Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Изнанка школьной жизни.
Портфель, который купила Никите мать, вначале понравился ему – такой он был новенький, блестящий, пахнувший галантерейным товаром. Понравился ему также и пенал; массивный, толстый, выточенный токарем из цельного куска дерева, расписанный в абстрактном стиле и покрытый мебельным лаком. Замечательно, что плотно пригнанная крышка его открывалась с глухим «чмоком». Полотняная же сумка для разрезной азбуки просто не имела себе равных,– так ловко и аккуратно нашиты были карманчики для отдельных букв. Хороша была также и перочистка из разноцветной лоскутной фланели с пуговкой посредине...
Но все эти сокровища мгновенно потускнели и превратились в глиняные черепки под безжалостным взглядом могущественного духа «Как-У-Всех», который безраздельно царил здесь, в школе.
Такого дурацкого портфеля из чёрной кирзы с пупырышками, окантованного жёлтой кожей, с накладными карманами и с ремешками, как на сандалиях, вместо замков, не было больше ни у кого. Оказались, правда, в классе дети и вовсе без портфелей: они принесли свои буквари в холщовых сумках. В их числе была персиянка Лилишка, что жила напротив от дома Никиты, через дорогу, и у которой была куча братьев всех возрастов; горская еврейка Мина, также жившая на той стороне улицы, наискосок от дома Никиты; и подобные им. Но то была низшая каста! У большинства же прилично одетых детей были красные клеёнчатые портфели с тремя отделениями и с блестящими металлическими замками, которые можно было даже закрывать на ключ! (По крайней мере, до тех пор пока ключи не потерялись.) Пеналы тоже были не такие, как у Никиты: они были не цилиндрическими, а гробо-образными. Собранные из отдельных дощечек, с выдвигающейся по пазам крышкой, внутри они были разгорожены на специальные отделения для ручки, карандаша, резинки и перьев!
Никита с неприязнью глядел на свой «клоунский» пенал, в котором всё лежало кучей на самом дне его глубокого жерла: содержимое нужно было вытряхивать на ладонь, и «стирательная резинка» вечно застревала...
Хуже всего, однако, обстояло дело со школьной формой: у большинства мальчиков она была пошита из сизого сукна, за цвет которого в своё время гимназистов прозывали «сизяками»; у Никиты же вместо сукна была какая-то серая байка. Такая же форма из байки, которая годилась разве что на шаровары, была ещё только на Ваське Махоркине, с вечно сопливым носом, да на еврее Моисее. Она приравнивала Никиту к низшему классу, тогда как он равнялся совсем на других детей, чьи родители, как и его отец, принадлежали к местной номенклатуре.
Не совсем обычный выбор портфеля и пенала объяснялся стремлением матери Никиты к некоторой оригинальности, что свидетельствовало о её нонконформизме и наличии собственного эстетического чутья. Мать пыталась убедить недовольного портфелем сына в правоте своего выбора, но он плохо поддавался на её аргументы, основательно подозревая, что оригинальность выступала тут не сама по себе, а в паре с денежной экономией. В случае же с байковой формой экономия денег за счёт чувства собственного достоинства Никиты была неопровержимой. Мать не стала бы её отрицать, поэтому Никита и не предпринимал капризных обличений.
* * *
Утихли вопли последней перемены, отгремели залпы из пеналов по классной доске (коробка пенала при этом служила пращой, а крышка, скользившая по пазам – метательным снарядом) и начался последний урок. Но приближение конца школьного дня, вместо облегчения и предвкушения свободы, пробуждало в Никите беспокойство и тоску, потому что окончание занятий означало невольный переход из упорядоченного, цивильного мира школы в дикий, неуправляемый и беззаконный мир улиц, который простирался между школой и домом, и который нужно было как-то пересечь. На этом диком пространстве существовала такая занятная вещь, как «сафари» и «охота на лис». Объектом этой охоты, а правильнее сказать, травли, регулярно выступал Никита. Вот почему, вместо предвкушения радости и свободы, он томился предвкушением загнанности и мучений.
