Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Жажда любви.
«Остерегайся своих двойников!» - так подытожил Илья, обращаясь к самому себе, свои последние опыты сближения с подобными ему.
Что должен чувствовать росток, видя рядом своих погибающих собратьев и не будучи в силах помочь? Одна горсть семян породила их всех, но разная почва приняла семя. Теперь проростки конкурируют друг с другом. Лишь одному, много двум, суждено принести плод. «Много званных, но мало избранных. – А я избран или только зван? – спрашивал себя Илья. Ответ, впрочем, мог быть только один: каждый должен думать, что избран, иначе – добровольная смерть, предательство. Лучше погибнуть на пути веры, в скорбях от рождества своего, чем отказаться от Отца. Жизнь избыточна, – на полях духа так же, как в садах плоти. Для отдельного индивидуума это означает жестокую конкуренцию. Поэтому можно на званом пиру умереть от истощения, ибо пищи хватает не всем, и не все могут потребить её. И всё-таки, это лучше, чем не пойти на зов, отклонить приглашение или вернуться с полдороги. Пусть здесь, на лестницах Иакова дело обстоит так; но кто сказал, что и на Небе такие же суды? Жизнь избыточна: она работает прочно, с запасом, и никогда не делает ставку на одного. Вперёд, в неизведанное, всех нас двинули могущественные силы, которых мы не знали, и до конца не знаем и теперь. Нами опробуется определённый путь. Он не единствен, наверное, но предназначен нам, и его следует пройти до конца. Не всем повезёт, не все дойдут до финала, но кто-то из нас дойдёт, – если только наша ветвь Мировой Лозы и вовсе не обречена на бесплодие. Множественным и упорным трудом люди накапливают знание самих себя, знание жизни, и кто-то должен обязательно пытаться воплотить это знание, опробовать его своим личным опытом на жизненность и плодоносность, и я – один из этих должников. Так философствовал Илья, размышляя о себе и своих братьях, подобных ему.
«Да, нас мало. Но, и не мало, а, наверное, столько, сколько нужно. И мы врозь! И это не страшно. Так должно быть, ибо каждый думает, что именно он и призван, и избран. Мы не образуем мира, и не можем его образовать, ибо мы – конкуренты. Каждый росток реализует собственные уникальные возможности. И в добрый час! Жизнь сама выберет среди нас, и не стоит пытаться навязать ей свой мотив».
«Но, впрочем, есть одно важное осознание, которое следует закрепить себе в отношениях с собратьями по духу», – решил Илья. «Нужно различать семена, которые пустили корни и теперь опираются на собственное основание, и семена, не пустившие корней, как посеянные на камне: которые продолжают бродить и медленно разлагаться под действием начального жара, заключённого в плотском человеке. И если первые, опираясь на корень, способны сбрасывать свои оболочки, направляя свой росток к свету, то для вторых разрушение оболочки равносильно смерти, ибо состояние не проросшего семени есть то единственное состояние, в котором присутствует Дух, хотя бы в виде следа. Поэтому только первым можно лицезреть солнце. Для вторых же лучи солнца опасны. Им нужно прятаться в темноте, сохраняя силы, в надежде, что каменистая почва в какой-то момент всё-таки рассядется и даст возможность всадить в неё корень.
Отсюда можно заключить, что пустившие корни в опыте собственного роста обретут нужное знание, потому нет надобности их учить; да и вредно, ибо знание не должно отрываться от опыта. С теми же, у кого нет корня, бесполезно делиться знанием роста, ибо они неспособны к росту, а оболочка из культурных символов, охраняющая потенцию прорастания, агрессивно защищается от приглашения к смерти. «Ежели семя не умрёт, то не принесет плода в новой жизни…», – но это оно потом узнает. Теперь же его поверхность покрыта антителами, защищающими от мудрости прорастания через умирание. Поэтому знание бесполезно в общении – на нём не построишь правильного поступка».
«Знание – моё достояние: пусть принадлежит мне; а действие нужно оставить Сыну Плотника».
