Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава 9 Бессильный демиург.
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30
Глава 8

Жертва книжной культуры. Тень Галилея.


Книги Никита обожал. Проглатывал их в невероятном количестве. Родители покупали много детских книг, и Ники­та прочитывал их многократно. Они подписывались на дет­ские издания, и Никита с нетерпением ожидал очередного тома. Он прочел почти все книги, что стояли до­ма, в шкафу, включая и специальные – по истории и медици­не. Но этого ему было мало, и он чуть не каждый день наве­дывался в библиотеку, – не в детскую. В детскую библиотеку Никита бросил ходить, после одного памятного случая, ко­гда на его глазах девочке, старшей его, не выдали книгу, ко­торую сам он давно прочел; под тем предлогом, что это, де, книга для десятого класса. Речь шла о книге «Алитет уходит в горы», про фольклорных чукчей, которых якобы спаивали и обирали американские торговцы, пока не пришли красные комиссары и не восста­новили справедливость. Автора этой книги я не могу ука­зать, так как Никита совершенно не интересовался именами авторов, но различал книги по названиям. Презрение, кото­рым он исполнился к этой библиотеке, трудноописуемо, по­тому что оно плохо соединяется с мальчиком девяти лет от­роду.

Суровая и сухопарая (впрочем, суровая лишь на вид), на­сквозь прокуренная «Казбеком, в короткой стрижке двадца­тых годов, заведующая клубом «Госторговли», что жила в том же доме, где и Никита, – только дверь её выходила в другой коммунальный коридор, ещё более тёмный и задымленный, – чем коридор Никиты, написала ему начальственную записку, с которой Никита явился в роскошную и совершенно взрос­лую библиотеку клуба. Она была вообще очень добрая, эта Долгая (фамилия такая), хотя и неприступная на вид. На­стоящий синий чулок: жила одна, держала кошек и не жа­лела денег на выкуп дворовой собаки из собачьего ящика. Благодаря ей вся «улица» (я имею в виду разновозрастную и разно-национальную детвору этого квартала) ходила по контрамаркам в клуб, на кинлосеансы, но благодарности особой не испытывала, как это и свойственно вульгарному народу.

В библиотеке Никиту приняли весьма благосклонно, сра­зу же предложив «Трёх мушкетёров» Дюма отца. Когда же Никита сообщил, что «Трёх мушкетёров» он уже читал, то был спрошен, знает ли он, что знаменитый роман имеет продолжение? И Никита ушёл осчастливленный, неся подмышкой толстенные «Двадцать лет спустя».

В возрасте девяти лет Никита впервые сам купил себе книгу, истратив на неё деньги, которые мать дала ему на ки­но и мороженное. То был «Бронепоезд 1469» Всеволода Иванова. Разумеется, мальчишке хотелось прочитать взрос­лую книгу про бронепоезд, так как детскую, «Миколка-паровоз», он зачитал уже до дыр. Никиту не смутили ни мел­кий шрифт, ни серая бумага, ни отсутствие картинок, кроме единственной – на обложке. Радостно возбуждённый влетел он домой.

– Погляди, что я купил!

Но мать встретила его, против ожиданий, холодно и отчи­тала за то, что он якобы понапрасну тратит деньги, которых в доме не хватает.

Что двигало ею? Несомненно, она и сама хотела бы почи­тать книжку, но ей было некогда, и она ощущала подспуд­ную обиду на сына, за то, что он проводит дни на диване с книгой в руках, не проявляя к ней ни малейшего участия и внимания, и никогда не предложит помочь ей по дому. Она очень хотела бы учиться, окончить медицинский институт..., но замужество помешало ей осуществить своё желание. Не­осуществленная мечта породила, как говорят, «комплекс не­полноценности». А жестоко-эгоистичные мужчины, отец с сыном, в случаях каких либо внутрисемейных споров на не умирающие в России политические темы, не упускали воз­можности уколоть её, – с лёгкой руки заносчивого отца, – да­вая ей понять, что она недоучка, и не разбирается в полити­ческих вопросах.

Что ж, Никита пожинал то, что посеял. Он хотел быть взрослым, так к нему и относились – как ко взрослому, без снисхождения и скидок на возраст.

