Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Поджог
Женя на работу не вышла. Все труды Ильи по подысканию ей места и устройству на работу пропали даром. И теперь Илья трясся на громыхающем, запылённом трамвае на другой конец города с тем, чтобы забрать из конторы её трудовую книжку.
Стояла неимоверная духота. В том году победили защитники родной природы, и старицы в окрестностях города с оставшейся от разлива водой впервые не залили керосином, ради сохранения рыбной молоди, и комары расплодились так обильно, как если бы то был не город, а обская тундра. Горожане давно не видели подобной напасти, в соединении к тому же с редкой по силе и длительности жарой. Комары роились по улицам и дворам, залетали с ноющим писком во все окна и двери, атаковали трамваи. С наступлением вечера кругом загорались костры, возле которых коротали время обыватели, спасающиеся от комаров дымом. У кондукторов трамваев в руках были зелёные ветки, которыми они охлёстывали свои голые ноги, атакуемые кровососами. С точки зрения этнографа и бытописателя город представлял собою зрелище, наверное, прелюбопытное и увлекателное, но на душе у Ильи было пасмурно, как и в небе над городом, которое никак не могло разразиться дождём, а лишь посылало отдалённые и сухие громы.
Илья впервые не поехал на каникулы домой, к свежему морю, и остался в огромном, степном, душном городе, тяжесть жаркого лета в котором доселе не была им испытана. И этой тяжестью воля Ильи была почти сломлена, и он почти готов был бежать «домой», к родителям.
Однако он понимал, что дом его теперь здесь; что уезжать нельзя; что он уже не мальчик, а женатый мужчина; и что нужно найти надёжную квартиру на зиму, работу для Евгении, чтобы стать на собственные ноги. К несчастью, на этом поприще он оказался одинок: Евгения не помогала ему в осуществлении этого морального долженствовании, не прилагала свою силу к его силе, а наоборот расслабляла своей пассивностью, унынием и страхом. И он чувствовал, что перед лицом враждебного, заморенного жарой Левиафана у него не остаётся сил для борьбы.
Здесь, в важном вопросе бытоустройства в чужом для них городе, выявилась разность их жизненных позиций. Илья был готов (по крайней мере, в аспекте намерений) к тому, чтобы нести ответственность за свой шаг к самостоятельности: он сознавал, что актом женитьбы заявил себя взрослым и теперь должен заботиться о себе и своей семье. И, несмотря на то, что курс его в университете ещё далёк был от завершения, он считал правильным слезть с родительской шеи и находил экономическую независимость, хотя бы и неполную, важным условием своей нравственной автономии. Особенно же хотел он отделиться от родителей Жени, которые изначально были против их брака, и поэтому оказаться в зависимости от них представлялось Илье унизительным вдвойне. Важно было также отделиться от чиновничьего мирка, в котором увязла Евгения, из-за протекций, которые оказывали ей родители по своим служебным каналам. Мирок этот был чужд Илье и казался обывательским, затхлым, конформистским, связанным условностями. Когда Илья впервые посетил Управление, все сотрудники, видевшие его, дружно решили, что Илья слишком горд, хотя внутренне во время визита Илья чувствовал скорее робость и конфуз.
Чужд этот мирок был и самой Евгении, насколько было в ней юношеского идеализма. На словах она много и сильно отмежевывалась от этого опутанного сплетнями круга. Много негодовала на свою мать за то, что ей приходится постоянно лгать в отношениях с нею, изображая из себя бледную деву со слабым здоровьем и незнанием жизни. Этими разговорами Женя распаляла Илью, который был скор на осуждение всех и вся, и для которого неправедные родители были прямым и непосредственным источником неправедного мира, в который, – говоря языком экзистенциальной философии, – они были вброшены волею тех же родителей. Илья, конечно, был неправ, ввиду существования в мире иных великих сил, которым безусловно покорны были родители, не ведающие до конца, что творят. Но Илья в роли судьи был скорее Сетом, чем Осирисом, и исповедовал полную вменяемость человека при любых обстоятельствах, потому что сам для себя твёрдо решил стать ответственным за всё, что могло зависеть от него.
