Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   30
Глава 43

Недостаточно глуп для науки


«Глупые люди!» – горячился Илья в разговоре с самим со­бой; в доверительной и нервной «филиппике», обращенной в слух незримому, но справедливому судье, который знает ве­щам настоящую цену.

"Если бы они хоть что-нибудь понимали в энтелехиях ми­ра, то носить меня на руках, пылинку сдувать с плеч моих, не показалось бы им делом неуместным. Ведь они творят тьмы убийств, зол и несправедливостей, созидая цивилизацию… А во имя чего?! Где оправдание? Разве за всё не придется отве­тить? Разве «вещи уже не наказывают друг друга за неспра­ведливость»? Несчастные думают, будто «счастье человече­ства», а проще сказать их собственный комфорт, достаточ­ное основание для всех их дел ужасных... Если бы не дети божьи, – в которых все оправдание, – разве бы попустил Бог Отец такое безобразие?! Разве не ради нас и звёзды зажжены, чтобы отыскали мы дорогу к Отцу?»

Илья вполне сознавал свою исключительность и сверхценность своих экзистенциальных поисков: они были не­сравненно важнее всех дел, в которые пытался вовлечь его окружающий мир, находя, что он не занимается ничем серь­ёзным и отлынивает от общей ответственности ...

Но раздражало Илью, пожалуй, не это, – никто ведь не мог навязать ему дела, за которое он не желал браться; раз­дражало отсутствие признания, вследствие чего вынужден он был оставаться «маленьким человеком», со всеми тяготами такого положения, – хотя и со всеми выгодами.

Очень многие люди, наверно, хотели бы, чтобы общество лелеяло их, развивало и поощряло их творческую способность; чтобы именно их избрал бы мир на роли генераторов его логики, ценностей и устроительных идей; поместил бы в фокус своих упований и идеальных симпатий; и через это избавил бы их от тяжкой мельницы борьбы за существова­ние, на которую обречены те, кто располагает лишь простой способностью к труду из-под палки. Находя, что «культура», как товар, производимый творческими людьми, может быть выгодно продан в обществе, этот сорт людей усиленно раз­вивает свои способности, умножает знания, надеясь, что за какой-то ступенью эти усилия выведут их из атмосферы ту­пого труда, такого же тупого потребления, злых страстей и грубого язычества, и откроют двери в Кастальские сферы символов, идей, бестелесных сущностей, свободы и вежливых отношений.

Было бы, однако, большим упрощением полагать, что за описанной тягой к образованию, – особенно заметной у рабов, – скрывается только лишь же­лание занять место на верхних этажах социальной пирами­ды. В претензии быть пупом земли, сфокусировать на себе отческую заботу общества, угадывается нечто более сущест­венное: и это не инфантилизм, не тоска по детству (хотя есть и это, как привходящее); тут есть какая-то глубокая право­мерность, придающая божественную силу социальным дви­жениям масс; люди как будто чувствуют и знают, что мир созданный их же руками, не может иметь цели исключитель­но в самом себе: что он есть для них: что жертвование миру человеком не должно иметь места: что мир на самом деле служебен: что он – та же игра, предназначенная давать им радость жизни и роста. И, в общем, они правы в этой догад­ке: не хватает здесь только ясного осознания того, что, в отличие от детской защищенной игры, игры взрослых со­пряжены с ответственностью перед богами за разрушение природного Космоса. Ведь именно груз этой ответственно­сти, а вовсе не злая воля эгоистичных людей, рождает «несправедливость» в мире: груз, который не даст вздохнуть никому, если распределить его равномерно. Это – как в ар­мии или в «зоне»: нагрузка столь велика, что равное её рас­пределение просто не имеет смысла: всем будет плохо. Отсю­да и крах всех социализмов: в результате равного распределения все тут же становятся нищими. Поэтому реальный вы­ход только один – уменьшать груз, то есть умерять гнев бо­гов, мириться с ними. Раньше этого достигали с помощью ма­гии и жертв (иллюзорно), и с помощью строгих ограничи­тельных законов (реально). Теперь нам так плохо не потому, что мы отказались от жертвоприношений из-за нашей ска­редности, а потому, что вместе с жертвами отказа­лись от законов, которые выставляли нам на жертвенниках все эти бесчисленные духи Природы. Вполне городская рели­гия людей, выросших на хлебных раздачах, стала ужасной разрушительной силой; грозным тараном агрессивной циви­лизации... И гнев богов возрос. А вместе с ним и нагрузка на человека. И это в соединении с соблазном легко достижимо­го комфорта!

