Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
СодержаниеГлава 9 Бессильный демиург. |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Жертва книжной культуры. Тень Галилея.
Книги Никита обожал. Проглатывал их в невероятном количестве. Родители покупали много детских книг, и Никита прочитывал их многократно. Они подписывались на детские издания, и Никита с нетерпением ожидал очередного тома. Он прочел почти все книги, что стояли дома, в шкафу, включая и специальные – по истории и медицине. Но этого ему было мало, и он чуть не каждый день наведывался в библиотеку, – не в детскую. В детскую библиотеку Никита бросил ходить, после одного памятного случая, когда на его глазах девочке, старшей его, не выдали книгу, которую сам он давно прочел; под тем предлогом, что это, де, книга для десятого класса. Речь шла о книге «Алитет уходит в горы», про фольклорных чукчей, которых якобы спаивали и обирали американские торговцы, пока не пришли красные комиссары и не восстановили справедливость. Автора этой книги я не могу указать, так как Никита совершенно не интересовался именами авторов, но различал книги по названиям. Презрение, которым он исполнился к этой библиотеке, трудноописуемо, потому что оно плохо соединяется с мальчиком девяти лет отроду.
Суровая и сухопарая (впрочем, суровая лишь на вид), насквозь прокуренная «Казбеком, в короткой стрижке двадцатых годов, заведующая клубом «Госторговли», что жила в том же доме, где и Никита, – только дверь её выходила в другой коммунальный коридор, ещё более тёмный и задымленный, – чем коридор Никиты, написала ему начальственную записку, с которой Никита явился в роскошную и совершенно взрослую библиотеку клуба. Она была вообще очень добрая, эта Долгая (фамилия такая), хотя и неприступная на вид. Настоящий синий чулок: жила одна, держала кошек и не жалела денег на выкуп дворовой собаки из собачьего ящика. Благодаря ей вся «улица» (я имею в виду разновозрастную и разно-национальную детвору этого квартала) ходила по контрамаркам в клуб, на кинлосеансы, но благодарности особой не испытывала, как это и свойственно вульгарному народу.
В библиотеке Никиту приняли весьма благосклонно, сразу же предложив «Трёх мушкетёров» Дюма отца. Когда же Никита сообщил, что «Трёх мушкетёров» он уже читал, то был спрошен, знает ли он, что знаменитый роман имеет продолжение? И Никита ушёл осчастливленный, неся подмышкой толстенные «Двадцать лет спустя».
В возрасте девяти лет Никита впервые сам купил себе книгу, истратив на неё деньги, которые мать дала ему на кино и мороженное. То был «Бронепоезд 1469» Всеволода Иванова. Разумеется, мальчишке хотелось прочитать взрослую книгу про бронепоезд, так как детскую, «Миколка-паровоз», он зачитал уже до дыр. Никиту не смутили ни мелкий шрифт, ни серая бумага, ни отсутствие картинок, кроме единственной – на обложке. Радостно возбуждённый влетел он домой.
– Погляди, что я купил!
Но мать встретила его, против ожиданий, холодно и отчитала за то, что он якобы понапрасну тратит деньги, которых в доме не хватает.
Что двигало ею? Несомненно, она и сама хотела бы почитать книжку, но ей было некогда, и она ощущала подспудную обиду на сына, за то, что он проводит дни на диване с книгой в руках, не проявляя к ней ни малейшего участия и внимания, и никогда не предложит помочь ей по дому. Она очень хотела бы учиться, окончить медицинский институт..., но замужество помешало ей осуществить своё желание. Неосуществленная мечта породила, как говорят, «комплекс неполноценности». А жестоко-эгоистичные мужчины, отец с сыном, в случаях каких либо внутрисемейных споров на не умирающие в России политические темы, не упускали возможности уколоть её, – с лёгкой руки заносчивого отца, – давая ей понять, что она недоучка, и не разбирается в политических вопросах.
Что ж, Никита пожинал то, что посеял. Он хотел быть взрослым, так к нему и относились – как ко взрослому, без снисхождения и скидок на возраст.
