Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   30
Глава 24

Поджог


Женя на работу не вышла. Все труды Ильи по подыска­нию ей места и устройству на работу пропали даром. И теперь Илья трясся на громыхающем, запылённом трамвае на другой конец города с тем, чтобы забрать из конторы её трудовую книжку.

Стояла неимоверная духота. В том году победили защит­ники родной природы, и старицы в окрестностях города с ос­тавшейся от разлива водой впервые не залили керосином, ра­ди сохранения рыбной молоди, и комары расплодились так обильно, как если бы то был не город, а обская тундра. Го­рожане давно не видели подобной напасти, в соединении к тому же с редкой по силе и длительности жарой. Комары роились по улицам и дворам, залетали с ноющим писком во все окна и двери, атаковали трамваи. С наступлением вечера кругом загорались костры, возле которых коротали время обыватели, спасающиеся от комаров дымом. У кондукторов трамваев в руках были зелёные ветки, ко­торыми они охлёстывали свои голые ноги, атакуемые крово­сосами. С точки зрения этнографа и бытописателя город представлял собою зрелище, наверное, прелюбопытное и увлекателное, но на душе у Ильи было пасмурно, как и в небе над городом, которое никак не могло разразиться дождём, а лишь посылало отдалённые и сухие громы.

Илья впервые не поехал на каникулы домой, к свежему морю, и остался в огромном, степном, душном городе, тяжесть жарко­го лета в котором доселе не была им испытана. И этой тяже­стью воля Ильи была почти сломлена, и он почти готов был бежать «домой», к родителям.

Однако он понимал, что дом его теперь здесь; что уезжать нельзя; что он уже не мальчик, а женатый мужчина; и что нужно найти надёжную квартиру на зиму, работу для Евгении, чтобы стать на собственные ноги. К несчастью, на этом поприще он оказался одинок: Евгения не помогала ему в осуществлении этого морального дол­женствовании, не прилагала свою силу к его силе, а наоборот расслабляла своей пассивностью, унынием и страхом. И он чувство­вал, что перед лицом враждебного, заморенного жарой Ле­виафана у него не остаётся сил для борьбы.

Здесь, в важном вопросе бытоустройства в чужом для них городе, выявилась разность их жизненных позиций. Илья был готов (по крайней мере, в аспекте намерений) к тому, чтобы нести ответственность за свой шаг к самостоятельно­сти: он сознавал, что актом женитьбы заявил себя взрослым и теперь должен заботиться о себе и своей семье. И, несмотря на то, что курс его в университете ещё далёк был от завершения, он считал правильным слезть с родительской шеи и на­ходил экономическую независимость, хотя бы и неполную, важным условием своей нравственной автономии. Особенно же хотел он отделиться от родителей Жени, которые изна­чально были против их брака, и поэтому оказаться в зависи­мости от них представлялось Илье унизительным вдвойне. Важно было также отделиться от чиновничьего мирка, в ко­тором увязла Евгения, из-за протекций, которые оказывали ей родители по своим служебным каналам. Мирок этот был чужд Илье и казался обывательским, затхлым, конформист­ским, связанным условностями. Когда Илья впервые посетил Управление, все сотрудники, видевшие его, дружно решили, что Илья слишком горд, хотя внутренне во время визита Илья чувствовал скорее робость и конфуз.

Чужд этот мирок был и самой Евгении, насколько было в ней юношеского идеализма. На словах она много и сильно отмежевывалась от этого опутанного сплетнями круга. Мно­го негодовала на свою мать за то, что ей приходится постоянно лгать в отношениях с нею, изображая из себя бледную деву со слабым здоровьем и незнанием жизни. Эти­ми разговорами Женя распаляла Илью, который был скор на осуждение всех и вся, и для которого неправедные родители были прямым и непосредственным источником неправедного мира, в который, – говоря языком экзистенциальной филосо­фии, – они были вброшены волею тех же родителей. Илья, конечно, был неправ, ввиду существования в мире иных великих сил, которым безусловно покорны были родители, не ведающие до конца, что творят. Но Илья в роли судьи был скорее Сетом, чем Осирисом, и исповедовал полную вменяемость чело­века при любых обстоятельствах, потому что сам для себя твёрдо решил стать ответст­венным за всё, что могло зависеть от него.