Илья не понимал этого. Он сам был во власти преобла­дающего настроения этой варварской квази-религии, отдающей мир гибели вместе с берегущими его богами. Как это узна­ваемо – разом решить все проблемы! Главное – Рай! а земля пусть гибнет! туда ей и дорога, коль скоро нас обделили при дележе благ. Сначала объявили, будто главный Бог, Царь богов отдал нам землю в пользование. «Плодитесь, размножайтесь!», остальное Аз беру на себя. А знать, что хорошо и что плохо, вам не надо. Я взял вас в удел и позабочусь о вас, введу вас в царство небесное, невзирая на ваши грехи. А Земля? Земля погибнет; и сделаю вам новую землю, об этой поэтому нечего беспокоиться.

– Ясно, сделает! Ведь Он великий Творец, Создатель Кос­моса!

– А как же всякие бедствия? войны, моры, глады, трусы, потопы?

– С этим всё в порядке. Это Я специально вас испытываю: пугаю немножко, чтобы в видах непреложного моего обето­вания вы страх божий не утратили...

Такая вот идея. Илья в этом ключе и рассуждал: он, де, сын Божий, и весь мир с его бедами и благами, в том числе и конец света, не имеет иной цели, кроме как поучения ему, Илье, дабы он тем вернее вошёл в предназначенное ему Цар­ствие Небесное.

Если всё это не соблазн, то что? Такой вот, истори­чески обусловленный и необходимый переход от язычества к христинству, или от сельской (паганской) религии к городской? Раздался клич:

– Послушайте! Бросьте вы всех этих природных духов, о которых бормотал Фалес, – мы теперь живём в городе, под эгидой нашего, городского Бога, который печётся о людях, как о высших существах, а всех остальных разрешил принес­ти в жертву безраздельную. Оставьте вы эту дикость: прино­сить в жертву человека (!) каким-то Полевикам! Человек – Сын Божий, дурачьё! Ради его вознесения на Небо всё позво­лено, и долой все ваши дурацкие запреты на пользование тем, что Отец наш нам отдал! Давайте любить не зверей, а людей; давайте любить друг друга. Отныне законы касаются только отношений между людьми, а в отношении к Земле действует принцип нашей пользы!

Так начался гуманизм, и разрыв города и деревни, в ко­тором живём и по сей день. И расплата – на нас.


Разумеется, Илья был «экологистом», и принципиально не ел мясо китов, запрещённых к отлову решением Объединённых Наций. Но не меньше ХХХ-ти веков отделяло его от древнего язычества, и поэтому он не мог выйти за преде­лы столь глубоко исторически укоренённой идеологемы; всё. что давалось ему, это требовать от людей, чтобы они искали преж­де Царства Небесного; а если нет, то какое у нас право по­треблять? Но ему отвечали, что Христос, дескать, нас выку­пил своей кровью, и поэтому нам заботиться не о чем.

«Я спасён!» – ударял себя в грудь Рон, американский протестант из Флориды. Это было Илье чуждо. Православные же ломали вербы на вербное воскресенье, а на День Победы безжалостно об­ламывали сирень и ловили идущую на нерест рыбу. Главное – верить и молиться, и тогда рыбы всем хватит; Бог пошлет своим. Это тоже было ему чуждо. Илья думал, что всё-таки он к чему-то обязан, и ответственность есть на нём лично, а не только на Боге. Сказывалось влияние экзистенциальной философии Сартра.

* * *

Факультет был демократичен. Помпы не любили. В этой нелюбви ощущалась некоторая фронда учёной общественно­сти и вызов советскому официозу с его гражданскими цере­мониями, вроде присвоения звания «лучший по профес­сии» или чествования «рабочей династии(!)». Раздача благополучно защи­щенных дипломов прошла даже не в актовом зале (да был ли вообще таковой?), а по кафедрам; в обста­новке совершенно прозаической, безо всякой торжественно­сти, – уже в силу одной только малочисленности дипломиро­ванного контингента. Отсев на «физфаке» был изрядный, а специализации узкие.

Слово «раздача» я употребил непроизвольно, из-за при­вычки к советскому «канцеляриту», но весьма к месту. Обычно в таких случаях говорят о «вручении» или, того лучше, о «торжественном вручении», но та конкретная про­цедура, о которой речь, в самом деле, больше походила на раздачу каких-нибудь ордеров или продовольственных кар­точек. (Кстати, заметили ли вы, как убого выглядел советский ордер на квартиру, которой вы добивались пятнадцать лет, и который в ваших глазах приобрёл облик драгоценной хартии? Этот клочок обёрточной бумаги был настолько непригляден, что всяк не­вольно начинал сомневаться в его подлинности и дейст­венности.).