От этой мысли Илье стало как-то просторнее внутри самого себя. Он ощутил удовлетворённое успокоение от своего возвращения в ту самую гавань, из которой, многие годы назад, неосторожно отплыл в бушующее море, в погоне за честью и славой.
Илья вспомнил себя тогдашнего, опустошённого и отчаявшегося, уступившего какому-то надуманному давлению мира. Вспомнил свою тоску и вырвавшийся неволею крик: «Ах, если бы полюбить кого-нибудь!»
Могу заверить читателя, что это не поэтическая метафора или гипербола: такой возглас действительно прозвучал, и я слышал его собственными ушами, и это – всего лишь через год после женитьбы на любимой девушке!
Впрочем, здесь я зарапортовался. На деле, Илья перестал любить Евгению ещё до женитьбы на ней, но память о возвышающей и одухотворяющей силе любви жила в нём. Тогда волшебное действие любви на нравственную природу человека явилось для Ильи открытием, и именно этого животворящего действия, а отнюдь не любовных утех жаждала его душа, гибнущая без притока возвышенной энергии и сопутствующей ей идеальности. Илья хотел любви, и открылась ему бесплодность его жизни, как жизни без любви.
Евангелие. Он перечитывал его снова и снова, и все более близким себе чувствовал возвещенный там путь. Да, христианские любовь, служение и правота – это то, чего ему не хватало в жизни, заполненной беспрерывным стремлением к правде мира сего, к пьедесталу, к первому месту. Илья всё больше склонялся к тому, чтобы заместить в своей душе конструктивистские социальные доктрины Евангельской заповедью любви. Но загоревшейся над жизнью его Вифлеемской Звезде суждено было погаснуть на время.
В один из летних дней Илья, чуть просветлённый чтением Писания, вышел прогуляться в парк. Думал ли он, что встретит там Рустама? Едва ли, – но подспудно желал этого. Последние недели они чуть ли не ежедневно встречались с Рустамом, вовсе не условливаясь об этом: просто сходились на своих путях, как две капли ртути, которые стремятся к слиянию и находят друг друга. Вот и теперь, едва ль полчаса минуло, как Илья бродил машинально по тропинкам запущенной части парка, созерцая с грустью убитую множеством ног землю, и на другом краю показался велосипедист. Он подкатил к Илье, слез со взятого напрокат драндулета и негромко, но со звонкой нотой в голосе произнёс: привет! То был Рустам. Илья узнал его ещё издали. Как правило, появлению приятеля всегда предшествовала внезапная мысль о нём. И в этот раз, за минуту перед тем, образ Рустама стал настойчиво стучать в двери внимания Ильи.
Друзья обменялись рукопожатием: со стороны Рустама не крепким, сопровождаемым полуулыбкой и сдерживаемым смехом в глазах; а со стороны Ильи крепким, серьёзным, и даже с долей роковой мрачности. На не слишком заинтересованный вопрос Ильи по поводу велосипеда Рустам с юмором стал рассказывать о своих загородных поездках, во время которых он кричал, надсаживая горло, и старался вдыхать ртом побольше холодного воздуха, – всё это с целью «заработать» таким образом ларингит и, с помощью последнего, отвязаться от досадной должности учителя, которая досталась ему по распределению.
Затем, разговор, как всегда бывало меж ними, сосредоточился вокруг «вечных вопросов», и Илья поделился с Рустамом своими мыслями о христианской любви, как пути правом.
Не могу сказать точно, надеялся ли Илья на понимание со стороны Рустама или просто исповедал перед ним сердце своё как перед «искренним», но, во всяком случае, реакция Рустама на эти откровения была живой и негативной.
(В пояснение нужно сказать, что в отношениях друзей их взаимные статусы распределились в соответствии с приоритетными для каждого областями, в которых признавался знатоком и авторитетом либо Рустам, либо Илья. Это разделение опиралось на естественные различия их душ и воспитаний.