Жарким летом, накупавшись в море и обгоревши на гряз­ном песке городского пляжа, Никита любил проводить по­слеполуденные часы в доме своего дяди; в дальней затенён­ной от света большими белёными ставнями, и потому про­хладной, даже холодной (сравнительно с улицей) комнате, где он сидел на полу, – всегда чисто вымытом, – возле огром­ного шкапа, битком набитого книгами. Здесь он часами меч­тал, уносясь вместе с героями книг за пределы своего време­ни и места: здесь потихоньку мастурбировал над Апулеем, Декамероном и Лессажем.

В новом, первохрущёвском доме, (ещё сохранившем ста­линскую высоту и площадь комнат, и оштукатуренном, в качестве архитектур­ного излишества), куда семья Никиты переехала, когда ему шёл одиннадцатый год, на третьем этаже светилось по вече­рам одно окно, без штор, в котором Никита мог видеть край громадного, во всю стену, от пола и до самого потолка, стеллажа, заставленного книгами. И какими книгами!

Стел­лаж этот вызывал у него, одновременно, зависть, почтение и восхищение, но он и думать не смел о том, чтобы получить к нему доступ, – настолько важным казался ему обладатель чу­десного стеллажа. И каково же было его радостное и благо­дарное изумление, когда этот вальяжный, высокого роста, что было тогда редкостью, мужчина с портфелем сам по­дошёл к нему и пригласил осмотреть книги. Как он узнал о тайном вожделении Никиты к его книгам, остаётся загадкой.

Никита читал много хороших книг, которые, однако, ни­как не сообразовались с его возрастом. Достаточно сказать, что, например, с Похождениями Бравого Солдата Швейка он ознакомился одновременно с Приключениями Чипполи­но, в восьмилетнем возрасте. И весьма ошибся бы тот, кто решил, что Никита ничего не понял у Гашека, - напротив, он понял всё, за исключением некоторых мелочей. Так, к при­меру, не понял он слова «фалда», которое было нацарапано на стенке гарнизонной тюрьмы вместо перечёркнутого «ж». Хотя словарь иностранных слов и имелся под рукой, в до­машней библиотеке, и Никита даже его листал, но никто не научил его пользоваться словарём именно таким образом – для выяснения значения непонятых слов. Никита полагался на свою языковую интуицию, и поступал, в общем-то, верно, так как иначе, ему пришлось бы всё время копаться в слова­рях, а что это было бы за чтение?! Поэтому Никита принял «фалду» за эвфемизм того самого «ж...», или даже за неизвестный ему синоним, и, в данном контексте, не ошибся.

Также у Шолохова, одна фраза вызывала у Никиты неко­торое сомнение: именно та, что произнёс Степан, обращаясь к Аксинье: «Сучка не захочет, так и кобель не вскочит». Ни­ките казалось, что тут должно быть записано – «у кобеля не вскочит», так как он прекрасно знал из собственных наблю­дений, что кобель не «вскакивает» на сучку, а просто зала­зит.

Так вот, с небольшими издержками, Никита в очень ран­нем возрасте познакомился с шедеврами мировой литерату­ры, но когда он впервые очутился пред лицо огромного за­ветного стеллажа, многотомные домашние собрания этих шедевров по­бледнели перед набором больше-форматных выпусков «Мира Приключений» с ракетами «а ля Циолковский» и динозаврами на красных и синих обложках. Они стояли как раз в том верхнем углу стеллажа, который был виден Никите снизу, со двора, по вечерам, и он ещё тогда приметил их, не зная ещё точно, что это за книги. Вальяжный сосед не сомневался в выборе Никиты и великодушно дозволил Никите брать до­мой по одному выпуску.

Чтобы достать заветный том с полки, Никите пришлось взбираться на стремянку, и это само по себе было чудесно, совсем как у профессора из фильма Депутат Балтики.

Ещё один важный сосед, живший на самом верхнем эта­же, - что казалось Никите престижным, из-за наличия балкона (сам Никита жил на первом), также обратил внимание на необычного мальчика и, ни с того, ни с сего, вдруг предложил ему тол­стую книгу с иллюстрациями по греческой мифологии, кото­рую Никита осилил не без труда, войдя таким путём в мир классических образов.

Книга эта неожиданно приблизила Никиту к человеку, которого он издали безмерно уважал за синий околыш его военной фуражки, и сделал возможной доверительную бесе­ду на такую захватывающую и таинственную тему, как по­имка шпионов.

Среди прочих, навеянных этой беседой снов, приснился Никите один, не совсем обыкновенный.