Никто из присутствующих не испытывал подъёма. Одни из-за удручающей обыденности, другие, – к которым отно­сился Илья, – от более или менее ясного сознания того, что достигнута вершина, которой лучше было бы не достигать. Вся прелесть жизни заключалась до сих пор в процессе вос­хождения: и вот, оно позади. Бесконечность обернулась ко­нечностью. В бесконечности есть особая «галилеева» ста­бильность, уверенность, а с ними и довольство собою и ми­ром. Конец же был сопряжён с новым началом; и значит с неопределённостью и неуверенностью. Это было неприятно и, поскольку вытеснялось из сознания, неожиданно. В процессе восхождения нужны были усилия и осмотритель­ность для того, чтобы тебя не спихнули с дистанции, и ты не покатился бы вниз по склону; но вот, кончилась сама дистанция, к которой уже привыкли, в которую вросли. Теперь –новая гонка..., и совсем в ином измерении.

Хорошо было быть вольным стрелком, буршем, юношей, подающим надежды и не обязанным их исполнять; хорошо было определяться здесь и теперь из возможно великой будущности: выби­рать любую маску из набора ролей... И эта возможность вы­бора, это состояние «примерки» было Фундаментом свобод­ной самоуверенности. Теперь положение круто менялось: нужно было включаться в действо, и отнюдь не на первых ролях. В сравнении с теми, кто не поступил в ВУЗы, они пользовались значительной отсрочкой; и вот отсрочка за­кончилась, и приходилось вступать в ряды тех, чьи согбен­ные спины служили подножием их студенческой свободы. Теперь нельзя уже было оправдывать, отметая все вопросы, сладкое своё безделье знатным прозванием «студент!»; да и родительскую шею нельзя было долее обременять. В этом последнем пункте Илья, как и все дети, немножко обманывал себя, в части своей сверхценности для родителей. Ему каза­лось, что родителям доставляет в некотором роде удовольст­вие иметь его своим сыном и опекать его. Иной раз создава­лись такие ситуации, когда мать как будто навязывала ему денежную помощь, а Илья благородно отказывался, застав­ляя уговаривать себя, и позволяя матери сунуть деньги ему в нагрудный карман, – быстрым последним движением проща­ния. Казалось это способно длиться по меньшей мере до тех пор, пока Илья будет нуждаться. И вот, он ещё нуждался, а денежные переводы от родителей внезапно прекратились, что произвело на Илью действие холодного душа. «О, рус­ская земля, уже за шеломянем еси...» Так скоро... Оказывает­ся, родители тяготились ежемесячным пособием Илье, и по­спешили снять с себя это бремя, как только вышел формаль­ный (подчёркиваю вместе с Ильей: формальный!) срок: по­лучение диплома, А дальше...?


Дипломы вручал Жаба-Швайцер. Для Ильи, как и для Жабы, это выглядело двусмысленно. Ведь Швайцер делал всё, что в его силах, чтобы Илья не получил диплома. И вот теперь борьба окончена, но кто победил? Это вопрос...

«Жабой» окрестил его архетипически присутствующий в Илье зороастриец. (Удивительно, как это быстро впиталось... Разве деды ещё совсем недавно не почитали царевну-лягушку и дядю-ужика?)

Окрестил за особую гадкую складку губ, – как у Лаврен­тия Палыча. А впрочем, из чьих же рук, как не из Швайцеровых. и получать это «свидетельство о бедности»?

Илья скептически вертел в руках синюю корочку. На ней тускло отсвечивали пятна клея; руки липли к ним. Сколь ни мало придавал Илья значения диплому, все-таки неряшли­вость его была неприятна: оскорбляла в Илье аккуратиста. Странно, почему-то все почти свидетельства, получаемые Ильей, бывали заляпаны клеем, который вовсе не желал вы­сыхать, хотя проходили годы. Будто какие-то роltergeist'ы шалили тут с ним. Сложенные на дне чемодана, в уголку, квалификационные свидетельства слипались друг с другом и с дипломом. Это было досадно, но в то же время как-то от­вечало истине: правильно снижало советские образователь­ные сертификаты до их настоящей цены. И что они собст­венно могли значить, кроме доступа к «руководящим долж­ностям»? Последнее привлекало Илью менее всего: а точнее, отвращало.

Всё дело происходило в маленькой аудитории № 306, где доктор Грудко обычно читал им свои спецкурсы по атомной спектроскопии. Специализация была настолько узкой, что слушателей набиралось едва с десяток: обстановка поэтому сохранялась на этих слушаниях келейная, но порядок не­укоснительно соблюдался из уважения к профессору Грудко, который был величиной на факультете крупнейшей. Илья же. верный своему уставу бурша, непременно опаздывал на эти курсы. Это был его стиль – свобода и непринуждённость в академических отношениях; стиль, который знали и при­знавали за ним его однокашники. Однако теснота круга, со­биравшегося в 306-й, делала его раскованность слишком за­метной, – это ведь не то, что в большой лекционной аудито­рии, в которой собирался весь поток и где движение наружу и вовнутрь не прекращалось на протяжении всей лекции. Притом Илья не просто тихонько входил и садился с краеш­ку, нет, он прерывал европейски известного профессора сво­им громогласным «здравствуйте!», как будто он был, по меньшей мере, инспектором высших учебных заведений.