Жарким летом, накупавшись в море и обгоревши на грязном песке городского пляжа, Никита любил проводить послеполуденные часы в доме своего дяди; в дальней затенённой от света большими белёными ставнями, и потому прохладной, даже холодной (сравнительно с улицей) комнате, где он сидел на полу, – всегда чисто вымытом, – возле огромного шкапа, битком набитого книгами. Здесь он часами мечтал, уносясь вместе с героями книг за пределы своего времени и места: здесь потихоньку мастурбировал над Апулеем, Декамероном и Лессажем.
В новом, первохрущёвском доме, (ещё сохранившем сталинскую высоту и площадь комнат, и оштукатуренном, в качестве архитектурного излишества), куда семья Никиты переехала, когда ему шёл одиннадцатый год, на третьем этаже светилось по вечерам одно окно, без штор, в котором Никита мог видеть край громадного, во всю стену, от пола и до самого потолка, стеллажа, заставленного книгами. И какими книгами!
Стеллаж этот вызывал у него, одновременно, зависть, почтение и восхищение, но он и думать не смел о том, чтобы получить к нему доступ, – настолько важным казался ему обладатель чудесного стеллажа. И каково же было его радостное и благодарное изумление, когда этот вальяжный, высокого роста, что было тогда редкостью, мужчина с портфелем сам подошёл к нему и пригласил осмотреть книги. Как он узнал о тайном вожделении Никиты к его книгам, остаётся загадкой.
Никита читал много хороших книг, которые, однако, никак не сообразовались с его возрастом. Достаточно сказать, что, например, с Похождениями Бравого Солдата Швейка он ознакомился одновременно с Приключениями Чипполино, в восьмилетнем возрасте. И весьма ошибся бы тот, кто решил, что Никита ничего не понял у Гашека, - напротив, он понял всё, за исключением некоторых мелочей. Так, к примеру, не понял он слова «фалда», которое было нацарапано на стенке гарнизонной тюрьмы вместо перечёркнутого «ж». Хотя словарь иностранных слов и имелся под рукой, в домашней библиотеке, и Никита даже его листал, но никто не научил его пользоваться словарём именно таким образом – для выяснения значения непонятых слов. Никита полагался на свою языковую интуицию, и поступал, в общем-то, верно, так как иначе, ему пришлось бы всё время копаться в словарях, а что это было бы за чтение?! Поэтому Никита принял «фалду» за эвфемизм того самого «ж...», или даже за неизвестный ему синоним, и, в данном контексте, не ошибся.
Также у Шолохова, одна фраза вызывала у Никиты некоторое сомнение: именно та, что произнёс Степан, обращаясь к Аксинье: «Сучка не захочет, так и кобель не вскочит». Никите казалось, что тут должно быть записано – «у кобеля не вскочит», так как он прекрасно знал из собственных наблюдений, что кобель не «вскакивает» на сучку, а просто залазит.
Так вот, с небольшими издержками, Никита в очень раннем возрасте познакомился с шедеврами мировой литературы, но когда он впервые очутился пред лицо огромного заветного стеллажа, многотомные домашние собрания этих шедевров побледнели перед набором больше-форматных выпусков «Мира Приключений» с ракетами «а ля Циолковский» и динозаврами на красных и синих обложках. Они стояли как раз в том верхнем углу стеллажа, который был виден Никите снизу, со двора, по вечерам, и он ещё тогда приметил их, не зная ещё точно, что это за книги. Вальяжный сосед не сомневался в выборе Никиты и великодушно дозволил Никите брать домой по одному выпуску.
Чтобы достать заветный том с полки, Никите пришлось взбираться на стремянку, и это само по себе было чудесно, совсем как у профессора из фильма Депутат Балтики.
Ещё один важный сосед, живший на самом верхнем этаже, - что казалось Никите престижным, из-за наличия балкона (сам Никита жил на первом), также обратил внимание на необычного мальчика и, ни с того, ни с сего, вдруг предложил ему толстую книгу с иллюстрациями по греческой мифологии, которую Никита осилил не без труда, войдя таким путём в мир классических образов.
Книга эта неожиданно приблизила Никиту к человеку, которого он издали безмерно уважал за синий околыш его военной фуражки, и сделал возможной доверительную беседу на такую захватывающую и таинственную тему, как поимка шпионов.
Среди прочих, навеянных этой беседой снов, приснился Никите один, не совсем обыкновенный.