Илья хотел, чтобы и Евгения совершила решительные поступки, которые казались Илье правильными, и которые он вчуже легко совершал мысленно за неё. Но Женя далеко ещё не подошла к тому, чтобы порвать со своей младенческой жизнью в лоне родительской семьи и её круга, да и очень сомнительно, чтобы она когда-либо всерьёз шла или намеревалась идти к этому. Своё замужество она вовсе не рассматривала как возможность обновления, преобразования себя, перехода от прозябания в положении опекаемой к настоящей жизни.
Илья, воспитанный в свободе и прямоте, самою этой свободой понуждаемый к ответственности за свои поступки, по крайней мере пытался отвечать за свой брак, который значил для него то, что значил – самостоятельную жизнь, как обязательство, которое он принял на себя, вытекающее из общего нравственного закона. Для Жени же, воспитанной в атмосфере слишком плотной родительской опеки и вытекающей отсюда лжи, замужество было большей частью очередным ходом в игре с родителями. Этим шагом она хотела заявить себя в семье, шантажировать родителей, или, вернее, шокировать их, чтобы отвлечь их гнев от её провала в учёбе. Стыдно сказать, но это было правдой: она была настолько нравственно запутана, что способна была выскочить замуж только от страха ответственности за проваленную в институте сессию. Её брак был полным аналогом болезни, ввиду которой её освобождали от экзаменов в школе, выводя средний балл по итогам года. Статус замужней женщины должен был всего лишь оградить её от отцовского ремня!
При такой жизненной позиции могла ли Евгения хотеть устроиться на работу? Она интуитивно избегала этого. Ей нужно было быть неустроенной, оставаться птенцом, нуждающимся в подкормке и тепле, – иначе ведь родители и в самом деле могли счесть её уже взрослой, поверить в самостоятельность и сбросить с плеч. И тогда она могла оказаться лицом к лицу с пугающей её жизнью, да ещё и в паре с идеалистом Ильей, которого она не любила, в которого не верила, видя своей приземлённой душой идеализм его как мальчишество. К тому же и политические воззрения Ильи пугали её безмерно. Она видела, что Илья устремился к погибели, что с такими понятиями нечего и думать сколько-нибудь сносно устроиться в миру...
Всё сказанное варилось в ней больше бессознательно и проявлялось наружно в том, что она была вялой, бездеятельной, болезненной. И Илья не выдержал, сдался. Ведь он, хотя и был богатырём, по рождению, подточил свои силы слишком долгим лежанием на печи, уклонением от походов и вознею с женским полом.
До сих пор он жил без забот. А теперь навалившиеся хлопоты тяготили его. Брачная жизнь тоже не радовала. Сексуальная сторона брака, которой Илья придавал столь большое значение, решительно не выстраивалась. Женя с самого начала старалась под любыми предлогами избегать половой близости, а в постели была холодна, неактивна, и разными трюками сбивала возбуждение у Ильи. Илья бесился и постепенно превращался в функционального импотента. Возбуждение его быстро нарастало, но так же быстро и опадало, эякуляция наступала слишком быстро, и на вторую «палку» он уже не подымался.
В бытовом отношении Женя тоже была совершенно беспомощна, а главное, не заинтересована, будто всё это было не её. Словом, Илья не ощущал поддержки ни в чём. И хотя он по-прежнему страстно любил Евгению, душевно он был одинок и разбит.
Возвращаясь нынче домой, после неприятных извинений в конторе, из которой забирал трудовую книжку Жени, он ещё издали приметил оживление возле своего двора. Вернее сказать, это был общий двор, если можно назвать двором то, что от него осталось после многочисленных разделов: узкий проход, в конце которого стояла летняя кухня, в которой и ютились они с Женей. Случайный посредник, который помог им найти это чудо жилищного строительства, характеризовал его следующими словами: «...хлигелек ни хлигелёк, так, гребаная летняя кухонька». Возле калитки на тротуаре горел костерок, от комаров.