Илья хотел, чтобы и Евгения совершила решительные поступки, которые казались Илье правильными, и которые он вчуже легко совершал мысленно за неё. Но Женя далеко ещё не подошла к тому, чтобы порвать со своей младенческой жизнью в ло­не родительской семьи и её круга, да и очень сомнительно, чтобы она когда-либо всерьёз шла или намеревалась идти к этому. Своё замуже­ство она вовсе не рассматривала как возможность обновле­ния, преобразования себя, перехода от прозябания в положе­нии опекаемой к настоящей жизни.

Илья, воспитанный в свободе и прямоте, самою этой сво­бодой понуждаемый к ответственности за свои поступки, по крайней мере пытался отвечать за свой брак, который значил для него то, что значил – самостоятельную жизнь, как обя­зательство, которое он принял на себя, вытекающее из общего нравственного закона. Для Жени же, воспи­танной в атмосфере слишком плотной родительской опеки и вытекающей отсюда лжи, замужество было большей частью очередным ходом в игре с родителями. Этим шагом она хо­тела заявить себя в семье, шантажировать родителей, или, вернее, шокировать их, чтобы отвлечь их гнев от её провала в учёбе. Стыдно сказать, но это было правдой: она была на­столько нравственно запутана, что способна была выскочить замуж только от страха ответственности за проваленную в ин­ституте сессию. Её брак был полным аналогом болезни, вви­ду которой её освобождали от экзаменов в школе, выводя средний балл по итогам года. Статус за­мужней женщины должен был всего лишь оградить её от от­цовского ремня!

При такой жизненной позиции могла ли Евгения хотеть устроиться на работу? Она интуитивно избегала этого. Ей нужно было быть неустроенной, оставаться птенцом, нуж­дающимся в подкормке и тепле, – иначе ведь родители и в са­мом деле могли счесть её уже взрослой, поверить в самостоя­тельность и сбросить с плеч. И тогда она могла оказаться ли­цом к лицу с пугающей её жизнью, да ещё и в паре с идеали­стом Ильей, которого она не любила, в которого не верила, видя своей приземлённой душой идеализм его как мальчише­ство. К тому же и политические воззрения Ильи пугали её безмерно. Она видела, что Илья устремился к погибели, что с такими понятиями нечего и думать сколько-нибудь сносно устроиться в миру...

Всё сказанное варилось в ней больше бессознательно и проявлялось наружно в том, что она была вялой, бездеятель­ной, болезненной. И Илья не выдержал, сдался. Ведь он, хотя и был богатырём, по рождению, подточил свои силы слиш­ком долгим лежанием на печи, уклонением от походов и воз­нею с женским полом.

До сих пор он жил без забот. А теперь навалившиеся хло­поты тяготили его. Брачная жизнь тоже не радовала. Сексу­альная сторона брака, которой Илья придавал столь большое значение, решительно не выстраивалась. Женя с самого начала старалась под любыми предлогами избегать половой близости, а в постели была холодна, неактивна, и разными трюками сбивала возбуждение у Ильи. Илья бесился и посте­пенно превращался в функционального импотента. Возбуж­дение его быстро нарастало, но так же быстро и опадало, эя­куляция наступала слишком быстро, и на вторую «палку» он уже не подымался.

В бытовом отношении Женя тоже была совершенно бес­помощна, а главное, не заинтересована, будто всё это было не её. Словом, Илья не ощущал поддержки ни в чём. И хотя он по-прежнему страстно любил Евгению, душевно он был одинок и разбит.

Возвращаясь нынче домой, после неприятных извинений в конторе, из которой забирал трудовую книжку Жени, он ещё издали приметил оживление возле своего двора. Вернее ска­зать, это был общий двор, если можно назвать двором то, что от него осталось после многочисленных разделов: узкий про­ход, в конце которого стояла летняя кухня, в которой и юти­лись они с Женей. Случайный посредник, который помог им найти это чудо жилищного строительства, характеризовал его следующими словами: «...хлигелек ни хлигелёк, так, греба­ная летняя кухонька». Возле калитки на тротуаре горел кос­терок, от комаров.