Он знал, что стоит ему выйти за школьные ворота, как к нему тут же присоединится Володька Есауленко. Но, что я говорю, - «присоединится?» Нет! Прицепится! Вопьется как клещ, как паук, как спрут! И всю дорогу, почти до самого дома будет терзать Никиту разнообразными издевательскими изъявлениями своей власти над ним и своего предвкушения той минуты, когда власть эта обнаружится в полноте. Он будет вести себя подобно папуасу, ведущему своего пленника на заклание, – и трудно сказать, что здесь хуже: момент, когда тебя начнут есть, или все эти предварительные ухмылки, ужимки, подмигивания, намёки, умолчания, щипки, толчки, и т.п., в которых выражается нарастающий, по мере приближения к жертвенной площадке, аппетит людоеда?
И вот, после такой долгой и мучительной прелюдии, наконец, должна будет наступить развязка. На пересечении улиц Ермолаевской и Летунецкой, где Никите следовало бы, по идее, свернуть направо, а Володьке - налево, Никита получит чувствительный удар кулаком в живот, который напомнит ему, куда он в действительности должен идти, и о том, что сопротивление бесполезно. На этом угул Есауленко возьмёт его рукою за школьный ремень и поведёт за собой, в сторону своего дома, принуждая, таким образом, нехотя провожать его. Он заведёт Никиту в свой неопрятный двор, подержит там некоторое время на положении пленника, и потом, когда наскучит, отпустит, как татарский хан, изображая великую милость, и многозначительно произнеся: «до завтра!»; и Никита облегчённо вздохнёт (только теперь!), и помчится домой, где ждут его занятия много более привлекательные, чем эта унизительная возня с Есауленко.
Такую-то муку Никита терпел ежедневно. Знали об этом только двое – он и Володька Есауленко. Со стороны всё выглядело как невинная дружба первоклассников. Никите и в голову не приходило пожаловаться на Володьку родителям или учительнице. Он принимал свою участь со смирением, как тяжкую повинность, как епитимью, наложенную на него за неведомые грехи. Современная гештальт-терапия тут же объяснила бы нам, что в социальных играх Никита избрал роль жертвы, чем и воспользовался его школьный товарищ, играющий в преследователя.
Мы, со своей стороны, можем сказать, что Никита просто не мог позволить себе жаловаться, ибо тем самым разрушил бы то положение взрослого и самостоятельного, которое поддерживал в своей семье. А, с другой стороны, он не хотел ни перед кем открывать своего позора: а именно того, что он не способен сопротивляться насилию. Но, в самом деле, почему же он не сопротивлялся? Ведь он был не слабее Есауленко... Значит всё-таки выбрал роль жертвы? Подходя к вопросу грубо, можно заклеймить его именем лжеца, который всегда только что-то изображает собой, но никогда не бывает реальным, способным к поступку.
Если же объясняться более пространно и извинительно для Никиты, придется сказать, что Никита не привык подчинять себе вещи и обстоятельства силой. Ему никогда не приходилось отстаивать что-то принадлежащее ему по праву или заявлять своё право изъявлением силы. Окружение благоприятствовало ему: у него не было конкурентов, а главное то, что в семье его отношения строились на уровне слова, а не действия, и силовое давление никогда не применялось, если не считать тех шлепков и подзатыльников, которые лишь являлись выражением эмоций родителей. К сожалению, не применялась и настойчивость, побуждающая к изъявлению воли, к наполнению её силой, способной энергично двинуть члены или крепко остановить их, а не только изобразить чистое движение, лишённое динамики.
Без идеализма тоже, конечно, не обошлось, ибо ведь нет порока, неприкрытого идеалом: идеальная коммуна в его сознании полностью исключала насилие. Свобода лица была его абсолютной ценностью. Неверно было бы сказать, что Никита почитал свободу, как священную корову: у него не было понятия священного. Вместо этого он имел очень развитое понятие общественного идеала, как главного принципа. И этот идеал служил опорой его почитания свободы. Практически это выражалось в том, что на всё, в чём принимал участие другой, требовалось согласие этого другого.
Своим окружением Никита управлял с помощью слов; внимание, забота и любовь ближних превращала эти слова в волшебные, если они были правдивы и уместны. Если слово не «срабатывало», Никита знал, что оно не волшебное, потому что неправильно и не к месту употреблено; и воспринимал сопротивление среды, как должное. В части же применения слов волшебных он был равен Магу, повелителю джиннов. Соответственно, и ближние управляли им с помощью слов: случавшиеся шлепки толчки и подзатыльники понимались им как жестовые слова, и не относились к насилию. Применение силы вызывало у него отвращение, как проявление Зла: посягательство на верховный идеал свободы.