– Греемся! – приветствовал Илья соседей, обступивших кострище.
– Да уж жена твоя, молодайка, не даст замёрзнуть! – двусмысленно и со смехом отвечали ему.
Илья заспешил во двор. Женя сидела на крылечке, возле своей двери, созерцая обугленные остатки забора, возле которого валялся закопченный керогаз. Илья всё понял. Вновь сколоченный забор, которым соседи, по настоянию женщин, отгородились от молодой пары, не очень заботившейся о скромности и щеголявшей в неглиже, сгорел. Женя виновато улыбалась навстречу. Илья невесело рассмеялся в ответ.
На другой день супруги наскоро собрались и уехали к родителям, на каникулы, будто они по-прежнему были обычными студентами, перед которыми не стояли насущные вопросы устройства семейного быта. Сердце Ильи было неспокойно: жить в этой хибаре зимой было нельзя. Но эпизод с пожаром был последней каплей, надломившей его мужество, и он сдался, хотя и не перестал тревожиться.
Глава 25
Старый двор
Никита наступил ногой на пузырь. Из вырезанного вместе с пузырём кабаньего penis`а брызнула струйка мочи. Никита снял с пузыря обутую в сандалию ногу, потом придавил ещё раз. Отросток пузыря дернулся, и из него вновь брызнула жидкость. Никита, наконец, понял, что это такое. Было интересно и жутковато, но не гадко.
Соседка Никиты по общему коридору тётя Нюра зарезала своего кабана. Это значительное событие повторялось ежегодно и служило вехой, отмечавшей приближение зимы. С самого утра о предстоящем празднике возвещали всему дому дикие визги чувствующего свой час животного. Сигнал этот немедленно выгонял Никиту во двор.
Сарай тёти Нюры был первым с краю и примыкал стенкой к сорному ящику, похожему на гробницу. Ящик, ради гигиены, был побелен известью. На его крышке, рядом с отверстым люком сидели коты. Дворовый кобель Черныш крутился рядом, не обращая на них никакого внимания, что не было для котов обидно, так как они всё равно следили за собакой, готовые во всякое время вспрыгнуть на крышу сарая. Но Черныш, как и Никита, был поглощён происходящим в сарае.
Там дела шли своим чередом, и жизнь кабана Васьки уже покоилась в большом медном тазу, полном багровой кровью. Мужики-резники палили огромную тушу паяльной лампой. Лампа мощно гудела, наполняя двор запахом палёной щетины. Никите этот запах вовсе не казался неприятным, как, впрочем, и все другие запахи двора, включая и запахи отхожего места,
Когда приезжали золотари и опускали в яму уборной длинную гофрированную кишку, и кишка эта начинала подрагивать, как живая, под рокот мотора, люди зажимали носы. Никите же, эта необыкновенная вонь была не то, чтобы неприятна, но как-то по- особому интересна: необычное резкое ощущение. Он стоял рядом с цистерной «говновозки», – как величали в просторечии золотарскую машину, – и наблюдал по указательному стеклу, как та наполняется. При этом ему казалось, что небрезгливые люди в брезентовых робах и рукавицах приезжают сюда не затем, чтобы откачать из ямы, а для того, чтобы наполнить цистерну «золотом», и что, как только та наполнится, они тут же остановят насос, передвинут рычаг на устье, свернут шланг и уедут, так как цель их будет достигнута. Такова была магия указательного стекла, кстати, точно такого же, какие ставили на паровые котлы, – и самым важным во всей процедуре представлялось Никите то, чтобы плохо видный на грязном стекле колеблющийся уровень дошёл до верхней отметки.
