольях и, как нынче говорят, «разборках». Он ходил с матерью и отцом на работу, в кино, в гости, в баню, на рынок, по магазинам. Он ещё далеко не вошёл в школьный возраст, и уже был опытным участником всякого рода очередей. Каждое его утро начиналось с выстаивания долгой очереди за хлебом. После обеда он стоял перед скобяной лавкой в очереди за мылом и керосином. В часы досуга теснился в толпе перед кассой кинотеатра. Соответственно, он умел обращаться с деньгами и нести за них ответственность. Это было основой его свободы и достоинства. Поэтому, ещё не войдя в школьный возраст, он уже исходил весь город с мальчишками, старшими, чем он. У него были свои деньги, на которые он сам ходил в кино, покупал мороженное и карамельных петушков... Много старшие его по возрасту, уличные дети искали с ним дружбы из-за этих денег, в чём-то признавая его за равного. Родители никогда ничего не запрещали Никите, и он привык никому не давать отчёта. Мать не беспокоилась его отсутствием и не интересовалась его досугами, слишком занятая своими делами. Голод и усталость, и, главное, привязанность к семье сами приводили его домой в нужное время. Всё это сформировало особое своеволие и независимость манер, которые вызывали возмущённое удивление у старосветских родственников, которые недоумевали; как это ребёнок не знает слова «нельзя»? А они как-то сразу видели, что дело обстоит именно так, и не рисковали применять этого слова в обращении с Никитой.
Одна шляхетная тётка, гостившая как-то в семье Никиты, попробовала было воспитывать его, и не нашла ничего лучшего как потребовать, чтобы Никита, вставая из-за общего стола, сказал «спасибо» ( в скобках замечу, что все присутствовавшие за столом произнесли это слово, – хотя такого заведения и не было в семье Никиты, – очевидно из уважения к культурной тётке, а также потому, что обед приготовила и накрыла стол в этот раз тётка, а не мать Никиты). Но Никита не был приучен к тому, чтобы говорить «спасибо» и не желал подчиниться столь неорганичной, случайной условности: он сидел за своим столом у себя дома, считал себя хозяином и не находил, за что благодарить. Кроме того, он, не давая себе в том отчёта, полагал, что церемонность в отношениях уместна между посторонними и совершенно неуместна между близкими людьми. А уж если Никита что-нибудь полагал, то поколебать его уверенность в своей правоте было очень трудно. Тётка всего этого не знала, а может быть знала, но хотела внести своё лыко в строку, полагая бесцеремонность, практикуемую в семье Никиты, некультурной.
Так это или не так, не взирая на то, тётка, на правах старшей, строго сказала Никите: пока не скажешь спасибо, не выйдешь из-за стола. (Тут-то она и споткнулась, не расценив заранее, а признаёт ли Никита её старшинство?) Родители Никиты никак не отреагировали на воспитательную инициативу тётки, – только мать бросила на Никиту любопытный и чуть сожалеющий взгляд. Их молчание было расценено как подтверждение. Все удалились. Никита остался за столом наедине с тёткой, которая была шляхетной не по манерам только, но и действительно была родовитой полькой. Она принялась убирать со стола и мыть посуду.
Он сидел на стуле, немного съехавши с сиденья, и по нему не видно было, что он собирается уступить. Напротив, по выражению лица его можно было судить, что он готов просидеть так неограниченно долго, не размыкая рта. Ведь его никто никогда прежде не наказывал так. Да и вообще не наказывал, в строгом смысле этого слова. Его можно было ударить кулаком в лицо, как равного, что однажды и сделал отец, но третировать его как сопливого мальчишку – это уж увольте! Оставить за столом – это было равноценно постановке в угол; род наказания, который Никита особенно ненавидел и считал его унизительным, детским, так как в угол ставили в детском саду.
Он скептически следил искоса за действиями тётки. Что она могла сделать? Бить его она не станет, – не имеет права, Никита это знал, – а признания вины и просьбы о прощении она от него вовек не дождется.
Время, между тем, текло неумолимо. Тётка явно начинала беспокоиться, не зная, как ей выйти из затруднительного положения. Она уже потеряла надежду на то, что Никита подчинится, и думала лишь о том, как разрешить коллизию без потери достоинства. Но Никита опередил её: в какой-то момент он увидел беспомощность на её лице, и понял, что тётка дрогнула, – тогда он медленно сполз со стула, как сползает неровно повешенная пуховая шаль, подошёл к двери, взял за «рога» стоящий у стены велосипед и вывел его в коридор, выходя и сам вместе с ним. Тётка не произнесла ни звука. Он унизил, высмеял её, и сделал это совершенно по-взрослому. Она так и приняла это, и с тех пор затаила настоящую, взрослую неприязнь к этому мальчишке, которому в ту пору шёл восьмой годок.
Много, много лет спустя, эта самая тётка, разговаривая с матерью Никиты о его судьбе, заметила с неискренним сокрушением, что, мол, «просмотрели мы Никиту», намекая тем самым на то, что Никита не получил должного воспитания, и что вот если бы тогда, родители Никиты помогли ей и настояли на «спасибо», то жизнь Никиты сложилась бы иначе, и он не стал бы отщепенцем...
* * *
Илья, прознав об этом разговоре, саркастически рассмеялся: «нелепая претензия! будто это в их власти! разве не ясно, что этот эльф изначально был в руках высших сил?»
Думая о тётке, Илья догадался, что та и по сей день пытается не признавать своего поражения, и сейчас всё ещё хочет принизить мятежного племянника. «Эк он её достал! Это в семь то лет! А она ещё хочет его исправить!» – думал Илья.
* * *
Тётка приехала и уехала, за нею уехало и лето, и вот, нынче, первого сентября 1954 года Никита идёт в школу, – как говорится, первый раз в первый класс. И, конечно же, идёт он самостоятельно, в гордом и независимом одиночестве. Был ли хотя один ещё первоклассник, который пришёл в школу 1 сентября без родителей или бабушки, и без цветов? Едва ли, если не считать второгодника Путика. (Это фамилия его такая, – Путик. Смешная, на первый взгляд, а на самом деле старинная фамилия – не чета «Ивановым» да «Петровым».) Вчера, 31 августа, когда на школьном дворе состоялся общешкольный сбор, и новичков распределяли по классам, он ещё позволил матери сопровождать себя, так как не знал, собственно, куда ему идти. Но при этом мать не должна была приближаться к нему ближе, чем на пять метров, а лучше даже и вообще идти по другой стороне улицы, так как Никита не мог позволить себе, чтобы кто-либо со стороны мог увидеть, что он ходит за ручку с мамочкой. Он разрешил ей дойти только до старинных кованых, витых школьных ворот, а оттуда решительно погнал её домой.
Знавшие этот знаменательный эпизод, пожалуй, не удивились бы тому, что происходило между матерью и сыном шестью годами позже, то есть, когда Никите исполнилось тринадцать: Никита, уходя под вечер из дому, на робкое пытанье матери о часе его возвращения, резко и холодно спрашивал: «тебе какое дело?». И приходил поздно, порой вдребезги пьяным, но мать не смела упрекать его или о чём-либо расспрашивать. Ей полагалось страдать молча, не досаждая своим страданием другим.
Тот, однако, кто подумает, что Никита и вправду был таким уж самостоятельным, - ошибётся. И я спешу заверить сведущего в психологии читателя, что было то рано оформившееся бегство от обличения своего глубоко укоренённого страха.