Разумеется, Никита знал, что во взрослой жизни свободу воли приходится отстаивать от грубого давления, и мысленно, в фантазиях, боролся со злодеями и побеждал их, реально же он не был готов к подобной борьбе. И извинял себя тем, что он ещё не взрослый, и поэтому всё, что о нём и с ним, в том числе и насилие, – пока не настоящее, игра. Но не только поэтому был он не готов бороться, но и вследствие своей порочности. Последняя заключалась в том, что он не дистанцировался от своих похотений и не сопротивлялся им, но, напротив, сразу же присоединялся к любому внутреннему импульсу, используя его энергию для оживления маски, – интересной и подходящей к случаю, но скрывающей его подлинное психическое наполнение. Маски, притягивая поощрение Распорядителя Бала, в свою очередь, усиливали начальный импульс, отчего Никита испытывал прилив энергии, придававший ему столь заметную живость. Не привык Никита, также, напрягать своё тело или сносить какие-либо неудобства и боль. Он всегда старался максимально освободить и расслабить тело, всё время как бы катясь под уклон, по инерции. Потому, и в детских играх, и, позднее, в спорте, он брал лишь то, что давалось само собой: что можно было изобразить; но всегда пасовал там, где требовалось вложение сил. Вследствие этого, в играх ему больше служили хитрость и притворство, а на уроках физкультуры – хорошие физические данные; но там, где кончался его рост, кончались и его результаты: он никак не мог вложить силу в свои ноги, чтобы сделать настоящий толчок, или в свои руки, чтобы метнуть снаряд. Так что для механического описания его довольно было одной кинематики.
Теперь, думаю, читателю ясно, почему Никита не сопротивлялся Есауленко. Он не мог создать в своих членах нужного для сопротивления усилия и боялся боли, боялся драки. В то же время, ему не хватало активного нравственного негодования, или активного чувства собственного достоинства, которые могли бы придать ему гневную силу самозащиты лица... Что же до утверждения общественного идеала ненасильственной коммуны, то здесь ему не хватало статуса взрослого.
Нужно сказать, однако, что я не слишком доволен такими объяснениями, и у меня остаются на этот счёт некоторые сомнения: не скрывается ли за этим знаменательным фактом что-то ещё, неучтенное нами? Вот ведь странно: Никита не сопротивлялся, но он и не хныкал, не ныл, не жаловался, не убегал с плачем, не просил старших товарищей, которые у него были, заступиться за него. Возможно, он воспринимал то, что происходило с ним лично, много шире, – как гнетущий факт бытующих в веке сём человеческих отношений; как зло, которое не свалишь простым ударом кулака…, и перед лицом такого состояния человечества у него бессильно опускались руки? Не знаю. Несомненно одно: слабые натуры, подобные Никите, самою своею слабостью вынуждены становиться лицом к вопросу существования Закона. Поэтому из них часто вырастают искатели общечеловеческой Правды, а при благоприятном расположении светил даже и пророки.
Ну, а что же Есауленко? Как ни странно, Есауленко по-своему любил Никиту и, в силу особенностей своей натуры, проявлял свою любовь таким необычным способом. Ведь в его сознании, в отличие от Никиты, коммуна не мыслилась без насилия и подчинения слабых сильному. Они выросли в лдном обществе, но, как видно, в разных его частях.
* * *
Итак, приближался конец уроков, и настроение Никиты падало. В этот день, однако, судьба назначила ему другое...
Вместе со звоном школьного колокольца на деревянной ручке, держа за которую и усердно тряся им, обходила школу полоумная техничка тётя Маня (хотя атомная бомба в стране уже была, электрического звонка в школе ещё не было), раздался строгий голос учительницы, показывающий, что урок ещё не кончен.
– Все остаются на местах! Дети, участвующие в «монтаже» построились здесь! По парам, в затылочек, так... Остальные могут идти домой.