Управлявшие этой прожорливой машиной «дядьки» казались ему существами необычными. Он немного завидовал им, как и всем другим людям неординарных и ярких профессий, как-то: пильщикам, лудильщикам, точильщикам, стекольщикам, старьёвщикам, возчикам, ну и, конечно же, шофёрам и солдатам. Так, к примеру, сын шофёра, Шурка Музилёв из соседнего двора был величиной недосягаемой по своей близости к автомобилю. Тем более что фигура его отца была окутана таинственностью и жутью, как окутан был жутью его окрашенный сталью автомобиль – «Чёрный Ворон». Благодаря знакомству с Шуркой Никите довелось побывать во чреве этой зловещей птицы, и страх перед железными клетками с толстенными решётками и переговорной трубкой в бронированной стенке, вместе с сочувствием к тем, кого перевозили в этом железном ящике без окон, поселился в его сердце.
Тётя Нюра, между тем, уже промывала в корыте кабаньи кишки. Её круглолицая дочь Люда, которая, несмотря на веснушки, нравилась Никите своими зрелыми формами и толстой длинной косой, не помогала матери. Нюра что-то сказала ей, но та, своенравно вскинув голову, не отвечая, пошла в дом.
Никита оглядел двор. По его периметру шли сараи. Вдоль сараев тянулась утоптанная дорожка, мимо двух необхватных вязов, мимо дома Дадашевых, к деревянному ящику, полному опилок, из которого торчал кран питьевой воды. Невзирая на опилки, кран этот регулярно замерзал зимой, и тогда его отогревали кипятком. По круговой дорожке Никита ездил через раму на большом отцовском служебном велосипеде, когда отец приезжал на обед, и велосипед на время обеда отдавался в распоряжение Никиты. Нравы были тогда столь просты, что директор не только не стеснялся ездить по городу на велосипеде, прищепывая широкую послевоенную брючину обыкновенной бельевой прищепкой, но не боялся даже привязать сзади к велосипеду детский автомобиль на веревочке и буксировать его за собой по немногим асфальтированным улицам, отвозя сына в детский сад. Велосипед был немецкий, трофейный, окрашен в чёрное с жёлтым, с большой скобой ручного тормоза на руле и с алюминиевой буквой «М» на рулевой втулке.
Никите не всегда удавалось выруливать на узкой полоске возле вязов, и тогда он ступал ногой в липкую грязь. Никогда до конца не просыхавшая грязь занимала всю середину двора, так как все жильцы выливали туда помои и воду от стирки. Через неё были натянуты веревки, подпертые шестами, на которых висело синее бельё. Оно надувалось и качалось на ветру, и шесты медленно переваливались туда-сюда, туда-сюда.
В углу двора, возле уборной, Черныш рвал зубами кровоточащую требуху. Кабан, так страшно бывало хрюкавший и бивший в липкие стенки своего загончика, почил в свинячьем бозе. Опалённая туша никак не связывалась у Никиты с едой. Единственным звеном между состоявшимся жертвоприношением и кулинарией в его сознании были кабаньи копытца. Никита знал, что из них делают холодец, которого он терпеть не мог. Стало скушно. Никита через сквозной подъезд вышел со двора на улицу. Там кипела работа. Лежали кучи жёлтого песку и рваного, поблёскивавшего слюдой камня. На проезжей части сидели люди с кирочками и укладывали камни, подбирая подходящие. Мостильщики мостили улицу. Они были в кепках и полотняных рубахах с закатанными рукавами. На их спинах темнели большие треугольники пота. Никита сел на парадное крыльцо дома и стал наблюдать за работой. Его приятели-персы сидели на другой стороне, у своих ворот, и тоже глазели на мостильщиков. Незаметно подошёл полдень. Рабочие бросили свои кирки и молотки там же, на мостовой, и перешли в тень. Они достали свёртки, развернули их и стали есть, сидя на земле, свою простую еду: тёмный хлеб, помидоры, варёные яйца и зелёный лук, обмакивая пучки его в крупную рябую соль. Никите тоже захотелось есть. Он забежал домой, отрезал ломоть хлеба, намазал его топлёным маслом, обильно посыпал сахаром и вышел с куском на улицу. Черныш подошёл, повиливая хвостом, но Никита не стал его угощать. Тот не обиделся. Подбежал перс Аскер, произнёс трафаретное: «Дай мало!». Никита обещал оставить.