– Греемся! – приветствовал Илья соседей, обступивших ко­стрище.

– Да уж жена твоя, молодайка, не даст замёрзнуть! – дву­смысленно и со смехом отвечали ему.

Илья заспешил во двор. Женя сидела на крылечке, возле своей двери, созерцая обугленные остатки забора, возле ко­торого валялся закопченный керогаз. Илья всё понял. Вновь сколоченный забор, которым соседи, по настоянию женщин, отгородились от молодой пары, не очень заботившейся о скромности и щеголявшей в неглиже, сгорел. Женя виновато улыбалась навстречу. Илья невесело рассмеялся в ответ.

На другой день супруги наскоро собрались и уехали к ро­дителям, на каникулы, будто они по-прежнему были обыч­ными студентами, перед которыми не стояли насущные во­просы устройства семейного быта. Сердце Ильи было неспокойно: жить в этой хибаре зимой было нельзя. Но эпизод с пожаром был последней каплей, надломившей его мужество, и он сдался, хотя и не перестал тревожиться.


Глава 25

Старый двор


Никита наступил ногой на пузырь. Из вырезанного вместе с пузырём кабаньего penis`а брызнула струйка мочи. Никита снял с пузыря обутую в сандалию ногу, потом придавил ещё раз. Отросток пузыря дернулся, и из него вновь брызнула жидкость. Никита, наконец, понял, что это такое. Было инте­ресно и жутковато, но не гадко.

Соседка Никиты по общему коридору тётя Нюра зарезала своего кабана. Это значительное событие повторялось еже­годно и служило вехой, отмечавшей приближение зимы. С самого утра о предстоящем празднике возвещали всему дому дикие визги чувствующего свой час животного. Сигнал этот немедленно выгонял Никиту во двор.

Сарай тёти Нюры был первым с краю и примыкал стен­кой к сорному ящику, похожему на гробницу. Ящик, ради ги­гиены, был побелен известью. На его крышке, рядом с отвер­стым люком сидели коты. Дворовый кобель Черныш крутил­ся рядом, не обращая на них никакого внимания, что не было для котов обидно, так как они всё равно следили за собакой, готовые во всякое время вспрыгнуть на крышу сарая. Но Черныш, как и Никита, был поглощён происходящим в са­рае.

Там дела шли своим чередом, и жизнь кабана Васьки уже покоилась в большом медном тазу, полном багровой кровью. Мужики-резники палили огромную тушу паяльной лампой. Лампа мощно гудела, наполняя двор запахом палёной щети­ны. Никите этот запах вовсе не казался неприятным, как, впрочем, и все другие запахи двора, включая и запахи отхо­жего места,

Когда приезжали золотари и опускали в яму уборной длинную гофрированную кишку, и кишка эта начинала под­рагивать, как живая, под рокот мотора, люди зажимали но­сы. Никите же, эта необыкновенная вонь была не то, чтобы неприятна, но как-то по- особому интересна: необычное рез­кое ощущение. Он стоял рядом с цистерной «говновозки», – как величали в просторечии золотарскую машину, – и на­блюдал по указательному стеклу, как та наполняется. При­ этом ему казалось, что небрезгливые люди в брезентовых робах и рука­вицах приезжают сюда не затем, чтобы откачать из ямы, а для того, чтобы наполнить цистерну «золотом», и что, как только та наполнится, они тут же остановят насос, передви­нут рычаг на устье, свернут шланг и уедут, так как цель их будет достигнута. Такова была магия указательного стекла, кстати, точно такого же, какие ставили на паровые котлы, – и самым важным во всей процедуре представлялось Никите то, что­бы плохо видный на грязном стекле колеблющийся уровень до­шёл до верхней отметки.

