Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Мир, который невозможно оклеветать
– Подсудимый, встаньте! Имеете ли вы что-нибудь сказать в своё оправдание по существу предъявленного вам обвинения?
– Да, я скажу. Граждане судьи! Гражданин прокурор и граждане свидетели обвинения, – с которыми не имел удовольствия быть знакомым до этого часу, – инкриминируют мне клевету на общественный строй, или, – как формулирует обвинение, – злонамеренное сочинительство и распространение заведомо ложных измышлений, порочащих и т.д. Так вот, я решительно заявляю, что обвинение это несостоятельно по причинам совершенно объективным и не зависящим от моей злонамеренности или способности измышлять и распространять... И объективное это обстоятельство состоит в том, что существующий в стране режим просто невозможно оклеветать: (недоуменный шёпот в зале, судьи склонились друг к другу и к председательствующему): придумывайте, что хотите, измышляйте самые невероятные истории, самые ужасные преступления и факты коррупции, и, безо всякой сверки с действительностью нашей общественной жизни, вы можете быть при этом уверены, что всё измышленное вами – правда! (Ропот в зале. Председатель звонит в колокольчик.) Просто уже потому, что раз вы смогли измыслить нечто, значит то же самое измыслил и кто-то другой, и ещё третий, и в обстановке общего нравственного растления обязательно найдётся тот, кто осуществит эти измышления. То же самое относится и к власти, ибо если нет правовых ограничений власти, то любое злоупотребление ею, которое только возможно, обязательно найдёт себе место в политической практике...
– Подсудимый, ближе к делу!
– Я говорю о самой сути дела. Существуют общие посылки, которые нельзя не разделять, будучи человеком, а не марсианином. И одна из таких посылок та, что всякому действию предшествует мысль, а мысль, в свою очередь, раз появившись, обязательно осуществится. Поэтому, – я повторяю, – мы свободны измышлять, не сверяясь с действительностью, коль скоро речь не идёт о конкретных лицах и обстоятельствах, и быть при этом уверенными, что кто-то из наших сограждан уже осуществил эту мысль или близок к её осуществлению; и закрывать на это глаза, позволяя быть только «хорошим» мыслям, значит просто прятаться от реальности. Таким образом, ясно, что обвинение лишено элементарной логики...
– Подсудимый, довольно. Ваше время истекло. Я лишаю вас слова.
Суд удаляется на совещание. (Судьи встают и покидают зал. К подсудимому из зала бросаются близкие. Их немного, совсем немного...)
На этом пункте Илья оставил свою фантазию, в которой представлялся резонирующим перед судьями подсудимым. Он частенько таким вот образом проигрывал в мыслях случавшееся или могущее случиться с ним, предварительно проживая в игре или переживая «пост фактум» различные затрагивавшие его события и ситуации.
«Да, дело этого парня безнадёжно», – сказал он сам о себе, подсудимом, в третьем лице, как бы подводя итог игровому эксперименту.
«Люди сокрушают друг друга в борьбе со злом (с «гадами»); народы сокрушают один другого. Льются реки крови. Всякий раз объявляется решительная победа... А зло остаётся невредимым и даже усиливается. Оно прячется в стане победителей. И чем внушительнее победа над врагом, чем более принесено жертв, тем надёжнее чувствует себя зло, присвоившее победу себе. Странно, но люди как-то не замечают добра в себе и его силы: они отождествляют себя со злом, и последнее постепенно вытесняет добро и становится наследником (незаконным) его славы, его заслуг...
В ушах Ильи зазвучал мысленный спор с дядей, отставным полковником Красной Армии:
– Что теперь за молодёжь? Им абсолютно наплевать на всё. Только бы напиться, накуриться..., в армии не хотят служить! А ты, ты ведь никакой пользы обществу не принёс.
– А вы лучше были?
– Мы?! Да для нас это честь великая была – в армии служить, родине помогать. Мы всегда были готовы...
– Однако оказались неготовы, в сорок первом?
– Каждый лично был готов умереть за родину, и пошёл бы в бой, не раздумывая, по первому приказу.
– Каждый был готов, но все вместе оказались неготовы...
– Все вместе, – это другое дело.
– Значит, то были уже не вы, когда все вместе? Но что же это за готовность? Ситуация-то ведь не личная, а общественная. Один, как известно, «в поле не воин». Раз немец объегорил вас всех скопом, значит – и каждого в отдельности. Я понимаю так, – и в этом весь фокус, – что «быть готовым» в данном случае – это быть готовыми именно всем вместе, как обществу, как структуре, как организации людей.
– Все вместе тоже готовились к войне. Просто был просчёт, ошибка командования.
– Только лишь ошибка? А не была ли эта «ошибка» закономерной? Может быть, дело вовсе не в ошибке, а в том, что вы все вместе оказались поражены злом? Вы смотрели на зло вовне и ждали врага извне, между тем, как тот самый враг, в другом обличьи, давно победил вас изнутри и хозяйничал за вашей спиной. Ведь вначале зло всегда приходит изнутри...»
«Точно! – подхватил Илья собственный аргумент в мысленном диалоге, – зло приходит изнутри. Большинство не видит его, но пророки видят: они видят его внутри и потому предсказывают скорый приход его извне! Такова «механика всех библейских пророчеств.
И как раз те, кого зло поразило изнутри, часто становятся борцами со злом внешним».