Когда с хлебом было покончено, из парадного показался глухой Абрам с ватой в ушах. Он подозвал Никиту. Тот подошёл с неохотой. Он не любил Абрама, так как он бил Черныша смертным боем за то, что тот таскал у него кур из сарая и поедал их украдкой, в сортире. Абрам, приходя в уборную, обнаруживал перья и, забыв о нужде, бежал считать кур. Затем он заманивал Черныша к себе на лестницу и бил его там палкой. Абрам не раз сдавал Черныша в собачий ящик, но добрая соседка по фамилии Долгая всякий раз выкупала его у собачников за двадцать пять дореформенных рублей. К счастью, мальчишки всегда вовремя сообщали Долгой о пленении Черныша. Между тем, глухой Абрам был одержим желанием иметь собственный «шеш-беш», который почитался здесь за лучший способ культурного времяпровождения. Он заказал доску, купил шашки, но ему не хватало игральных костей. У Никиты были детские игры, в которых были кубики с точками на гранях, изображавшими числа. Абрам знал это, так как Никита часто играл в эти игры на крыльце со своими приятелями. Игры стоили недорого, но Абрам, изрядно потратившись на доску и шашки, решил сэкономить на костях. Он пригласил Никиту наверх, в свою комнату и раскрыл перед ним своё богатство – почтовые марки. Марки были иностранные. Одна особенно понравилась Никите. Она была большая, синяя, и на ней была искусно нарисована каравелла с крестом во весь парус. Абрам предложил Никите несколько марок, в том числе и каравеллу, в обмен на кубики из его детских игр. Никита, прельщенный парусом с мальтийским крестом, согласился и взял марки, хотя не был уверен, что найдёт подходящие кубики. Дома он стал рыться в игрушках. Но кости от игры «Кто первый» куда-то затерялись, и он отнёс Абраму кости от игры «Золотой ключик», из синего стекла.
Никита знал, что кости эти неподходящие; на гранях их число точек доходило лишь до четырёх, а нужно было до шести. Но других костей он не нашёл. Абрам не мог скрыть своего разочарования, но делать было нечего. Втайне Никита был рад, что надул Абрама, хотя и без намерения. Одновременно его грызла совесть, и поэтому на вопрос Абрама, нет ли ещё кубиков, он отвечал вяло, что нет, хотя и обещался поискать. На том они и расстались. Коллекция Никиты украсилась марками, принадлежности которых он не знал, ведь надписи на них были не русские.
День ещё далеко не кончился. Было жарко. Никита вынес плёточку, кубарь, сделанный из шпульки прядильной машины, и стал гонять его в прохладном подъезде по гладкому цементному полу. За этим занятием застала его мать, воротившаяся домой со службы, нагруженная как всегда авоськами, из которых торчали перья лука и выглядывали бока плодов. Никита обрадовался и пошёл за матерью в дом. С матерью было интересно. Она всегда что-то рассказывала, быстро и споро работала по дому, и Никита любил наблюдать за ней. Он вообще был по характеру созерцатель, и ему довольно было смотреть, как работают другие. Сам он не стремился к свершениям, но если мать поручала ему дело, он не отказывался. Но, в основном, Никита смотрел, взобравшись коленями на стул, поставив на стол локти и уперев щеки в сжатые кулаки. Мать готовила. Стол был уставлен припасами, и, если там было что-нибудь съедобное, вроде теста или начинки для пирога, то Никита таскал в рот по кусочку, отщипывая. На это мать всегда пеняла ему, говоря, что от теста будет заворот кишок, а начинки может не хватить. Сама она, впрочем, тоже отправляла в рот кусочки, но совершенно несъедобные, как-то; сырой мясной фарш, сырую картошку, зелень. Этого Никита не мог понять, мать, полуоправдываясь, говорила, что вот хочется ей сырого...