* * *


Сон Никиты:


«Во Флоренции, у дона Винченцо было немало добрых друзей. Недурной музыкант, он даже организовал свой те­атр, где пытался ставить с друзьями музыкальные пьесы, из которых впоследствии выросло искусство оперы. Никакие новые веяния не оставляли его равнодушным. Тогда каждый уважающий себя гражданин, имевший хоть малые средства, обязательно был естествоиспытателем. Дон Винченцо тоже ставил опыты, увлекался астрономией и тайком пробовал удачи в поисках философского камня. Среди знакомцев, навещавших его дом, был и учёный до­миниканец испанского происхождения, фра Маноло, кото­рый находился на службе святой инквизиции.

У Дона Винченцо подрастал сын, любознательный, по­дающий надежды мальчик: задумчивый не по летам, больше всего на свете любивший проводить время в библиотеке от­ца, когда это ему дозволяли. Галилео, – так звали мальчика, – и монах Маноло дружи­ли и часто устраивали меж собою полушутливые диспуты, благодаря которым немного косноязычный Галилео оттачи­вал свою речь и мысль, да и знаний получал немало.

Мальчик нравился Маноло, и последний чуточку тешил себя тем, что рисовал себе его карьеру на службе Святому Престолу апостола Петра, как если бы то был его собствен­ный сын.

Когда Галилео исполнилось тринадцать лет, фра Маноло, в знак дружбы, преподнёс ему «Метаморфозы» Овидия в до­рогом, кожаном переплёте с серебряными застёжками.

С тех пор прошли годы, Фра Маноло продвинулся по службе и переехал в Рим. Юный Галилео уже учился в Падуанском Университете, и постаревший дон Винченцо с нетер­пением ждал от него очередного письма. Письма эти радова­ли и, вместе, немного беспокоили дона Винченцо, так как в них его мальчик, после краткой информации о себе и традиционных вопросов и благопожеланий в адрес родни, делился с отцом какими-то чересчур новомодными, на взгляд дона Винченцо, идеями, которые явственно попахивали безбожи­ем, а значит, и костром.

В четвёртую весну после той, в которую Галилео оставил родные пенаты, дону Винченцо случилось поехать в Рим по делам, связанным с завещанием какого-то дальнего родст­венника.

Давно не бывавший на берегах Тибра дон Винченцо, прежде чем приступить к делам, решил, согласно обычаю, поставить свечу к статуе Святой Девы в церкви Мадонны Эсквилинской, где случалось ему, в далёкой юности, слушать мессу вместе со своей тётушкой, матроной Альбиной. Когда, закончив молитву, он в последний раз опустился на колени в боковом приделе храма перед нишей со статуей пронзенного стрелами Святого Себастьяна, он услышал над головою негромкий голос, окликавший его: Дон Винченцо!

Грузный человек в облачении доминиканца протянул ему свою унизанную перстнями пухлую руку для благословления и откинул капюшон.

– Фра Маноло! Вы ли это? Не могу передать словами, как я счастлив видеть вас живым и здоровым! – воскликнул дон Винченцо и поцеловал с почтением протянутую ему руку мо­наха. Не сомневаюсь, что в вашем лице Святой Престол об­рел ревностного и верного слугу. Ну, расскажите, расскажите же о себе, – ведь столько лет минуло...,

– Об этом потом, дорогой дон Винченцо, – серьёзно ответ­ствовал монах, – я пришёл сюда, чтобы говорить о вас, вер­нее, о вашем сыне.

– О Галилео? – беспокойно и с удивлением откликнулся Винченцо.

– Да, о Галилео. Фра Маноло взял дона Винченцо мягко, но настойчиво под руку и увлек за собою к выходу из храма. – Видите ли, дорогой дон Винченцо, по долгу моей служ­бы, а ещё больше по моей искренней дружбе к вам..., тут фра Маноло запнулся, мучительно подбирая слова.

– Я внимательно и почтительно слушаю вас, святой отец, – с дрожью в голосе сказал старый Винченцо.

– Э-э, небольшая неприятность, но – ничего страшного, пока. Дело в том, что вашим сыном заинтересовалась святая инквизиция, и не где-нибудь, а здесь, в Риме. У дона Винчен­цо перехватило дыхание.

– Ах, что вы такое говорите, святой отец! Этого не может быть! Ведь мой мальчик, он такой...

– Да, я знаю, – прервал его суровый монах, – я знаю его с детства...

– О, разумеется, вы оказывали нам великую честь, досточ­тимый фра Маноло, посещая наш скромный дом. Надеюсь, вы и теперь не оставите нас своими благодеяниями, – в вол­нении говорил Винченцо.