Управлявшие этой прожорливой машиной «дядьки» казались ему существами необычными. Он немного завидовал им, как и всем другим людям неординарных и ярких профессий, как-то: пильщикам, лудильщикам, точильщикам, стекольщикам, старьёвщикам, возчикам, ну и, конечно же, шофёрам и сол­датам. Так, к примеру, сын шофёра, Шурка Музилёв из со­седнего двора был величиной недосягаемой по своей близо­сти к автомобилю. Тем более что фигура его отца была оку­тана таинственностью и жутью, как окутан был жутью его окрашенный сталью автомобиль – «Чёрный Ворон». Благодаря знакомству с Шуркой Никите довелось побывать во чреве этой зловещей птицы, и страх перед железными клетками с толстенными решётками и переговорной трубкой в брониро­ванной стенке, вместе с сочувствием к тем, кого перевозили в этом железном ящике без окон, поселился в его сердце.

Тётя Нюра, между тем, уже промывала в корыте кабаньи кишки. Её круглолицая дочь Люда, которая, несмотря на веснушки, нравилась Никите своими зрелыми формами и толстой длинной косой, не помогала матери. Нюра что-то сказала ей, но та, своенравно вскинув голову, не отвечая, пошла в дом.

Никита оглядел двор. По его периметру шли сараи. Вдоль сараев тянулась утоптанная дорожка, мимо двух необхват­ных вязов, мимо дома Дадашевых, к деревянному ящику, полному опилок, из которого торчал кран питьевой воды. Невзирая на опилки, кран этот регулярно замерзал зимой, и тогда его отогревали кипятком. По круговой дорожке Ники­та ездил через раму на большом отцовском служебном велосипеде, когда отец приезжал на обед, и велосипед на время обеда отдавался в распоряжение Никиты. Нравы были тогда столь просты, что директор не только не стеснялся ездить по городу на велосипеде, прищепывая широкую послевоенную брючину обыкновенной бельевой прищепкой, но не боялся даже привязать сзади к велосипеду детский автомобиль на веревочке и буксировать его за собой по немногим асфальти­рованным улицам, отвозя сына в детский сад. Велосипед был немецкий, трофейный, окрашен в чёрное с жёлтым, с боль­шой скобой ручного тормоза на руле и с алюминиевой бук­вой «М» на рулевой втулке.

Никите не всегда удавалось выруливать на узкой полоске возле вязов, и тогда он ступал ногой в липкую грязь. Нико­гда до конца не просыхавшая грязь занимала всю середину двора, так как все жильцы выливали туда помои и воду от стирки. Через неё были натянуты веревки, подпертые шеста­ми, на которых висело синее бельё. Оно надувалось и кача­лось на ветру, и шесты медленно переваливались туда-сюда, туда-сюда.

В углу двора, возле уборной, Черныш рвал зубами крово­точащую требуху. Кабан, так страшно бывало хрюкавший и бивший в липкие стенки своего загончика, почил в свинячьем бозе. Опалённая туша никак не связывалась у Ники­ты с едой. Единственным звеном между состоявшимся жерт­воприношением и кулинарией в его сознании были кабаньи копытца. Никита знал, что из них делают холодец, которого он терпеть не мог. Стало скушно. Никита через сквозной подъезд вышел со двора на улицу. Там кипела работа. Лежа­ли кучи жёлтого песку и рваного, поблёскивавшего слюдой камня. На проезжей части сидели люди с кирочками и укла­дывали камни, подбирая подходящие. Мостильщики мости­ли улицу. Они были в кепках и полотняных рубахах с зака­танными рукавами. На их спинах темнели большие треуголь­ники пота. Никита сел на парадное крыльцо дома и стал на­блюдать за работой. Его приятели-персы сидели на другой стороне, у своих ворот, и тоже глазели на мостильщиков. Не­заметно подошёл полдень. Рабочие бросили свои кирки и молотки там же, на мостовой, и перешли в тень. Они достали свёртки, развернули их и стали есть, сидя на земле, свою простую еду: тёмный хлеб, помидоры, варёные яйца и зелёный лук, обмакивая пучки его в крупную рябую соль. Никите то­же захотелось есть. Он забежал домой, отрезал ломоть хлеба, намазал его топлёным маслом, обильно посыпал сахаром и вышел с куском на улицу. Черныш подошёл, повиливая хво­стом, но Никита не стал его угощать. Тот не обиделся. Под­бежал перс Аскер, произнёс трафаретное: «Дай мало!». Ни­кита обещал оставить.