Грудко, разумеется, не подавал виду, хотя внутренне мор­щился, – ту непринужденность, которую Илья дерзал утвер­ждать на деле, профессура желала бы иметь только в види­мости.

Этот студент раздражал его: он позволял себе запросто игнорировать ту огромную дистанцию труда, таланта и об­щественного признания, которая разделяла претенциозного студиоза от признанного учёного, главы научной школы, ав­тора многих книг, звезды провинциальных журфиксов; дис­танцию, видимую совершенно отчётливо, и которую только он, Грудко, мог сокращать по своей доброй воле, стяжая себе лавры либерала, но ни в коем случае не наоборот. Несо­мненно, профессор был достаточно воспитан, для того что­бы не унижаться до академической мести студенту за недос­таточное уважение, и, тем не менее, его скрытая неприязнь к Илье дала себя знать и амбиция обнаружилась. В критиче­ский для будущности Ильи момент, когда на кафедре решал­ся вопрос о его распределении (советский канцелярит!), Грудко легко дал себя убедить, что кафедра не может реко­мендовать Илью на хорошо место, так как он несерьёзно от­носится к занятиям наукой и вообще не любит трудиться. Благодаря этому Илья не получил места в Политехническом Институте, которое полагалось ему по общей сумме баллов. Хуже того! – слушая доводы Швайцера, Грудко будто «припомнил», что и у него этот студент занимался плохо.

То была ложь; намеренное беспамятство, Илья получал у него только «отлично», если не считать одного «аппаратного» курса, который он не смог одолеть в отпу­щенный срок из-за измены Евгении, пребывая в нравствен­ном нокауте. Кроме того, то был чисто экспериментальный курс, относящийся до устройства рентгеновских спектроско­пов, и Илье было невыносимо скучно, при его исключитель­но теоретическом настрое, разбираться в механике этих хит­роумных, но коряво сделанных устройств.

Узнав от своих доброжелателей, – а таковые всегда были, – о происходившем за закрытыми дверями кафедры, Илья глубоко запрезирал профессора Грудко, хотя до этого всё-таки чтил его, несмотря на внешнюю по отношению к нему бесцеремонность. Сразу же всплыло в памяти глубоко ироничное замечание Грудко о том, что недисциплинированный советский студент конечно лучше знает предмет, чем именитый немецкий профессор, когда Илья указал ему на ошибку в выкладках, производимых на доске. Илья, помнится, дерзко пробурчал в ответ, что и немецкий профес­сор может ошибаться. Гораздо позже, Илья выяснил, что не­мецкий профессор тут вовсе не при чём, а ошибся сам Груд­ко. не сумевши даже грамотно списать у немца. Это откры­тие ещё усугубило презрение Ильи...

Швайцер, между тем, давно «копал» под Илью, и делал это не только по заданию политической полиции, у которой был на службе, курируя всех этих витающих в облаках учё­ных мужей, но и от собственного «ретивого сердца» Ведь Илья с первого взгляда признал в Швайцере «дурака» и не трудился скрывать это своё классификационное определение, что для глубоко закомплексованного Швайцера равнялось укусу тарантула прямо в сердце.

Для сведения читателя спешу сообщить, что прозвище «дурак» в устах Ильи обозначало вовсе не неумение решать задачки, – Илья и сам не мог их решать; «дурак» значило не­способность прозревать суть, и не столько в науке, сколько в жизни. А кто не знает сути, тот скован внешними линиями. Сам Илья, как то ему казалось, всегда ухватывал суть, и по­этому внешне был полностью раскрепощен: всякие загород­ки были для него оковами, мешающими оформлению сути, – Илья их непременно взламывал.

Немедленно узнавая людей, носящих в себе строго разгороженное пространство и ходящих строго по дорожкам, Илья демонстрировал пред ними наглую лёжку на газонах и крестил их «дураками». Многие из «дураков» любили Илью, втайне восхищались им; многие же пугались и скромно дер­жались подальше от человека, всегда ходящего по лезвию бритвы.