Есауленко в «монтаже» не участвовал. Никита же закусил губу и вынужден был стать в строй, имея перед глазами намазанный репейным маслом затылок Кати Дударкиной. Этот «монтаж» свалился на Никиту как кирпич. Дело было в том, что последние десять минут урока он с нетерпением ожидал звонка, чтобы выбежать в туалет, а, проще сказать, в школьную уборную, помочиться. Нужно заметить, что мочился Никита довольно часто. Причиной тому было, возможно, постоянное самовозбуждение, которым Никита злоупотреблял: оно действовало подобно алкоголю и со сходными последствиями для пуринового обмена. А, может быть, сказывалась тут и наследственная подагра. Добавьте к этому ещё и стресс от ожидания прогулки с Есауленко, и вы сможете оценить силу позыва, испытываемого Никитой. Однако заботливые воспитатели, много беспокоившиеся о том, чтобы дети не разбежались, но мало интересовавшиеся их нуждами, лишили Никиту возможности сходить в уборную. Поднять руку и, когда учитель её заметит, произнести во всеуслышание: «можно выйти?», как это делали другие дети, Никита никогда не мог. Ведь эти слова были всего лишь жалким эвфемизмом, прикрывающим постыдное «хочу пи-пи» или, того лучше, «аа-аа». И всем это было совершенно ясно, ибо ни по какому другому поводу ученик не мог выйти из класса во время урока. А Никита почему-то не хотел показывать свою подчинённость непокорной и своенравной физиологии. Тем более не мог он этого позволить себе в присутствии девочек, которые, вопреки очевидности казались ему вовсе не ходящими в уборную и вообще не имеющими нечистых отправлений. Кроме того, Никита не любил спрашиваться и тем обнаруживать для себя свою детскую зависимость, – дома он ни у кого, никогда и ни по какому поводу не спрашивал разрешения, самостоятельно ориентируясь в том, что можно, и чего нельзя; и это было его «особым пунктом», которого он неукоснительно держался, изображая взрослого. Поэтому он не попросился в уборную, и оставалось только надеяться, что проклятый «монтаж» продлится недолго.
В классе появилась старшая пионервожатая и повела отряд «монтажников» в актовый зал. Они вошли туда с задней двери и поднялись из-за кулис прямо на сцену. Здесь они расположились уступом на специально сколоченном помосте и начали репетировать "монтаж», представлявший собою стихотворный текст, разбитый на части, читаемые разными участниками группы, выстроенной на сцене, как для фотографии. Готовился этот незатейливый номер в духе «пролеткульта» к годовщине Революции. Как назло, репетиция тянулась отчаянно долго. Терпение Никиты истощалось. Несколько раз он открывал, было, рот, чтобы произнести сакраментальное «можно выйти?», но каждый раз это оказывалось невозможным, так как совсем не шло к таким произносимым на сцене торжественным словам, как «отчизна», «свет Октября», «дело Ленина-Сталина» и т.п. Мука становилась нестерпимой. Никита уже не чувствовал позыва, а только онемение внизу живота. Левой ноге его стало вдруг горячо, и к Никите вернулись ощущения. Тут же он понял, что случилось худшее.
Ничего не оставалось, кроме как сделать вид, будто ничего не произошло. Никита так и поступил. Ему, слава Богу, хватило мужества отъявленного лжеца, способного отрицать очевидное; хотя внутренне он весь дрожал от ожидания неслыханного скандала и града ужасных насмешек.
Когда репетиция, наконец, закончилась, и дети расступились, на полу обнаружилась странная лужа. Дети посмотрели на неё с какой-то опаской. Никто не произнёс ни слова. Очевидно, все поняли каким-то шестым чувством, что при любом неосторожном движении в этой вонючей луже может утонуть целая человеческая жизнь, и пощадили её. Всё-таки для монтажа отбирали не худших учеников.
Домой Никита поплёлся в мокрых штанах, что было едва ли лучше, чем провожать до дому Володьку Есауленко.
Глава 11
И всё-таки, Рустам скотина!
В отверстиях почтового ящика что-то белелось. От дурного предчувствия упругая масса, распиравшая изнутри грудь Ильи, сдвинулась, деформировалась: справа возникла пустота, а слева – болезненное давление. В таких ситуациях Илья не умел обуздывать себя иначе, как отдаваясь привычному уже чувству обречённости. Так поступил он и на этот раз. Конверт был какой-то невероятный: нестандартного размера, без марки, весь покрытый штампами разной конфигурации. Вид имел весьма официальный, будто письмо пришло из номерного учреждения, не утруждающего себя наклейкой марок, и имеющего с почтой отнюдь не коммерческие, но сугубо служебные и доверительные отношения.