Когда с хлебом было покончено, из парадного показался глухой Абрам с ватой в ушах. Он подозвал Никиту. Тот по­дошёл с неохотой. Он не любил Абрама, так как он бил Черныша смертным боем за то, что тот таскал у него кур из сарая и поедал их украдкой, в сортире. Абрам, приходя в уборную, обнаруживал перья и, забыв о нужде, бежал счи­тать кур. Затем он заманивал Черныша к себе на лестницу и бил его там палкой. Абрам не раз сдавал Черныша в собачий ящик, но добрая соседка по фамилии Долгая всякий раз выкупала его у собачников за двадцать пять дореформенных рублей. К сча­стью, мальчишки всегда вовремя сообщали Долгой о плене­нии Черныша. Между тем, глухой Абрам был одержим жела­нием иметь собственный «шеш-беш», который почитался здесь за лучший способ культурного времяпровождения. Он заказал доску, купил шашки, но ему не хватало игральных костей. У Никиты были детские игры, в которых были куби­ки с точками на гранях, изображавшими числа. Абрам знал это, так как Никита часто играл в эти игры на крыльце со своими приятелями. Игры стоили недорого, но Абрам, из­рядно потратившись на доску и шашки, решил сэкономить на костях. Он пригласил Никиту наверх, в свою комнату и рас­крыл перед ним своё богатство – почтовые марки. Марки бы­ли иностранные. Одна особенно понравилась Никите. Она была большая, синяя, и на ней была искусно нарисована каравелла с крестом во весь парус. Абрам предложил Никите несколько марок, в том числе и каравеллу, в обмен на кубики из его дет­ских игр. Никита, прельщенный парусом с мальтийским кре­стом, согласился и взял марки, хотя не был уверен, что най­дёт подходящие кубики. Дома он стал рыться в игрушках. Но кости от игры «Кто первый» куда-то затерялись, и он отнёс Абраму кости от игры «Золотой ключик», из синего стекла.

Никита знал, что кости эти неподходящие; на гранях их чис­ло точек доходило лишь до четырёх, а нужно было до шести. Но других костей он не нашёл. Абрам не мог скрыть своего разочарования, но делать было нечего. Втайне Никита был рад, что надул Абрама, хотя и без намерения. Одновременно его грызла совесть, и поэтому на вопрос Абрама, нет ли ещё кубиков, он отвечал вяло, что нет, хотя и обещался поискать. На том они и расстались. Коллекция Никиты украсилась марками, принадлежности которых он не знал, ведь надписи на них были не русские.

День ещё далеко не кончился. Было жарко. Никита вынес плёточку, кубарь, сделанный из шпульки прядильной маши­ны, и стал гонять его в прохладном подъезде по гладкому цементному полу. За этим занятием застала его мать, воро­тившаяся домой со службы, нагруженная как всегда авоська­ми, из которых торчали перья лука и выглядывали бока пло­дов. Никита обрадовался и пошёл за матерью в дом. С мате­рью было интересно. Она всегда что-то рассказывала, быстро и споро работала по дому, и Никита любил наблюдать за ней. Он вообще был по характеру созерцатель, и ему доволь­но было смотреть, как работают другие. Сам он не стремился к свершениям, но если мать поручала ему дело, он не отказы­вался. Но, в основном, Никита смотрел, взобравшись коле­нями на стул, поставив на стол локти и уперев щеки в сжатые кулаки. Мать готовила. Стол был уставлен припасами, и, ес­ли там было что-нибудь съедобное, вроде теста или начин­ки для пирога, то Никита таскал в рот по кусочку, отщипы­вая. На это мать всегда пеняла ему, говоря, что от теста будет заворот кишок, а начинки может не хватить. Сама она, впро­чем, тоже отправляла в рот кусочки, но совершенно несъе­добные, как-то; сырой мясной фарш, сырую картошку, зе­лень. Этого Никита не мог понять, мать, полуоправдываясь, говорила, что вот хочется ей сырого...