Швайцер был, однако, не просто дурак, но «дурак с направлением», то есть «просвещённый и воинствующий», по­этому он сразу возненавидел Илью. И ненависть эта была тем страшнее и тем инфернальнее, что возненавидел он его не только как конкретную персону, но как социального типа, « в котором всё зло!», – обобщение, снимающее запреты и освящающее убийство. Каков был облик этой оправданной в глазах Князя мира сего ненависти, можно было судить по тому, сколь испуган был ею очкарик Дормедонт, руководи­тель преддипломной практики Ильи, в ходе которой Илья, разумеется, палец о палец не ударил. Простак Дормедонт имел неосторожность пожаловаться Швайцеру на откровен­ное манкирование со стороны Ильи работы в лаборатории. А он, между тем, возлагал немалые надежды на практиканта, надеясь продвинуться на хороший шаг к своей заветной учё­ной степени. И тут, – надо же! – попался ему этот Илья... Дормедонт сей не подозревал нимало, что пожаловаться Швайцеру на Илью это всё равно, что пожаловаться на Хри­ста первосвященнику Каиафе. И славно было бы для Швай­цера оставить его в начальном неведении. Но не сумел охальник скрыть блеска людоедского в глазах своих, и заз­меилась на устах его тонких, как ниточка, иудина улыбка.

То был несомненный просчёт. Немедленно разорвалась завеса, отгораживающая чрево мира от взоров синих ворот­ничков, и несчастный простак, радующийся впаиваемым в схему «диодикам», отшатнулся от Дьявола. Да, презрение к людям всегда было слабым местом Князя, – как-то недооценивает он раз­меров того удела, который имеет в «синих воротничках» не­навистный «гой» Йешуа, недораспятый на Голгофе,

«За что он вас так ненавидит?!» – вопросил у Ильи очка­рик, ошеломленный силой этой ненависти, невиданной им прежде, да и где ему было видеть её, живя в советском птич­нике, где сильные страсти не находят своего предмета?

Результатом явилось то, что более Дормедонт не требовал от Ильи никакой работы и поставил Илье за практику «хорошо». Тем не менее, на засе­дании кафедры по итогам практики Швайцер заявил, что руководитель «пожалел» Илью, и по доброте душевной за­высил ему оценку. В итоге Илья получил в зачётку «удовлетворительно». Это было всё, что сумел в данном слу­чае сделать Швайцер в деле социального потопления Ильи. «Мало!» – щёлкнули зубы Цзиньлюя.

Рустам, посвященный в эти злоключения Ильи и весьма склонный к «робин-гудству» предложил послать Швайцеру на дом посылку с блохами и тараканами или, того лучше, плеснуть ему в глаза кислотой в тёмном подъезде. Илье идеи Рустама понравились, но не настолько, чтобы их осуществ­лять, – да и где еще брать этих самых блох? Поэтому он на­сладился мысленным исполнением мести.

В реальности, впрочем, Илья ни за что не унизился бы до подобного ответа: тогда он сразу бы проиграл партию Швайцеру. Он чувствовал, что Швайцер непрост; что сквозь него просвечивает Дике, Справедливость, указующая на не­го. Илью, своим судьбоносным перстом.

И в самом деле. Швайцер был непрост: он был филосо­фом; и даже осмеливался быть нонконформистом по отно­шению к либералам, каковых в среде интеллигентов было большинство. Он глубоко симпатизировал Сальери в век Моцартов. И это было его скромной тайной. Тайной, по­тому что он был великим деятелем в тиши, или, говоря по-русски, «тихушником».

Швайцер держался убеждения, что наука погибнет, если попадёт в руки Моцартов, – ведь тогда она будет зависеть от их капризов, от их лени, от их вдохновения, Моцарты в лю­бой момент могут бросить всё к чёрту; они ведь хороши, по­ка им всё легко даётся, но отступят перед первою же трудно­стью. Поэтому Моцарты – всегда дилетанты; пусть гениаль­ные, но дилетанты. Сам он глубоко чтил науку и готов был служить ей верой и правдой, от начала и до конца дней сво­их, не жалея ни сил, ни времени. Он въехал в науку на задни­це: составляя нуднейшие, – но всем так нужные, – бесконеч­ные таблицы спектральных линий. Согласен был на самое скромное место в науке: быть псом науки. И хозяевам, всем этим легкокрылым Ландау, нужны были такие псы. Нужен был пёс и доктору Грудко. Швайцер не упустил своего шанса и плотно занял будку учёного секретаря кафедры. И, будучи псом, по совместительству служил и другим, более важным хозяевам, со значком борзой на лацкане, которые держали всю учёную братию, – как в ас­пекте обеспечения их деятельности, так и в аспекте их «правоверия». Теперь он старательно и упорно работал на обоих фрон­тах, терпеливо ожидая вынужденного признания со стороны заносчивых талантов; со стороны хозяев он такое признание уже заполучил.