* * *
Сон Никиты:
«Во Флоренции, у дона Винченцо было немало добрых друзей. Недурной музыкант, он даже организовал свой театр, где пытался ставить с друзьями музыкальные пьесы, из которых впоследствии выросло искусство оперы. Никакие новые веяния не оставляли его равнодушным. Тогда каждый уважающий себя гражданин, имевший хоть малые средства, обязательно был естествоиспытателем. Дон Винченцо тоже ставил опыты, увлекался астрономией и тайком пробовал удачи в поисках философского камня. Среди знакомцев, навещавших его дом, был и учёный доминиканец испанского происхождения, фра Маноло, который находился на службе святой инквизиции.
У Дона Винченцо подрастал сын, любознательный, подающий надежды мальчик: задумчивый не по летам, больше всего на свете любивший проводить время в библиотеке отца, когда это ему дозволяли. Галилео, – так звали мальчика, – и монах Маноло дружили и часто устраивали меж собою полушутливые диспуты, благодаря которым немного косноязычный Галилео оттачивал свою речь и мысль, да и знаний получал немало.
Мальчик нравился Маноло, и последний чуточку тешил себя тем, что рисовал себе его карьеру на службе Святому Престолу апостола Петра, как если бы то был его собственный сын.
Когда Галилео исполнилось тринадцать лет, фра Маноло, в знак дружбы, преподнёс ему «Метаморфозы» Овидия в дорогом, кожаном переплёте с серебряными застёжками.
С тех пор прошли годы, Фра Маноло продвинулся по службе и переехал в Рим. Юный Галилео уже учился в Падуанском Университете, и постаревший дон Винченцо с нетерпением ждал от него очередного письма. Письма эти радовали и, вместе, немного беспокоили дона Винченцо, так как в них его мальчик, после краткой информации о себе и традиционных вопросов и благопожеланий в адрес родни, делился с отцом какими-то чересчур новомодными, на взгляд дона Винченцо, идеями, которые явственно попахивали безбожием, а значит, и костром.
В четвёртую весну после той, в которую Галилео оставил родные пенаты, дону Винченцо случилось поехать в Рим по делам, связанным с завещанием какого-то дальнего родственника.
Давно не бывавший на берегах Тибра дон Винченцо, прежде чем приступить к делам, решил, согласно обычаю, поставить свечу к статуе Святой Девы в церкви Мадонны Эсквилинской, где случалось ему, в далёкой юности, слушать мессу вместе со своей тётушкой, матроной Альбиной. Когда, закончив молитву, он в последний раз опустился на колени в боковом приделе храма перед нишей со статуей пронзенного стрелами Святого Себастьяна, он услышал над головою негромкий голос, окликавший его: Дон Винченцо!
Грузный человек в облачении доминиканца протянул ему свою унизанную перстнями пухлую руку для благословления и откинул капюшон.
– Фра Маноло! Вы ли это? Не могу передать словами, как я счастлив видеть вас живым и здоровым! – воскликнул дон Винченцо и поцеловал с почтением протянутую ему руку монаха. Не сомневаюсь, что в вашем лице Святой Престол обрел ревностного и верного слугу. Ну, расскажите, расскажите же о себе, – ведь столько лет минуло...,
– Об этом потом, дорогой дон Винченцо, – серьёзно ответствовал монах, – я пришёл сюда, чтобы говорить о вас, вернее, о вашем сыне.
– О Галилео? – беспокойно и с удивлением откликнулся Винченцо.
– Да, о Галилео. Фра Маноло взял дона Винченцо мягко, но настойчиво под руку и увлек за собою к выходу из храма. – Видите ли, дорогой дон Винченцо, по долгу моей службы, а ещё больше по моей искренней дружбе к вам..., тут фра Маноло запнулся, мучительно подбирая слова.
– Я внимательно и почтительно слушаю вас, святой отец, – с дрожью в голосе сказал старый Винченцо.
– Э-э, небольшая неприятность, но – ничего страшного, пока. Дело в том, что вашим сыном заинтересовалась святая инквизиция, и не где-нибудь, а здесь, в Риме. У дона Винченцо перехватило дыхание.
– Ах, что вы такое говорите, святой отец! Этого не может быть! Ведь мой мальчик, он такой...
– Да, я знаю, – прервал его суровый монах, – я знаю его с детства...
– О, разумеется, вы оказывали нам великую честь, досточтимый фра Маноло, посещая наш скромный дом. Надеюсь, вы и теперь не оставите нас своими благодеяниями, – в волнении говорил Винченцо.