Особенность Ильи, по отношению к Рустаму, заключалась в том, что его конструктивная воля скользила по поверхности личного бытия, не выходя в своих опредмечиваниях из сферы внешних деяний; во внутреннем же души его воля не имела своих предметов и целей. Поэтому Илья хорошо знал истину и правоту в политике и гражданстве и здесь задавал тон, в том же, что относится до наполнения сердца, Илья был спонтанен и износил изнутри то, что бог на сердце положит, не умея и не желая прилагать к сердцу волю. И это было существенной чертой усвоенной им в семье культуры; и его свободы, которая как раз и состояла в том, чтобы не стеснять своего нрава. Понятия Ильи на этот счет были соответственны: он полагал, что касательно внутреннего каждому человеку полагается «карт бланш», и что вмешательство во внутреннюю жизнь другого – под запретом.
Не таков был Рустам. С его точки зрения такая культура была культурой отчуждения и безразличия друг к другу. Он нёс с собой культуру тесного восточного патриархального мирка, где люди предъявляют определённые требования не только к внешнему, но и к внутреннему друг друга: где господствует не формальный закон внешних причины и следствия, а более глубоко проникающий в душу человека бдительный нормо-несущий взгляд ближнего. И нормы этого мирка предполагали не только внешне-направленную волю, правившую облик и поведение, но и волю, направленную вовнутрь человека, правившую характер. Кратко говоря, если личная культура Ильи была светской, городской и атеистической, то культура Рустама – общинной и религиозной. На беду, она не была христианской, – для того чтобы выйти навстречу Илье и помочь ему нырнуть в глубины собственного «я» на условиях свободы. Вместо этого Рустам нёс с собой жёсткую десницу предписывающего и карающего еврейского Бога. И если раньше этот коренной пласт его натуры прятался за наслоениями общей всем культуры современного города, то теперь, когда Рустам уверился в себе и стал в оппозицию к обществу, он стал активно утверждать в повседневности отношения нравственного прессинга. Естественно, что здесь, в сердцеведении, Рустам получил превосходство пред Ильей, который всегда терялся в ситуациях с согрешающим и лукавнующим ближним, выбирая позицию понимания, прощения и пассивного терпения, вместо того, чтобы, как говорится, выводить грешника на чистую воду и нудить его к покаянию и исправлению. Рустам же, напротив, выбирал второе.)
Услышав из уст Ильи робкое повторение Евангельской проповеди. Рустам тут же почувствовал вторжение в область своих прерогатив; и, поскольку евангельские заповеди были чужды ему, и для него немыслимо было не обличить грешника, не отомстить зло, не уравновесить благодеяния, не утверждать справедливость, он, ровно бык на красную тряпку, ринулся на христианство Ильи и доказал ему, что сие есть признак личной слабости, конформизма, желания ладить со всеми, и что подобное размягчение воли ведёт к утере способности борьбы.
И оттого, что Илья на самом деле ощущал в себе недостаток личной мужественной силы, а логика внешней борьбы с режимом толкала его к тому, чтобы вырабатывать из себя сильную и жёсткую личность, он принял доводы Рустама, как свои, и осудил сам себя за свою симпатию к христианству.
Глава 20
Познай самого себя.
«Новый Год, какие глупости!» – Илья твёрдо решил не встречать его. Это было впервые в его жизни: не отмечать Новый год. Он обнаружил твёрдую и не мирскую волю: отправил Евгению к знакомым и на эту новогоднюю ночь остался дома один.
До сего дня, канун Нового года всегда служил ему вехой, как и для многих и многих других детей Адама. Такова магия календаря. Всяк человек, подчиняясь внешней мете времени, волею или неволею подводит итог прожитым летам. Илья решил сделать это волею, – но так как итоги предполагались неутешительными, праздник был совершенно неуместен.
Илья был более чем недоволен собой. Он почти ненавидел и презирал себя за то, что никак не мог вырваться из порочного круга собственных слабостей. Ему не удавалось стать таким, каким ему хотелось видеть себя, каким он себя мыслил в идеале: не удавалось подтвердить внутренне, психически, строимые им внешние модели облика и поведения. Натура не подчинялась ему и влеклась привычными путями, поддаваясь влиянию окружения и положения, и отвечая духам злобы поднебесным. Сознание собственных поражений, а ещё более – насмешки и скрытые укоризны Рустама больно жгли его самолюбие.