Это была его стезя: служить и ждать. Моцартам же пода­вай славу, да побыстрее; большие свершения. Они пренебре­гают кропотливым трудом; а уж о собачьей должности сек­ретаря и говорить нечего! Станут они возиться с админист­ративными бумажками. А разве могут они взять на себя от­ветственность в тонком деле оценки заслуг, распределения наград и наказаний? или заняться очерёдностью «остепенения» сотрудников кафедры, или часовой нагруз­кой? Что вы! Они выше этого. Ну, прямо Христы! Согласны браться только за престижные темы. А кто же будет делать черновую работу, без которой наука – просто блеф! А ещё есть и политический надзор... Об этом они и вовсе знать ни­чего не желают: брезгливо морщатся. А заказы-то, между тем, поступают от Минобороны. Не-ет, крепкие задницы в науке гораздо ценнее и нужнее умных, но ветреных голов. Голов – сколько угодно, а вот задниц – явный дефицит. И пока Моцарт не обрастет осно­вательной задницей, способной высиживать за нудными опытами и расчетами месяцы и годы напролёт, ему нечего делать в науке!

Пред лицом столь решительных понятий прошу читателя заметить, что Илья родился вовсе без задницы. В глазах Швайцера это был непоправимый дефект.

На кафедре Швайцер вёл небольшой специальный курс корректировки формы спектральных линий. Слушать его мычание и блеяние, – которое он, к тому же аггравировал, противопоставляя, по-видимому лик косноязычный, но глу­бокомысленный, лику поверхностному, но с хорошо подве­шенным языком, – Илья не испытывал охоты. Поэтому он совершенно проигнорировал часы, отведённые Швайцеро­вой науке. Курс этот он без труда освоил по книжке за не­сколько часов усидчивого внимания, которое вдруг откры­валось в нём в период сессии, и явился на экзамен к Швайце­ру подкованным на четыре ноги.

«Вы отвечаете на «отлично», но я ставлю вам «удовлетворительно», – нисколько не стесняясь, напрямую объявил Швайцер, выслушав ответ Ильи на экзаменацион­ные вопросы.

«Скотина!!» – скорее радостно, чем огорченно, неслышно для окружающих проревел Илья всем своим нутром. Швай­цер сбросил маску, и это было приятно Илье, так как под­тверждало его нравственные интуиции и снимало с него об­винения в бестактности, самомнении и эгоцентризме; в како­вых грехах обвиняли его некоторые из его товарищей, быв­ших свидетелями его фрондёрского поведения и скрывавших свой конформизм за правилами хорошего тона.

Враг пошёл на открытое попрание права, поставив выше достижение своих целей, и этим обнаружил себя, как врага Бога, как Змея лукавого. Это было много дороже «баллов». Плевать ему на баллы. Физика давно уже его не интересова­ла (вернее, всё ещё интересовала в плане любознательности, но уже не как поле приложения своих сил) и он не связывал с нею более своего будущего. Швайцер явно бил мимо цели. «Мелюзга» – вот что читалось в складках глаз Ильи, когда он смотрел на Швайцера.

Однако, в собственных глазах Швайцер был человеком со значением: он был социальным деятелем, борцом, подвиж­ником. Как хорошо сознавал он свою ответственность, в от­личие от многих других. Ведь он стоял у истоков будущего науки, а значит, и всего общества! Он работал с юношест­вом, и стоял швейцаром у дверей во взрослую жизнь, и от не­го зависело, кто пойдёт в гору, кто составит корпус завтраш­ней науки. О! тут он вовсе не был формалистом. Напротив, он действовал по существу, где, возможно изгибая форму, ради пользы дела, – он понимал свою задачу.

Илья в науку не годился. Швайцер сразу определил это, и был, в общем-то, прав, если не учитывать одного нюанса: это общество пожирало своих детей, причисляя их ко врагам, когда вдруг узнавало в них детей Бога, Швайцер этого ню­анса не учитывал или, напротив, учитывал, но – со злорад­ным удовлетворением. Теперь он «подводил под Илью ми­ны», с тем, чтобы, по меньшей мере, не допустить его к получению хорошего места по распределению. Смешно. То, что казалось Швайцеру «хорошим», для Ильи вовсе не было таковым. Уравнение, значит, сходилось. Бог, Он все­гда прав.

Но, несмотря на все его усилия «баллы» Илья всё-таки набрал. Уж слишком он был способный. Сложнейший курс механики сплошных сред мог освоить за несколько часов. (Потом, правда, забывал многое). «Баллы», однако, не по­могли. Воспользовавшись своим положением секретаря ка­федры, Швайцер «зарубил» Илью на заседании кафедры по распределению выпускников, и законное место Ильи в По­литехническом Институте досталось его приятелю Стадни­кову, у которого сумма баллов была ниже. Но зато он не лез в бутылку и не обзывал учёного секретаря прилюдно «дураком». Да и «задница» у него, хоть и хилая, но была.

Илья нисколько не огорчился, и не только не сопротив­лялся, но глумливо стал играть в поддавки, по собственной инициативе устроив себе самое плохое распределение: учите­лем физики в горный аул Чечни.