– Он был добрым мальчиком... (при слове «был» у дона Винченцо болезненно сжало сердце) но, увы, недобрые ветры времени... И поэтому, я счёл возможным предупредить вас, дон Винченцо, об опасности, которой ваш сын подвер­гает себя по своему неразумию. Он непочтительно отзывает­ся о святой Матери Церкви и подвергает сомнению откро­венные истины, возвещенные нам Всевышним через Священ­ное Писание. Он организовал вольнодумное братство, кото­рое ставит своей целью пропаганду еретиче­ских учений об устройстве сотворенного мира среди простого народа, вовсе не готового к таким радикальным взглядам, и тем самым может нанести вред пастве. Вы, конечно понимаете, что верные слуги святого Престола апостола Петра не могут ему этого позволить.

У дона Винченцо потемнело в глазах. Он вспомнил пись­ма сына, и у него мелькнуло мгновенное сожаление о том, что он не сжёг их. Но как он мог это сделать? Ведь эти пись­ма были так дороги ему.

– Я прошу вас, дон Винченцо, – продолжал между тем фра Маноло, – со всею серьёзностью отнестись к вразумлению вашего сына, воспользовавшись своей отцовской властью, и не позволить ему совершить непоправимый грех, и навеки погу­бить этим свою бессмертную душу. Вы слышите меня, дон Винченцо?

– О, да, да! Как мне благодарить вас, святой отец?

– Я лишь исполняю свой долг перед Тем, кто пострадал за нас на Голгофе. А теперь, прощайте, дон Винченцо, я должен оставить вас. Святой престол призывает меня к моим обя­занностям.

С этими словами монах нахлобучил на голову капюшон и удалился с лёгким наклоном головы, а вернее сказать, той куколи, в тёмном зеве которой поблёскивали его глаза.

Оглушенный дон Винченцо остался недвижным под колоннами церковного портика. Через два дня, из Флоренции в Падую с доверенным человеком помчалось на рысях письмо, призывавшее юного Галилео срочно прибыть домой.


Глава 9

Бессильный демиург.


Илья изменился. Он знал это про себя и находил всё но­вые приметы своей эволюции: то, что раньше могло одушев­лять, сообщать энергию, решимость, теперь только причиня­ло страдание, которое мутило тот чистый источник, из которого Илья пил воду жизни ныне. В сравнении со спо­койной гладью горного озера, скрытого от посторонних взо­ров в теснине его груди; гладью, в которой отража­лось небо и за которой угадывалась неслыханная глубина, – тот мутный и бурлящий ключ, что питал его ранее, выглядел уже не грозно и сурово, подобно гейзеру Исландии, а напо­минал скорее воду, налитую в бочку с негашёной известью. Он мучил Илью своим кипением, и его внезапные всплески превратились в род душевной болезни.

Исток этой болезни терялся где-то далеко, за пространст­вами лет. Илья искал, и нашёл его в той переломной точке своей жизни, когда он перенёс ответственность за состояние мира с плеч высоких безликих правителей на окружающих его людей, на самого себя, т.е. на рядового «маленького че­ловека» и его повседневные поступки. Когда макрокосм страны и мира в целом преломился в микрокосме отдельной человеческой жизни, тогда и глобальная метафизика Добра и Зла стала помещаться в отдельном, малозаметном человече­ском поступке, не требуя более арены мировой истории; войн, революций, движений народов.

До этого понимания он относился к людям достаточно наивно, полностью отождествляя их с собой. Ему казалось, что стоит людям только прозреть, как прозрел он: стоит уз­нать правду и отбросить заблуждение, - как в них немедлен­но проснется (как проснулось в нём) естественно присущее им стремление утвердить правду в жизни и низвергнуть ложь, и это стремление сообщит им потребную для исправ­ления мира силу, - как сообщило ему. И он хотел помочь им освободиться от заблуждения и тем освободить их силу и присоединить её к своей: хотел разрушить изобретённую

властолюбцами чудовищную ложь и бросил на эту задачу все способности своего незаурядного ума.

Его отношение к людям стало меняться с тех пор, когда он понял, что многие из них знают правду, но не желают ей служить, предпочитая беспардонное добывание собственного благополу­чия, прикрываемое кинизмом и умеряемое лишь страхом. А ещё многие вообще не хотят знать правды, хотя могут. На горьком опыте безуспешного поиска солидарности с ближними, он скоро убедился, что барьер самопожертвования, который он преодо­лел, чтобы сравняться с достойными звания Человека, отде­лил его от большинства.