– Он был добрым мальчиком... (при слове «был» у дона Винченцо болезненно сжало сердце) но, увы, недобрые ветры времени... И поэтому, я счёл возможным предупредить вас, дон Винченцо, об опасности, которой ваш сын подвергает себя по своему неразумию. Он непочтительно отзывается о святой Матери Церкви и подвергает сомнению откровенные истины, возвещенные нам Всевышним через Священное Писание. Он организовал вольнодумное братство, которое ставит своей целью пропаганду еретических учений об устройстве сотворенного мира среди простого народа, вовсе не готового к таким радикальным взглядам, и тем самым может нанести вред пастве. Вы, конечно понимаете, что верные слуги святого Престола апостола Петра не могут ему этого позволить.
У дона Винченцо потемнело в глазах. Он вспомнил письма сына, и у него мелькнуло мгновенное сожаление о том, что он не сжёг их. Но как он мог это сделать? Ведь эти письма были так дороги ему.
– Я прошу вас, дон Винченцо, – продолжал между тем фра Маноло, – со всею серьёзностью отнестись к вразумлению вашего сына, воспользовавшись своей отцовской властью, и не позволить ему совершить непоправимый грех, и навеки погубить этим свою бессмертную душу. Вы слышите меня, дон Винченцо?
– О, да, да! Как мне благодарить вас, святой отец?
– Я лишь исполняю свой долг перед Тем, кто пострадал за нас на Голгофе. А теперь, прощайте, дон Винченцо, я должен оставить вас. Святой престол призывает меня к моим обязанностям.
С этими словами монах нахлобучил на голову капюшон и удалился с лёгким наклоном головы, а вернее сказать, той куколи, в тёмном зеве которой поблёскивали его глаза.
Оглушенный дон Винченцо остался недвижным под колоннами церковного портика. Через два дня, из Флоренции в Падую с доверенным человеком помчалось на рысях письмо, призывавшее юного Галилео срочно прибыть домой.
Глава 9
Бессильный демиург.
Илья изменился. Он знал это про себя и находил всё новые приметы своей эволюции: то, что раньше могло одушевлять, сообщать энергию, решимость, теперь только причиняло страдание, которое мутило тот чистый источник, из которого Илья пил воду жизни ныне. В сравнении со спокойной гладью горного озера, скрытого от посторонних взоров в теснине его груди; гладью, в которой отражалось небо и за которой угадывалась неслыханная глубина, – тот мутный и бурлящий ключ, что питал его ранее, выглядел уже не грозно и сурово, подобно гейзеру Исландии, а напоминал скорее воду, налитую в бочку с негашёной известью. Он мучил Илью своим кипением, и его внезапные всплески превратились в род душевной болезни.
Исток этой болезни терялся где-то далеко, за пространствами лет. Илья искал, и нашёл его в той переломной точке своей жизни, когда он перенёс ответственность за состояние мира с плеч высоких безликих правителей на окружающих его людей, на самого себя, т.е. на рядового «маленького человека» и его повседневные поступки. Когда макрокосм страны и мира в целом преломился в микрокосме отдельной человеческой жизни, тогда и глобальная метафизика Добра и Зла стала помещаться в отдельном, малозаметном человеческом поступке, не требуя более арены мировой истории; войн, революций, движений народов.
До этого понимания он относился к людям достаточно наивно, полностью отождествляя их с собой. Ему казалось, что стоит людям только прозреть, как прозрел он: стоит узнать правду и отбросить заблуждение, - как в них немедленно проснется (как проснулось в нём) естественно присущее им стремление утвердить правду в жизни и низвергнуть ложь, и это стремление сообщит им потребную для исправления мира силу, - как сообщило ему. И он хотел помочь им освободиться от заблуждения и тем освободить их силу и присоединить её к своей: хотел разрушить изобретённую
властолюбцами чудовищную ложь и бросил на эту задачу все способности своего незаурядного ума.
Его отношение к людям стало меняться с тех пор, когда он понял, что многие из них знают правду, но не желают ей служить, предпочитая беспардонное добывание собственного благополучия, прикрываемое кинизмом и умеряемое лишь страхом. А ещё многие вообще не хотят знать правды, хотя могут. На горьком опыте безуспешного поиска солидарности с ближними, он скоро убедился, что барьер самопожертвования, который он преодолел, чтобы сравняться с достойными звания Человека, отделил его от большинства.