Илья не боялся, так как отец его был ещё в силе, и Илья вскоре получил официальное открепление из Минвуза РСФСР. Но и без того Илья был независим, так как он рабо­тал, и у него была задействованная трудовая книжка. Таким образом Илья спокойно перешагнул через яму, выкопанную для него Швайцером, и оказался на милой сердцу свободе, которая предполагала, однако, выбор и ответственность. То была уже не студенческая воля, но свобода гражданская, ко­торая рождала в душе заботу.

Проще всего, – и правильнее, – было, конечно, засунуть свежевыпеченный диплом подальше и позволить ему черст­веть, а самому продолжать работать, дворником. Но к тако­му радикальному шагу Илья оказался не готов. Как-то жал­ко стало ему диплома, хотя знал ведь он сердцем своим, что продавать свой ум ему непозволительно, так как посвящен ум его ревнивому богу, который хочет владеть им безраз­дельно, и не простит измены. Но сознание такого посвяще­ния не было у Ильи отчётливым, и не получил он в этом пункте необходимой поддержи от Рустама, – каковая под­держка разом решила бы дело. Работать по диплому..., но где и кем? Заниматься физикой или техникой, когда ум Ильи поглощён был задачей переосмысления мира и места челове­ка в нём... Для этого Илье нужен был досуг, много досуга. Его творческая сила уже нашла себя в социальной философии; наваждение естествознания отлетело, как покрывало, скрывавшее до сих пор статую истинного бога.

* * *

Вечный студент! Этой кличкой начал уже поддразнивать Илью отец. Алексей Иванович весьма уважал образован­ность, но рассматривал её всё же в прикладном аспекте. Главное – это занять положение в обществе; при каковом условии только и возможна была, по его мнению, деятельная и достойная жизнь. Илья же явно кренился к тому, чтобы ос­таваться в скорлупе учения. Сбывалось одно опасливое предвидение относительно Ильи. В своё время, когда отец, вытаскивавший Илью из очередной ямы, представил его парторгу университета в качестве протеже, этот понаторев­ший в жизни человек сразу же разглядел в Илье духа свое­вольного и неусидчивого и предупредил его дружески: смот­ри же, не растекайся мыслию по древу! Илья не внял благому совету и «растекся».

Однако же, ум, растёкшийся по древу жизни, в самой этой жизни спросом не пользовался. Илья искал истину, искал её для людей, в предположении, что люди жаждут её; но всё де­ло было как раз в том, что люди прятались от истины и ис­кали лжи, которая позволила бы им не жертвовать Богу и как-то помириться с Сатаной, раздающим свои дары по сте­пени удалённости человека от Бога.

Теперь вот нужно было что-то придумывать. Поступить куда-нибудь ещё, чтобы воспользоваться бесплатными бла­гами социализма дважды, Илья не мог, документы его были уже «запачканы» высшим образованием; поэтому он решил попробовать ткнуться в какую-нибудь аспирантуру, в кото­рой бы можно было проволынить года три без расчёта на защиту диссертации. Поскольку Илья хотел именно волы­нить, а не работать, то, – как ни противно ему было, – пошёл вначале к философу Козодоеву. Но тот встретил Илью крайне холодно: видно было по нему, что к этим кормушкам подпускают далеко не всех... В НИСе у Ильи нашлась зна­комая по диссидентскому подполью. Её шефом оказался тот самый, теперь уже бывший парторг, который открыл для аутсайдера Ильи двери именитой Аlma Маter. Знакомая взя­лась хлопотать за Илью. Пользоваться прежней, потерявшей силу протекцией Илья ни в коем случае не собирался; был уверен, что она только помешает, и надеялся на то, что быв­ший протектор забыл его за эти годы.

Знакомая, однако, вернулась с аудиенции обескуражен­ной: «Оказывается, он тебя знает!» По её рассказу, когда про­звучала фамилия Ильи, шеф заметно испугался и поспешно стал отнекиваться. Самообладание столь сильно изменило ему, что он пробормотал даже нечто, вроде; «кто угодно, только не он...» «Я страшно удивилась. Никогда не видела его в такой панике. Что между вами?» Илья не ответил. Он всё понял и не удивился. Как «зам. по идеологической», пар­торг, конечно, знаком был со списком студентов, проходив­ших по делу Скиниса. Илья тоже фигурировал в этих спи­сках. Да и отдельное особое внимание Илье тоже уделялось, и, возможно парторг знал кое-что ещё, – всё зависело от того, насколько тесно был он связан с политической полицией. Обидно Илье было то, что Скинис вёл у них семинары по философии, а Илья ни один не посетил, – так презирал он то­гда философию в её официальном обличьи. Теперь Скинис в ФРГ, его не достать. Легче ли ему? Бог знает...