Смотреть на приготовление еды было не просто интерес­но, но созерцание это сопровождалось предвкушением обеда. Никита не жаловался на аппетит, а мать готовила вкусно, и процесс приближения известных заранее блюд к готовности вызывал особое возбуждение, и постепенная трансформация запахов: от сырых продуктов к готовой пище, захватывала, подогревала аппетит. Ел Никита всегда обжигающе горячее, прямо с плиты. Мать же, кажется, и вовсе не прикасалась к еде, если не считать тех кусочков сырья, что перехватывала она во время готовки.

После сытного, но не тяжёлого обеда из трёх блюд за ок­ном начало уже и темнеть. Мать вымыла посуду и вытерла большой квадратный стол, крытый клеёнкой. Никита при­тащил чёрный сундучок из спальни. На ширму, отгоражи­вавшую печку, умывальник и вёдра с водой, повесили про­стынку. Никита открутил винты крышки и открыл прибор, в точности похожий на гиперболоид инженера Гарина, – толь­ко вместо «пирамидки» перед параболическим зеркалом на ножке горела двенадцативольтовая автомобильная лампочка. Это был большой аудиторный фильмоскоп – чудо, о котором Никита не смел и мечтать и которым одарила его мать совершенно неожиданно. Фильмоскоп стоил дорого: сто рублей. И, если учесть, что мать получала за месяц работы всего четыреста, то эта покупка была культуртрегерским подвигом.

Розетки в доме не было, и фильмоскоп подключили к «жулику», ввёрнутому в патрон, вместо свисавшей над сто­лом лампы. И пошёл любимый фильм «Живая Шляпа», за ним – «Гуси тётки Фёклы», цветной; за ним – «Ленин в Октяб­ре» и другие. Никита сменял кадры, крутя рифлёную ручку, и прочитывал в слух титры. За окнами, выходящими во двор, в палисаднике, где росла сирень, собралась между тем публика: дворовые мальчишки и девчонки, среди которых были и ве­ликовозрастные... Телевизор в то время можно было встре­тить только в Москве, и даже такое примитивное «кино» спо­собно было собрать любопытных. В какой-то момент осме­левшая публика начала подавать голос, и Никита, обернув­шись, заметил за окном множество голов. По какому-то злобному капризу, за которым, я думаю, стояла тщательно скрываемая застенчивость, он вдруг перестал читать вслух титры. За ок­ном послышались недовольные и требовательные голоса: «читай, читай!» Тогда Никита, упорствуя в непонятном ему самому капризе и в каком-то надменном торжестве едино­личного собственника чуда, развернул фильмоскоп к окнам, сфокусировав изображение в простенке между ними. Ослеп­ленная публика возмущенно зашевелилась, раздался дружный негодующий и презрительный возглас, в котором сли­лись отдельные реплики и восклицания. Ватага отхлынула от окна и, недовольно переговариваясь и, по русской привычке плюясь во все стороны, пошла восвояси. Сеанс продолжался, Никита даже возобновил чтение титров, но прежнего радост­ного подъёма не было. Никите было тягостно от самого себя, хотя он и храбрился наружно, сохраняя маску надменной правоты. Мать была шокирована его поступком.

Не правда ли странно. Любой мальчик его возраста был бы, конечно, польщен вниманием всего двора и даже улицы, и тем более вниманием товарищей, много старших его само­го, и стал бы, наверное, читать титры с ещё большим вооду­шевлением, играя на публику, но Никита поступил совер­шенно противно здравому смыслу, чем и заслужил неодобре­ние своих приятелей, совсем для него небезболезненное. В чём же тут было дело? Поведение Никиты в данном случае почти точно повторяло его выступление в составе детского хора в клубе Госторговли. Никита стоял на сцене, в верхнем ряду, видный отовсюду, но не пел вместе со всеми, а лишь презрительно кривил рот, на что Петька Брюхан, сидевший в зале, заметил ему после концерта, что тот выглядел глупо.