Само по себе это отличие от других не могло бы, впрочем, служить источником тех испепеляющих перунов, которые Илья посылал в минуты праведного негодования в адрес конформистского большинства, которое он теперь обобщённо и уничижительно стал именовать – «эти люди». Отдельность породила одиночество, за всю горечь которого Илья теперь злился на ближних, не пожелавших измениться вместе с ним.
После того, как он решился и, преодолев страх, шагнул за барьер смерти, содержание его психической жизни изменилось: иными стали ценности, суждения и устремления, – и это делало, фактически невозможным сопереживание с так называемыми «обычными людьми». В общении с ними Илья притворялся обычным человеком, скрывая свою инаковость. Зато теперь он хорошо понимал тех героев Сартра, которых перенесённая ими пытка резко отделила от ещё не прошедших её товарищей по камере.
Но, одно дело, согласитесь, быть не таким, как все, и другое – раздражаться по этому поводу. Илья не хотел более раздражаться. Он был занят теперь подобающим отшельнику самосозиданием и добивался душевного равновесия. Его метод прилежал более к «санкхье, чем к «йоге», поэтому он принялся за поиск причин и начал. В результате Илья решил, что всё началось много раньше, а может быть, даже существовало всегда.
Ему припомнились долгие душные вечера того необычайно жаркого лета, когда они, вдвоём с Евгенией (молодой его супругой) отмеряли неблизкий путь к своей каморке с дверью, выходившей прямо во двор, без сеней, и поэтому, конечно, столь же душной, как и то асфальтовое марево, сквозь которое они шли. Впрочем, слова: «во двор», которые я только что произнёс, кажутся мне чересчур смелыми. На деле, дверь их каморки, – которая была ничем иным, как летней кухней, с кухонной голландской печью посредине, – выходила в узкий, не более четырёх футов, проход вдоль дощатого забора, – всё, что осталось от многажды поделенного двора. Кухоньку эту, в качестве жилья, они снимали у одинокой, пожилой и старомодной бабы, которая пыталась скомпенсировать своё неумение жить мелкой хитростью и столь же мелкой скаредностью.
Старинная Дерзкая Слободка, где поместилось первое их, с Евгенией совместное жильё, была застроена очень густо. В ней почти не осталось места для садиков и палисадничков: кругом пыхал жаром нагретый асфальт, и поэтому духота лета ощущалась здесь особенно сильно, а вонь тысяч выгребных ям ещё более сгущала воздух.
Ежедневно они возвращались по вечерам пешком, пренебрегая трамваем, который правильнее было бы называть электрической конкой, и езда на котором не относилась к числу приятных занятий горожан, – а Илья с Евгенией ещё надеялись жить приятно.
Во время этих долгих путешествий домой из центральной части города, где они вкушали «блага цивилизации», Илья разражался не менее долгими, чем дорога, филиппиками против родителей, – как своих, так и, в особенности, против родителей Евгении, которые олицетворяли собой старшее поколение в целом. Он обвинял их в том, что мир, который они построили, и который они продолжают поддерживать, – плох. Но возмущал душу не этот факт, сам по себе, а то, что им, молодым, теперь нужно было выживать в этом отнюдь недружелюбном и небезопасном мире, про который им рассказывали прекрасные сказки. Хуже того, их убедили, что мир этот улучшается, и в обозримом будущем достигнет совершенства; на деле же оказалось, что лучшее уже позади, и общество быстро гниёт и поедается червями.
Обо всём этом можно было заключить, слушая его гневные речи. Тем не менее, если бы технически вооружённые психологи измерили душевную силу его обвинений в адрес родителей, и попробовали сложить её из указанных компонент, то обнаружили бы, что баланс душевной экономии не сходится. Значит, за этим крылось что-то ещё, чего Илья не высказывал, и, может быть, скрывал от себя самого. Однко автор, знающий о своих героях почти всё, может, в интересах читателя, раскрыть сию тайну.