Необыкновенно одинокий в такой день, когда никто не остаётся наедине с собой, а если остаётся, то часто кончает счёты с жизнью, Илья всё ходил и ходил по комнате, присаживаясь, время от времени, на постель, чтобы сделать запись в тетрадке. Он перебирал в памяти прошедшую жизнь, которая предстала умственным очам его своей чёрной стороной. Испуганная таким напором отрицания душа его пыталась ускользнуть и расстраивала его мысли, но он вновь и вновь упорно возвращал их к своей тени, растравляя и растравляя безжалостно давно заросшие и теперь вскрытые им раны.
В процессе этого мазохистского самобичевания он всё чётче прозревал собственную «гнилую сущность», и тем более презирал себя, и в этом презрении черпал нечистую силу для окончательного саморазоблачения. Он мысленно срывал с себя одно одеяние за другим, выдёргивал павлиньи перья, и, в какой-то момент, фрагментарные тени, накладываемые им на своё «я», слились в единый теневой облик, в принцип личности, – разумеется, личности порочной, – и тогда Илья взял тетрадь и описал сотворенную им собственную тень, не адресуясь ни к кому, просто для того, чтобы четко оформить и зафиксировать своё новое видение себя.
Едва он поставил последнюю точку и облегчённо отбросил тетрадь, – в сущности теперь уже довольный собой и приободрённый, но всё ещё хранящий на лице грозную маску судии, – как в дверь постучали. Илья, однако, не ждал никого в этот вечер, но и не позволил себе удивиться, поддерживая контроль над эмоциями на достигнутой им высоте. Весь преисполненный энергией только что совершенного аутодафе, с грудью расширенной и распираемой мощным дыханием, сохраняя на лице выражение строгой решимости, Илья подошёл к двери. За нею стоял Рустам с бутылкой вина в руках.
У Рустама было довольно приятелей, но ни с кем более не связывали его такие духовные узы, как с Ильей. Кроме того, ему нравилось бывать в семье у друга именно потому, что это была семья. Ему самому хотелось иметь семью, но на пути к этому стояло слишком много препятствий, о которых неизвестно было, устранятся ли они когда-либо. Теперь он пришёл, чтобы разделить с Ильей семейное торжество и, конечно, не ожидал застать Илью одного, да ещё в таком расположении духа. В лице Рустама можно было прочесть озадаченность. Он вертел в руках бутылку, которая явно выглядела не у места.
Илья был сдержан. После рукопожатия друзья обменялись несколькими словами. Затем Илья протянул Рустаму тетрадь, молча предлагая найти в ней разгадку происшедшей с ним перемены…
В этот святой вечер Илья, наконец, вырвал свою выю из ярма плотских страстей, в котором плотно утверждена была она долгими годами душевного распутства, и выплюнул удила похотей, чрез которые водили его под уздцы эйдолы внешнего мира. Так он думал, но автор, которому положено знать больше, заверяет читателя в том, что страсти Ильи были не столько «плотскими», сколько «умными»; и кланялся он не идолам «внешнего мира», а творимым им самим кумирам. Тем не менее, в этот вечер он внутренне отстранился от себя и положил в бурном душевном потоке, камень, на котором мог теперь стоять неподвижно, созерцая текущие мимо воды потопа.