Смотреть на приготовление еды было не просто интересно, но созерцание это сопровождалось предвкушением обеда. Никита не жаловался на аппетит, а мать готовила вкусно, и процесс приближения известных заранее блюд к готовности вызывал особое возбуждение, и постепенная трансформация запахов: от сырых продуктов к готовой пище, захватывала, подогревала аппетит. Ел Никита всегда обжигающе горячее, прямо с плиты. Мать же, кажется, и вовсе не прикасалась к еде, если не считать тех кусочков сырья, что перехватывала она во время готовки.
После сытного, но не тяжёлого обеда из трёх блюд за окном начало уже и темнеть. Мать вымыла посуду и вытерла большой квадратный стол, крытый клеёнкой. Никита притащил чёрный сундучок из спальни. На ширму, отгораживавшую печку, умывальник и вёдра с водой, повесили простынку. Никита открутил винты крышки и открыл прибор, в точности похожий на гиперболоид инженера Гарина, – только вместо «пирамидки» перед параболическим зеркалом на ножке горела двенадцативольтовая автомобильная лампочка. Это был большой аудиторный фильмоскоп – чудо, о котором Никита не смел и мечтать и которым одарила его мать совершенно неожиданно. Фильмоскоп стоил дорого: сто рублей. И, если учесть, что мать получала за месяц работы всего четыреста, то эта покупка была культуртрегерским подвигом.
Розетки в доме не было, и фильмоскоп подключили к «жулику», ввёрнутому в патрон, вместо свисавшей над столом лампы. И пошёл любимый фильм «Живая Шляпа», за ним – «Гуси тётки Фёклы», цветной; за ним – «Ленин в Октябре» и другие. Никита сменял кадры, крутя рифлёную ручку, и прочитывал в слух титры. За окнами, выходящими во двор, в палисаднике, где росла сирень, собралась между тем публика: дворовые мальчишки и девчонки, среди которых были и великовозрастные... Телевизор в то время можно было встретить только в Москве, и даже такое примитивное «кино» способно было собрать любопытных. В какой-то момент осмелевшая публика начала подавать голос, и Никита, обернувшись, заметил за окном множество голов. По какому-то злобному капризу, за которым, я думаю, стояла тщательно скрываемая застенчивость, он вдруг перестал читать вслух титры. За окном послышались недовольные и требовательные голоса: «читай, читай!» Тогда Никита, упорствуя в непонятном ему самому капризе и в каком-то надменном торжестве единоличного собственника чуда, развернул фильмоскоп к окнам, сфокусировав изображение в простенке между ними. Ослепленная публика возмущенно зашевелилась, раздался дружный негодующий и презрительный возглас, в котором слились отдельные реплики и восклицания. Ватага отхлынула от окна и, недовольно переговариваясь и, по русской привычке плюясь во все стороны, пошла восвояси. Сеанс продолжался, Никита даже возобновил чтение титров, но прежнего радостного подъёма не было. Никите было тягостно от самого себя, хотя он и храбрился наружно, сохраняя маску надменной правоты. Мать была шокирована его поступком.
Не правда ли странно. Любой мальчик его возраста был бы, конечно, польщен вниманием всего двора и даже улицы, и тем более вниманием товарищей, много старших его самого, и стал бы, наверное, читать титры с ещё большим воодушевлением, играя на публику, но Никита поступил совершенно противно здравому смыслу, чем и заслужил неодобрение своих приятелей, совсем для него небезболезненное. В чём же тут было дело? Поведение Никиты в данном случае почти точно повторяло его выступление в составе детского хора в клубе Госторговли. Никита стоял на сцене, в верхнем ряду, видный отовсюду, но не пел вместе со всеми, а лишь презрительно кривил рот, на что Петька Брюхан, сидевший в зале, заметил ему после концерта, что тот выглядел глупо.