Сердце у Ильи дрогнуло, когда он взял этот конверт в руки. Впрочем, замешательство его продолжалось лишь секунду. Было в облике этого конверта что-то чрезмерное: нечто слишком внушающее определённую мысль, навязывающее определённое впечатление, даже фиглярское. Поэтому наряду с испугом в Илье проснулось и скептическое недоверие, и он вскрыл конверт с поспешностью, которая не имела бы места, если бы Илья действительно поверил, что в этом конверте – его судьба. На листке бумаги печатными буквами были выведены три слова: «НАМ ВСЁ ИЗВЕСТНО»
Первое мгновение Илья готов был поверить в это многозначительное «НАМ», но в следующую секунду он с облегчением, со злостью и, одновременно, с конфузом, от того что, хотя и на мгновение, но поддался на столь очевидный трюк, понял, что письмо это только очередная дурацкая шутка Рустама. Шутка, прямо сказать, неуместная. Создавалось впечатление, что Рустам почему-то упорно не хочет признавать серьёзность ситуации в свете последних событий.
Вероятно, Илья также не сознавал до конца этой серьёзности, – так как столь давящее сознание могло бы сковать все силы жизни и превратить человека в безнадёжного невротика, – но наружно он подавал все признаки серьёзности, вовсю «педалируя» маску мужественного подпольщика на грани провала. Это-то и дразнило Рустама, который, хотя и не чужд был романтики, не любил романтических масок, как и вообще всякой лжи.
Но было бы клеветой на Илью утверждать, что он, пользуясь случаем, лишь надевает маску серьёзности и решимости, для придания себе внешнего веса (хотя и это – правда). Нет, положение было реально опасным, сознание опасности – правильным, и мужество перед лицом её – настоящим. «Зачем же тогда маска?» – спросите вы.
– А чтобы закрыть прореху в бюджете душевной экономии.
Илья опрометчиво поставил себя в такое жизненное положение, в котором требовалось постоянное присутствие духа. Обеспечить его могли только правильные усилия, нужные, чтобы держаться на плаву, не тонуть в бурных водах робкой души. Но для этой «второй навигации» Илье недоставало силы воли. Тут сказывались пороки воспитания в русской культурной среде, лишённой аристократического навершия и, значит, нравственного авторитета и его власти. Илья был русским, следовательно, был «бабой». Отсутствие духа он, прежде всего, старался скрыть от окружающих, чтобы они не воспользовались его слабостью; и также, с помощью маски, привлекал в экономию своего душевного дома запретные посторонние силы. Новатором в этом деле он, конечно, не был. Известно, что когда собственная воля недостаточно сильна и образованна, чтобы усмирить страхи и похоти плотской души, тогда на помощь призывается бич Сатаны, который способен устрашить жуира, заставить его поскромнеть и добровольно отдаться под руку существа разумного и нравственного, без того, чтобы этот разум сам прилагал силу. Иными словами, нужен гром с небес, чтобы мужик перекрестился. Вот Илья и создавал для себя такой гром силами воображения: рисовал пред своим умственным взором апокалиптические картины мира, бремя ответственности за состояние которого он добровольно принял на себя, и эти картины воздействовали на стадного человека в нём подобно торжественному и страшному ритуалу. Таким способом Илья понуждал плотское своё существо идти в ногу с ним, разумным, без применения прямого властного усилия. В последнем, то есть во власти над собой, Илья не имел навыка. Этот порок закреплял его союз с Владыкой вещей в деле духо-имитации. Чтобы собрать в кулак свои душевные и физические силы, Илье приходилось вместе с Сатаной вертеть Его магический глобус, созерцая на нём страдания человечества.
Вот и теперь, – возбуждая видение критической ситуации, в которой он оказался по собственной неосторожности и из-за подлого предательства одного интеллигентного человека, которому он доверился именно по причине его интеллигентности, – Илья создавал логическую линзу, которая должна была сфокусировать социальное силовое поле на плотском человеке в нём, и так возбудить в душе и теле нужные для действия нправленные энергии.
Тот факт, что шутка Рустама удалась, и письмо, – хоть и недолго, – но заставило Илью поволноваться, объяснялся ещё и тем, что после дурных вестей, которые грянули, как гром середь ясного неба, Илья стал страшно подозрителен и со дня на день ожидал любых неприятностей. Всякий автомобиль с антенной радиостанции, стоявший возле дома или медленно следовавший по улице был прислан, казалось ему, для слежки за ним. Несколько дней назад, в одном из темных мест обширного подвала они с Рустамом закопали толстую тетрадь в клеенчатой обложке, закупорив её предварительно в пластмассовую банку из-под сахара, которую Илья реквизировал, позимствовав из кухонной утвари, в качестве жертвы революционному делу.