Само по себе это отличие от других не могло бы, впрочем, слу­жить источником тех испепеляющих перунов, которые Илья посылал в минуты праведного негодования в адрес конформистского большинства, которое он теперь обобщённо и уничижительно стал именовать – «эти люди». Отдельность породила одиночество, за всю горечь которого Илья теперь злился на ближних, не пожелавших измениться вместе с ним.

После того, как он решился и, преодолев страх, шагнул за барьер смерти, со­держание его психической жизни изменилось: иными стали ценности, суждения и устремления, – и это делало, фактически невозможным сопе­реживание с так называемыми «обычными людьми». В общении с ними Илья притворялся обычным человеком, скрывая свою инаковость. Зато теперь он хорошо понимал тех героев Сартра, которых пе­ренесённая ими пытка резко отделила от ещё не прошедших её товарищей по камере.

Но, одно дело, согласитесь, быть не таким, как все, и другое – раздражаться по этому поводу. Илья не хотел более раздражаться. Он был занят теперь подобающим отшельнику самосозиданием и добивался душевного равновесия. Его метод прилежал более к «санкхье, чем к «йоге», поэтому он принялся за поиск причин и начал. В результате Илья решил, что всё началось много раньше, а может быть, даже существовало всегда.

Ему припомнились долгие душ­ные вечера того необычайно жаркого лета, когда они, вдво­ём с Евгенией (молодой его супругой) отмеряли неблизкий путь к своей каморке с дверью, выходившей прямо во двор, без сеней, и поэтому, конечно, столь же душной, как и то ас­фальтовое марево, сквозь которое они шли. Впрочем, слова: «во двор», которые я только что произнёс, кажутся мне че­ресчур смелыми. На деле, дверь их каморки, – которая была ничем иным, как летней кухней, с кухонной голландской пе­чью посредине, – выходила в узкий, не более четырёх футов, проход вдоль дощатого забора, – всё, что осталось от многа­жды поделенного двора. Кухоньку эту, в качестве жилья, они снимали у одинокой, пожилой и старомодной бабы, которая пыталась скомпенсировать своё неумение жить мелкой хитростью и столь же мелкой скаредностью.

Старинная Дерзкая Слободка, где поместилось первое их, с Евгенией совместное жильё, была застроена очень густо. В ней почти не осталось места для садиков и палисадничков: кругом пыхал жаром нагретый асфальт, и поэтому духота лета ощущалась здесь особенно сильно, а вонь тысяч вы­гребных ям ещё более сгущала воздух.

Ежедневно они возвращались по вечерам пешком, пре­небрегая трамваем, который правильнее было бы называть электрической конкой, и езда на котором не относилась к числу приятных занятий горожан, – а Илья с Евгенией ещё на­деялись жить приятно.

Во время этих долгих путешествий домой из цен­тральной части города, где они вкушали «блага цивилиза­ции», Илья разражался не менее долгими, чем дорога, фи­липпиками против родителей, – как своих, так и, в особенно­сти, против родителей Евгении, которые олицетворяли собой старшее поколение в целом. Он обвинял их в том, что мир, который они построили, и который они продолжают под­держивать, – плох. Но возмущал душу не этот факт, сам по себе, а то, что им, молодым, теперь нужно было выживать в этом отнюдь недружелюбном и небезопасном мире, про который им рассказывали прекрасные сказки. Хуже того, их убедили, что мир этот улучшается, и в обозримом будущем достигнет совершенства; на деле же оказалось, что лучшее уже позади, и общество быстро гниёт и поедается червями.

Обо всём этом можно было заключить, слушая его гневные речи. Тем не менее, если бы технически вооружённые психологи измерили душевную силу его обвинений в адрес родителей, и попробовали сложить её из указанных компонент, то обнаружили бы, что баланс душевной экономии не сходится. Значит, за этим крылось что-то ещё, чего Илья не высказывал, и, может быть, скрывал от себя самого. Однко автор, знающий о своих героях почти всё, может, в интересах читателя, раскрыть сию тайну.