Итак, вариант философской или иной гуманитарной ас­пирантуры, что называется, не выгорел (алхимический ка­кой-то оборот?), да Илья и не особо надеялся. Заниматься физикой смертельно не хотелось, – но что было делать? И он решил попытать счастья в металлургическом институте, ко­торый всегда презирал, – в лаборатории металловедения. Всё-таки его диплом имел вес, как диплом выпускника из­вестной научной школы...

И вот в один из противных летних дней, жарких и пыль­ных, действуя более по закону внешней рациональности, чем по велению сердца (мягко сказано!), Илья выпал из громы­хающего безрессорного трамвая Усть-катавского вагоно­завода возле сталински-помпезного здания «металлургического» и направился к профессору Панфило­ву.

Явление божества всегда вызывает волнение в рядах во­инства Люциферова, поклоняющегося блеску неба, но не правде его. Бесы принимают посланца небес по блеску, как своего князя, как совершенного беса. Иллюзия эта, однако, быстро рассеивается при более тесном контакте.

Илья вошёл, и с ним вошёл свет. Все сразу приосанились, вспомнив о том, какие они идеальные и научные. Панфилов был соперником Грудко и соперником неудачливым, но ве­рившим в то, что несправедливость судьбы ещё будет ис­правлена. Когда он узнал, что Илья ученик Грудко, самолю­бие и ревность распалились в нём, и он не сдержался, с напо­ром спросив у Ильи, каково его мнение, что представляет собою Грудко как учёный? По возбуждённому и как бы по­лемическому тону, каким задан был вопрос, Илья понял, что в глазах Панфилова оценка Грудко давно вынесена, и его приглашают лишь присоединиться к ней. Утоляя немного свою неостывшую неприязнь к Грудко и действуя расчётливо, в виду своей главной цели, Илья отвечал ди­пломатично, но в тон, что он, де, сам судить не берётся, но что близкие сотрудники профессора оценивают его не выше, чем редактора журнала, да и то не физического, а технического.

Ушам Панфилова это было приятно, и он победно огля­дел своих притихших девочек, корпевших возле аппаратов. Но вместе с тем он насторожился, пожалел о своей несдер­жанности. В нем пробудилась клановая солидарность. Ведь с такой же лёгкостью этот мальчишка мог осудить и его, Пан­филова, и профессор посуровел, ставши внутри себя в охра­нительную позу. В нем боролись противоречивые желания: он и хотел взять Илью, потому что у него ещё не было по-настоящему талантливых учеников, и вообще всё больше ученицы, но и боялся, уже ощутив в Илье чужеродное, – слишком уж свободно тот держал себя. Он почувствовал, что Илья птица не ихнего полёта и, скорее всего, придется здесь не ко двору. Неосознанно он опасался главным образом то­го, что Илья, как несущий на челе явную печать Небесного Владыки, способен вынести не отменяемый вердикт осужде­ния и ему, и всей его технической команде.

Верный своему чутью, он спонтанно избрал путь поста­новки контрольного фильтра, выдвигая вперед те невыгоды работы с ним, которые могли отпугнуть свободную волю сына божьего. Так примерно поступает благоразумная шлю­ха, предупреждая наивного молодого человека о своём ис­тинном лице тем способом, что выказывает в его присутст­вии нарочитую не ожидаемую им вульгарность.

– Но у нас так заведено: будете делать, что Я скажу – с ударением на «Я», категоричным тоном заявил Панфилов. Илья промолчал, хотя эта заявка Панфилова произвела на него ожидаемое последним действие.

Профессор, продолжая представление, обратился с милой руководящей улыбочкой к своим сотрудницам:

– Ну что, девочки, сегодня работаем без обеда?! – утверди­тельно-вдохновляюще, скорее, чем вопрошающе, сказал он.

Лица девчонок, вынужденных разыгрывать роли энтузиа­стов науки, заметно осунулись. Они промолчали, очевидно не собираясь так легко отдать свой обед. Он ободряюще по­трепал по плечу ближе всех стоящую.

– А о защите не думайте, – вновь обратился он к Илье, – об этом я позабочусь, всё будет в своё время. Так что пораз­мыслите и приходите, если согласны.

– Хорошо, – сказал Илья и откланялся.

– Всего доброго, всего доброго...

Думать тут было нечего. Илью стошнило от Панфилова и его кухни. Он не пошёл бы к этому научному аншефу ни за какие коврижки. Затея с аспирантурой окончательно прова­лилась.

Года за два до этого один из сокурсников спросил Илью о его планах и о том, мечтает ли он о научном поприще? Илья тогда сказал в ответ, что он недостаточно глуп для науки. Теперь он вспомнил этот свой ответ с удовлетворением и чувством истины, а не только эпатажа.