Поистине, это стоило ему труда, ибо он закоснел в пороке потакания себе. Чрезвычайным, почти отчаянным усилием он избыл позорное рабство фараоново и впервые утвердился в собственной душевной клети на началах господства, а не в качестве говорящего орудия в лапах у бессловесных. И с этой завоёванной позиции господства он теперь мог реально видеть себя, что называется, со стороны. До сих пор его саморефлексия носила иной характер; он как бы смотрелся в зеркало, желая понравиться кому-то внешнему и проверяя впечатление, которое он производит на этого стороннего, и наслаждаясь им. При этом он видел не столько себя, сколько того, каким он хотел себя видеть – некоторый образ, маску и роль, больше воображаемую, чем реально сыгранную. Это его самообольщение придуманным собственным обликом висело непроницаемой завесой между ним, волящим и судящим, и его душой, какова была она поистине. Теперь он разодрал эту завесу: беспощадно вскрыл себя и обнаружил всю свою доселе тайную мотивационную кухню, всё своё лукавое потакание низменному в себе, разжигание во плоти своей геенских огней и жизнь во свете их. Он увидел себя в образе крысы в лабиринте, беспрерывно нажимающей на педаль, электрически раздражающую центры удовольствия у неё в мозгу, и добыл из этого образа особый термин для обозначения своей деятельности самовозжигания: педалирование. И этот термин понравился Рустаму, оценившему его конструктивную силу.
Но господство мужа не бывает без господства Сфер, и, если мы зададимся вопросом, от каких властей получил Илья свою власть, то должны будем признать, что Миродержец, Князь Воздушный, уделил ему от своей области. Мощный мотор самолюбия много помог Илье в том, чтобы вытащить себя из того болота уныния и похоти, в котором он увяз.
Последнее время Илья был унижен, – состояние непривычное для него. Раньше, когда с него спрашивали лишь внешнее, – а вернее сказать, он сам спрашивал с себя лишь внешнее, – он всегда был из первых, а ныне, когда спросили о внутреннем, оказался из последних. Этого не может и не должно быть!
Свойственная Илье мощная воля к жизни, к утверждению себя на параде кумиров, сработала и на этот раз. Но теперь это было не прежнее болезненное детское самолюбие, пугающееся всякого ущерба в своём облике, а самолюбие взрослого человека, мужчины. Осужден был жалкий, трусливый, хвастливый, безответственный, лгущий, ленивый и порочный мальчик; судил же его честолюбивый мужчина, твёрдо решивший разделаться с тем, кто мешал ему стать в один ряд с людьми достойными, в круг которых допускались лишь обретшие твёрдое, кристаллизованное нутро.
Главное, однако, заключалось в том, что он впервые не случайно, а систематически открылся для самого себя, если не на всю, то на достаточную психическую глубину: и та пучина бессознательного, которая составляла его истину, и которой он не желал знать, была изрядно потеснена. Открывшееся перед Ильей пространство собственной души образовало новое поле активности, работая на котором, он мог самоутверждаться независимо от внешних возможностей, от наличия которых он так зависел раньше.
Всё вместе взятое сообщило Илье личную силу не бывшую ранее, и её сразу же ощутил Рустам, всегда смущавшийся недостатком мужественности у своего друга. Впоследствии он признавался Илье, что был изумлён и восхищён в тот вечер: что он почувствовал в Илье такую мощь, которая ему самому только снилась. «Так продрать самого себя!» – в глазах Рустама это было великим подвигом. Отныне он стал ждать от Ильи чудес, он готов был поклоняться ему... Но, к сожалению, сила честолюбивого самоуничижения отнюдь не равна силе покаяния. Илья стал сильным, как и Рустам, но скорее силою Противника, чем силою Бога. Вина в тот вечер они так и не выпили по причине сурового ригоризма Ильи. Слово «педалирование» было подхвачено Рустамом, и стало их общим термином для обозначения всякого рода духовного сладострастия.
Глава 21
Предательство.
Хуанито твёрдо решил не посвящать Лючию в свои революционные дела. В нем нарастало, сначала подспудное, а потом и осознанное недоверие к жене. Она осталась за барьером жертвы, в мире соглашательства, к которому Хуан не мог отнестись без настороженности. Последнее время у него выработалась невольная привычка: подымаясь по лестнице к своей квартире, замедлять шаги и прислушиваться к возможному зловещему шуму обыска и засады. Хотя он и понимал, что это бессмысленно, но всё же проделывал ритуал сторожкости, подчиняясь древнему инстинкту зверя и прислушиваясь не столько к наружному шуму; сколько к внутренним ощущениям, которые могли сказать больше.