А дело было в том, что Илья, переставший обманываться относительно советского строя, испугался и не решился пойти по открывшейся ему смертельной стезе политической борьбы с режимом. Он спрятался в семейную жизнь, и сузил свои горизонты её рамками. Это сужение сильно стеснило его негативную энергию и, соответственно, увеличило её напор. Ну и, кроме того, – что греха таить, – стыд за свою трусость и чувство вины он перенёс на родителей, сделав их ответственными за свой нравственный дискомфорт. В результате, чуть ли не все беды общества сводил он теперь к последствиям безответственности, бездушия и эгоизма всех и всяческих родителей, вспоминая и подшивая к делу многие известные ему факты и вымыслы.
Реальные проблемы жизни, разумеется, от этого не исчезали. Они происходили от ущербных вещей и обстоятельств, которых нельзя было быстро поправить, починить. В частности и потому, что они происходили также и от недостатков и слабостей самих Ильи и Евгении; и, равным образом, от пороков великого множества людей. Многие из этих пороков Илья «понимал», в русском смысле этого слова, и потому прощал, как прощал эти пороки себе. так же он «понимал» Евгению, иэтолишало его твёрдости. Он уступал и, в то же время, сознавал своё отступничество. Это приводило к кризису самооценки, и сопровождалось стрессом..
Он искал иллюзорного выхода и облегчения в ламентациях и приговорах; в бесконечных критических изысканиях на предмет родительских грехов, исправить которые можно было лишь одним путём – не совершая их вновь. Поэтому Илья погружался в прошлое, мысленно реконструируя его: поступая правильно вчуже, и, с амвона своей умозрительной праведности обличая «предков», поступивших иначе.
Евгения слушала его со скрытым неудовольствием, внутренне не соглашаясь, – всё это казалось ей простым злобствованием. Её угнетало негативное отношение к жизни, для которого она не находила в себе оснований. Ей хотелось думать, что всё хорошо. Конечно, совсем хорошо не было, но всё же не настолько плохо, как это казалось духу, поссорившемуся с плотью и мстящему ей за своё собственное отступничество перед её одолевающей силой. А именно таковым духом дышал Илья и ему сладок был яд, который он выдавливал из мира, как из мухомора. Но Евгения не привыкла питаться ядом, и Илья, подобно Шиве, глотал его в одиночестве: и яду этого было слишком много, и он извергал его наружу, опаляя ближних. Добавлялось сюда нечто от лихорадки самоутоления, которая возникает у слабых натур в ответ на обиду и унижение от превосходящей их силы, когда человек мысленно разделывается с противником, от которого в реальности потерпел поражение; и повторяет эту расправу всякий раз, как только вспоминает, невзначай, о своём не отмщенном унижении. В такую минуту мы можем увидеть, как у человека вдруг искажается лицо, глаза его загораются, он что-то бормочет, кулаки его сжаты и совершают какие-то незаконченные полудвижения... Боль от сознания ущербности на время заглушается галлюцинаторным удовлетворением от игры в желаемый исход проигранной партии.
Когда игра смешивается с реальной жизнью, сон с явью, видимое с воображаемым, так что их трудно бывает разделить, реальное поражение можно легко представить одним из эпизодов игры, который уравновешивается и даже перевешивается множеством воображаемых побед. Таким образом стабилизируется не личность, нет, стабилизируется Я-конструкция, Я-представление, или Я-образ, на котором базируется напускная уверенность, подобная той, что ощущает человек, надевши добротный костюм, и противоположная неуверенности, которую ощущает человек в грязной, порванной одежде, попавший в «приличное общество».
«Но настоящая-то личность остаётся ущемленной!» – может воскликнуть кто-либо из читателей, сопереживающих с нашим героем. Да, это так, но спрашивается; какое это может иметь значение для тех удивительных типов, у которых, собственно нет никакой личности; которые психически подобны аутичным детям? У них развито только подражательное начало, и с ним – конструктивный ум, позволяющий им творить образы; но нет почтительного начала и нравственно-практического ума, которые могли бы создать и направить волевое усилие, обеспечивающее победу?
«Что же, Илья был таким?» – спросите вы.
Отчасти, да. И много претерпел вследствие этого от «санитаров общества», которые долгом своим считают охоту за эльфами и призраками; которые ненавидят фантомы, расценивая их как обман, как фальшивые звенья цепи, связывающей существования в миру: звенья на которые нельзя положиться, которые порвутся в момент натяжения... Но разве не про таких людей сказано: «Блаженны нищие духом...»? соблазнительная, однако, мысль…