Тетрадь эта, исписанная мелким почерком Ильи, была довольно безобидна по содержанию: на её страницах Илья развернул всестороннюю критику Марксова учения. «Безобидность», впрочем, понятие относительное и зависит от точки зрения на дело, поэтому, нужно признать, что поступили они весьма осмотрительно.
Рустам усердно копал сырую землю с вкраплениями угля ножом и руками, Илья подсвечивал ему фонариком. Стояла ночь, дом спал, и никто их не видел.
Помянутые «дурные вести» заключались в том, что их выдали, и они на крючке у политической полиции. «Вести» эти, конечно, не сорока на хвосте принесла. Скорее всего, офицеры пятого отдела организовали специальную утечку этой информации – наверное, с целью напугать и заставить одуматься неосмотрительных юнцов, «пока не поздно». Однако, профилактические эти меры возымели эффект обратный желаемому: они нисколько не поколебали решимость Ильи следовать выбранной дорогой. Но были восприняты им как вызов противника, как один из давно предусмотренных ходов в смертельной игре. Инцидент, однако, послужил наукой: Илья осознал необходимость много большей осторожности, много более глубокой конспирации и недоверия людям, открыто высказывающим диссидентские взгляды. До недавнего времени Илья думал о них, как о героях, теперь понимал, что они – провокаторы и стукачи.
Повернуть назад, к прежней жизни, Илья уже ни за что бы не смог. И не только потому, что верил в свою правоту и давно решился пожертвовать собой за правду, но также потому, что он связал своё «Я» с начатым делом, и, в известной мере, поддался соблазну выхода из наметившегося тупика жизни. Столь же фантастическое, сколь идеальное, дело борьбы и революции, которому он посвятился, вернуло ему утраченный, было, смысл существования, привнесло новые ценности, взамен рухнувших в его глазах ценностей истэблишмента, и открыло перспективу, пусть недолгой (а кто в молодости планирует надолго?), но деятельной и славной жизни, полной напряжения и приключений, в которой так нуждается всякий молодой человек.
* * *
Со злополучным конвертом в руках Илья поднялся наверх, в свою мансарду. То была сушилка для белья, оборудованная под служебное жильё. Потолок был низок и наклонялся по направлению к прямоугольным окнам, которые не стояли, как в нормальных домах, а лежали на длинных сторонах, как амбразуры в доте. Под окнами тянулись толстые трубы отопления. В углу была раковина для умывания с краном холодной воды из жёлтой латуни. На этом удобства заканчивались. Летом здесь стояла невыносимая жара: термометр в иной день показывал сорок два градуса Цельсия, и обитатели этой «квартиры» на шестом этаже пятиэтажного дома лежали на полу «в чём мать родила», обливаясь потом. Это описание, впрочем, может создать у читателя ложное мнение о бедственном якобы социальном положении Ильи.
Поэтому автор спешит заверить, что «квартире» этой позавидовали бы многие и многие жители славного нашего города и его округи, и получить её было совсем не просто.
Илья вошёл в дверь и остановился на пороге, озирая комнату с большим стеллажом, забитым книгами, у противной стены. Он любил смотреть с порога на этот стеллаж. Вдвоём с Рустамом они изготовили его из брусков и досок, найденных на чердаке. Он придавал комнате шарм, создавал культурный имидж. Нынче, однако, было не до любования. Который уж раз Илье казалось, что в комнате кто-то был, – рылся в книгах, бумагах... Всё как будто было на месте, и всё же чувствовалось что-то не то... Тайный обыск нисколько не удивил бы Илью. Евгения тоже не раз высказывала впечатление, что в квартире кто-то бывает в их отсутствие. Илья разуверял её. Он был еще далёк от мысли подозревать саму Евгению, хотя отношения супругов заметно поостыли.
Илья ещё раз огляделся, усмехнулся, скривив губы, и уселся за стол. Перед ним лежало Евангелие от Матфея, открытое на Нагорной проповеди. Из окон тянуло сернистым газом «литейни»: это коптил расположенный в соседнем квартале заводишко, ливший из чугуна батареи отопления. Под окнами, на карнизе, ворковали неуёмные голуби. Илья вздохнул, сморщил нос, и углубился в книгу.