Необходимость считаться с подстерегающей опасностью была частью новой его жизни, которая поглотила его почти без остатка. Он много занимался теоретическими вопросами Революции, интересовался, в этой связи, общими мировоззренческими проблемами, штудировал классиков марксизма и Льва Троцкого, делал конспекты и попутно записывал свои суждения.
Хуан не прятал своих записей, и Лючия тайком просматривала их. Между супругами росло отчуждение, и Лючия болезненно это отчуждение переживала. Тайна, которой окружил себя Хуанито, не могла остаться незамеченной ею, и Лючия, конечно, догадывалась о содержании этой тайны. Она не смела явно нарушать священный покров, задавая мужу бестактные вопросы, но стремилась проникнуть сквозь него самостоятельно. Стремление это отчасти было продиктовано желанием быть прикосновенной к делам мужа и тем восстановить нарушенное душевное с ним единство, но больше – желанием измерить для себя степень опасности, которой подвергался Хуан, а через него и она сама. Кроме того, она немного завидовала Хуану, и в том, что у него есть своя интересная жизнь, которой у неё не было, и в том, что, – как она могла судить по запискам, – Хуан был не без таланта; ей тоже хотелось быть умной и одарённой.
Когда она однажды сказала Хуану с оттенком многозначительности, как бы открывая в себе другому неизвестную ему. возвышающую сторону, что она читает всё, что он пишет, Хуан наружно выказал сдержанность, как бы просто приняв это к сведению, но внутренне он принял это признание с подозрением. Его недоверие к Лючии было уже столь велико, что он проинтерпретировал сказанное чуть ли не как попытку легализовать просмотр его бумаг, с тем, чтобы он, заметив в них какой-либо непорядок, не заподозрил бы тайного обыска.
Подозрительность Хуана передалась и ей. Однажды, когда они вернулись домой после двухдневной отлучки, связанной с болезнью бабушки Лючии, и вошли в свою неприбранную комнатёнку, Лючия, став посреди, растерянно сказала Хуану: «Ты знаешь, мне кажется, здесь кто-то был...»
Хуан давно испытывал подобные ощущения, приходя домой, но не говорил о них. Теперь, слова Лючии показались ему неискренними. Он не исключал возможности (как конспиратор он обязан был учитывать такую возможность!), что тайные обыски проводятся у него с ведома его жены, и что, говоря о том, что «здесь кто-то был», Лючия просто хочет оградить себя от подозрений.
Подобный настрой Хуана передавался симпатически Лючии и сказывался на ней таким образом, что в ней нарастал безотчётный страх и скрытое недовольство Хуаном, как источником этого страха, и вообще, как разрушителем семейной жизни.
Хуан, в свою очередь понимал, что подпольная деятельность, связанная с риском для жизни, не только собственной, но и для жизни близких, плохо совместима о семьёй. Решение своё о непосвящении Лючии в свои дела он объяснил себе как обязанность оградить её от последствий возможного своего провала, но на самом деле, он просто не верил в Лючию.
С некоторых пор он стал находить её слабой, изнеженной, безвольной буржуйской дочкой, которая легко поддаётся давлению и влиянию извне. Он видел, что она не признается себе в своих влечениях и побуждениях, но приискивает благовидные оправдания и псевдомотивы для тайного потакания своим слабостям. Раньше он всегда извинял Лючию: находил виновными окружающих, чёрствых и бессовестных людей, объединённых в гнилое общество. Теперь же, когда опасное дело, к которому он примкнул, преобразило его, и он стал жёстким к себе, осмотрительным и ответственным, он стал обвинять саму Лючию в её промахах и пороках. Теперь все люди стали для него абсолютно вменяемы в аспекте ответственности за их поступки. И здесь он целиком соглашался с Ж.П. Сартром.
До внутреннего переворота, испытанного Хуаном, у них с Лючией ещё было что-то общее: семейные планы, хозяйство, развлечения, и, главное, какой-то более-менее идентичный взгляд на мир. Теперь же всё разладилось. Хуан настолько внутренне отдалился от Лючии, что совместное их проживание превратилось в род психологической пытки.