А дело было в том, что Илья, переставший обманываться относительно советского строя, испугался и не решился пойти по открывшейся ему смертельной стезе политической борьбы с режимом. Он спря­тался в семейную жизнь, и сузил свои горизонты её рамками. Это сужение сильно стеснило его негативную энергию и, соответственно, увеличило её напор. Ну и, кроме того, – что греха таить, – стыд за свою трусость и чувство вины он перенёс на родителей, сделав их ответственными за свой нравственный дискомфорт. В результате, чуть ли не все беды общества сводил он теперь к последствиям безответственности, бездушия и эгоизма всех и всяческих ро­дителей, вспоминая и подшивая к делу многие известные ему факты и вымыслы.

Реальные проблемы жизни, разумеется, от этого не исчезали. Они происходили от ущербных вещей и обстоятельств, которых нельзя было быстро по­править, починить. В частности и потому, что они происходили также и от недостатков и слабостей самих Ильи и Евгении; и, равным образом, от пороков великого множества людей. Многие из этих пороков Илья «понимал», в русском смысле этого слова, и потому прощал, как прощал эти пороки себе. так же он «понимал» Евгению, иэтолишало его твёрдости. Он уступал и, в то же время, сознавал своё отступничество. Это приводило к кризису самооценки, и сопровождалось стрессом..

Он ис­кал иллюзорного выхода и облегчения в ламентациях и приговорах; в бесконечных критических изысканиях на предмет родительских грехов, исправить ко­торые можно было лишь одним путём – не совершая их вновь. По­этому Илья погружался в прошлое, мысленно реконструируя его: поступая правильно вчуже, и, с амвона своей умо­зрительной праведности обличая «предков», поступивших иначе.

Евгения слушала его со скрытым неудовольствием, внут­ренне не соглашаясь, – всё это казалось ей простым злобство­ванием. Её угнетало негативное отношение к жизни, для ко­торого она не находила в себе оснований. Ей хотелось ду­мать, что всё хорошо. Конечно, совсем хорошо не было, но всё же не настолько плохо, как это казалось духу, поссорив­шемуся с плотью и мстящему ей за своё собственное отступ­ничество перед её одолевающей силой. А именно таковым духом дышал Илья и ему сладок был яд, который он выдав­ливал из мира, как из мухомора. Но Евгения не привыкла питаться ядом, и Илья, подобно Шиве, глотал его в одиноче­стве: и яду этого было слишком много, и он извергал его на­ружу, опаляя ближних. Добавлялось сюда нечто от ли­хорадки самоутоления, которая возникает у слабых натур в ответ на обиду и унижение от превосходящей их силы, когда человек мысленно разделывается с противником, от которо­го в реальности потерпел поражение; и повторяет эту рас­праву всякий раз, как только вспоминает, невзначай, о своём не отмщенном унижении. В такую минуту мы можем уви­деть, как у человека вдруг искажается лицо, глаза его заго­раются, он что-то бормочет, кулаки его сжаты и совершают какие-то незаконченные полудвижения... Боль от сознания ущербности на время заглушается галлюцинаторным удовле­творением от игры в желаемый исход проигранной партии.

Когда игра смешивается с реальной жизнью, сон с явью, видимое с воображаемым, так что их трудно бывает разделить, реальное поражение можно легко представить одним из эпизодов игры, который уравновеши­вается и даже перевешивается множеством воображаемых побед. Таким образом стабилизируется не личность, нет, стабили­зируется Я-конструкция, Я-представление, или Я-образ, на котором базируется напускная уверенность, подобная той, что ощущает человек, надевши добротный костюм, и противоположная неуверенности, которую ощущает человек в грязной, по­рванной одежде, попавший в «приличное общество».

«Но настоящая-то личность остаётся ущемленной!» – может воскликнуть кто-либо из читателей, сопереживающих с на­шим героем. Да, это так, но спрашивается; какое это может иметь значение для тех удивительных типов, у которых, соб­ственно нет никакой личности; которые психически подобны аутичным детям? У них развито только подражательное начало, и с ним – конструктивный ум, позволяющий им творить образы; но нет почтительного начала и нравственно-практического ума, которые могли бы создать и направить волевое усилие, обеспечивающее победу?

«Что же, Илья был таким?» – спросите вы.

Отчасти, да. И много претерпел вследствие этого от «санитаров общест­ва», которые долгом своим считают охоту за эльфами и призраками; которые ненавидят фантомы, рас­ценивая их как обман, как фальшивые звенья цепи, связы­вающей существования в миру: звенья на которые нельзя по­ложиться, которые порвутся в момент натяжения... Но разве не про таких людей сказано: «Блаженны нищие духом...»? соблазнительная, однако, мысль…