Приближался сочельник, и Лючия, предчувствуя, что праздник будет для неё безнадёжно загублен, если она останется дома с Хуаном, который теперь отвергал все праздники, все торжества, как поводы для суетного расслабления и социальное ханжество, рвалась из дому. Она хотела поехать в Алаканташ к своей дальней бездетной родственнице, которая жила там с мужем и была по возрасту ненамного старше Лючии. Формы ради она предложила Хуану поехать вместе с нею, и, когда он, как и ожидалось, отказался, попросила дозволения поехать одной. В Хуане проснулось какое-то сочувствие к ней, к её незавидному положению соломенной вдовы, и он одобрил поездку.
В канун отъезда Лючия пребывала в радостном возбуждении. В ней говорило не угасшее ещё романтическое, детское отношение к железной дороге, иллюзия освобождения, связанная с переменою мест, и что-то ещё неясное. Хуан проводил её на вокзал и, оставшись один, решил посвятить рождественские каникулы изучению химии горючих и импульсных смесей.
Дни праздника мелькнули незаметно. Лючия вот-вот должна была возвратиться. Несмотря на отчуждение, возникшее между молодыми супругами, отлучка жены из дому обнаружила, что они всё-таки связаны, то ли привычкой, то ли ещё чем, необъяснимым. Как бы то ни было, но Хуан соскучился по своей Лючии, и, когда она, вечером, по приезде, вошла, наконец, в дверь, его объятие было горячим, почти как прежде. Однако на Лючию это выражение чувств, – которое, казалось, должно было её обрадовать, – произвело странное действие. Она будто почувствовала себя неловко, ей как будто стало чего-то совестно. Высвободившись из объятий, она стала поспешно и будто между делом рассказывать о своих днях в Алаканташе. Хуан слушал её болтовню вполуха, но потом вдруг насторожился и внутренне собрался. Это произошло почти автоматически, в силу обостренной интенции зверя, направленной на всё, что относится до охотника, как только он услышал (после новостей о кузине и совсем походя, между прочим) что Лючия познакомилась, якобы в кафе, с каким-то типом, который, как оказалось, служит в уголовной полиции, – ни больше, ни меньше. «В уголовной ли? Может быть в политической?!»
– Представляешь? Ха-ха! Я совсем не ожидала. Мы гуляли вечером, было уже довольно поздно, и, знаешь, там, на Калье де Рохас, есть оказывается такая приёмная у них, работает круглосуточно... Мы зашли туда, просто так, из любопытства, у него там, оказывается, один знакомый как раз дежурил..., по ночам, ему так выгодно... Поболтали немного и сразу вышли... Жутко интересно... Ха-ха.
Все внутренности Хуана мгновенно скрутились в один щемящий комок около сердца. Кровь заметно отхлынула от лица, и он прикрыл веки. К счастью, Лючия не смотрела на него, – она не могла. Хуан быстро справился с собой. В мозгу разом сложилась картина того, что произошло на самом деле: там, в Алаканташе, Лючия спуталась с кем-то от тоски, не зная, что он агент и специально подослан к ней; разболтала ему о муже (вполне заслуживающем того, чтобы ему изменить), а агент не забыл о своём служебном долге и привёл её в охранку, где её, конечно, вынудили рассказать всё, что она знает. Слава Богу, она не знает практически ничего. Но теперь она, несомненно, завербована, легавые псы так просто не отпускают своих жертв.
Хуан стал уже опытным конспиратором, поэтому он был далёк от того, чтобы наброситься на Лючию с разоблачительными упрёками. Она косвенно призналась. Этого было достаточно. Теперь она осведомитель тайной полиции в его собственном доме, и с нею надо держать ухо востро, и ни в коем случае не подавать виду, что ему это известно.
Так он и поступил; сделал вид, что не придал значения болтовне Лючии, улыбнулся и принялся готовить ужин.