Тут Илье вспомнился Вадим, осведомитель. Это был жалкий тип, разрушенный напряжением между великостью притязаний и малостью жизненных соответствий этим притязаниям. К тому же был он «недомерком», что рождало сильный импульс к компенсации. Говорят, по началу он блистал на физфаке: толкал какие-то идеи. Какое-то время с ним даже возились наши именитые мужи. Вадим вдыхал фимиам и, как видно, не выдержал опьянения славой: спился, скурился. запустил занятия и вылетел на вечерний. Вечно без денег, он не гнушался получать серебренники от тайной полиции, – хотя в большей степени его платой было чувство собственной значимости, а ловушкой – страх перед той же охранкой. С другой стороны, его томило ощущение греха. По совокупности же томлений, он не в силах был удержать в себе своих нечистых тайн; он постоянно бахвалился участием в каких-то операциях по поимке каких-то шпионов...
Этот Вадим был приятелем Пикулева, но Илья им не интересовался, и ни за что не стал бы с ним возиться, если бы не Рустам. Для Рустама Вадим был экземпляром, проблемным объектом. Он любил выискивать личные трагедии и привносить в них свою нравственную помощь. Так он обретал себя, более подлинного, нежели тот Рустам, которым он мог ощущать себя в рутинных ситуациях общества, построенного по образу «работного дома». Илью не трогала даже попытка суицида, совершенная Вадимом. Для Рустама же, напротив, это был знак: санкция, данная свыше, на безусловное право вмешательства его в судьбу Вадима.
И вот они идут втроём; Вадим, Рустам и Илья, по мокрым от дождя улицам, прыгают через лужи... «Странно, – думает Илья, – ведь этот типчик фактически донёс на меня, хотя и представил всё дело так, будто предупредил. Да, и донёс, и предупредил, – всё вместе. Мило. Он шёл чуть поотстав, скептически улыбаясь на россказни Вадима и не веря ни единому слову. Где-то там, в далёком детстве, он уже встречал одного такого, – Аликом его звали. Тот тоже не гнушался ничем, ради того, чтобы быть центром внимания. Сын милицейского генерала, он тоже всё «ловил шпионов» (то было известное время шпиономании, и бум шпионской беллетристики). Тогда только-только схватили за руку полковника Пеньковского, сбили Пауэрса, и наполнили книжный рынок шпионскими книжками. Это сделало своё дело. Все мальчишки только и мечтали о том, чтобы выследить шпиона. На этом Алик и играл; таскался с отцовским именным пистолетом за пазухой и разыгрывал слежку за шпионом. Школьные приятели Ильи с увлечением включались в талантливо разыгрываемый спектакль, подогретый настоящим пистолетом. Илья же не верил. Приятели сердились на него за его скепсис: им хотелось верить в шпионов так же, как нынешнему соседу Ильи, Ивану Палычу хотелось верить в летающие тарелки, и ему тоже не понравилась трезвость Ильи в этом пункте.
И всё-таки он донёс. Ведь он мог сказать просто: «не знаю». Пикулев прибежал тогда к Илье бледный, запыхавшийся, раздавленный виной. Рассказал, что приходил экстренно Вадим и под большим секретом поведал о том, как вызван был в Управление, и как там предъявлен был ему список имён, и как попросили его указать в этом списке имена близких приятелей Пикулева. И вот, он увидел фамилию Ильи и счёл за должное предупредить.
Неясно только, кого? Илью или Пикулева, – чтобы тот с Ильей не водился? Или убил двух зайцев одним выстрелом?
Увидел! Просто увидел и... промолчал? Врет. Увидел и указал, – так будет точнее, А потом побежал отмываться. Пикуль тоже хорош! Нашёл где болтать – у своей толстомясой. А мамашка, учителка, услыхав, тут же сообщила, куда следует. Дураку и невдомёк, что среди учителок осведомителей – как мышек в поле.
Словом, началась у Ильи с Рустамом очередная суматоха конспирации и подчистки следов, то бишь улик. А Вадим..., Вадим тоже не вынес, и разрубил узел, которого не умел развязать. Вскоре его нашли в прокуренной комнатке, уснувшим до судного дня от чрезмерной дозы так называемых «каликов», или «колёс», – не знаю уж, как там правильно.
А был он молод: всего на год старше Ильи. Но была между ними одна существенная разница; если Илья восстал на отцов, то Вадим пошёл по стопам отцов, ничего так не любивших, как донести куда следует, – так уж «исторически» извратилось у них понятие «верности». А ещё отцы очень хотели сделать жизнь хорошей и не брезговали для этого уничтожением «плохих людей». Разумеется, те, над кем совершалось насилие, не могли быть «хорошими».
Илье пришёл на память некий Анастас из поколения отцов. Он участвовал, в качестве деятельного агента «истории» в великом Сталинском переселении народов. Из пёстрой толпы перемещаемых этносов, среди которых были и евреи, и немцы, и черкесы, и калмыки, и татары, и литовцы, и галичане, и..., на его долю выпали чеченцы, которых переселял он из Баба-Юрта в Казахстан. По его словам, это были самые нечистоплотные люди из всех, кого он видел в своей жизни, а также лентяи и вообще тёмные: большинство из них впервые увидело паровоз, когда их пригнали на станцию. Как после этого можно отрицать великое цивилизующее воздействие переселения на варварские народы?
Анастас, доказывая Илье враждебную цивилизации сущность чеченцев, особенно упирал на то, что их, доблестных советских воинов, или красноармейцев, пришедших с цивилизаторской миссией, никто из этих чеченцев не хотел пускать на постой. (Будто они должны были своих палачей хлебом-солью встречать?) В разговоре он неизменно величал чеченов «черножопыми», хотя сам – армянин; и это было немного смешно.
Среди прочих откровений открыл он Илье и то, что тогда им разрешили убивать чеченцев, и, пользуясь этим разрешением, один из товарищей его (а может он сам?) застрелил беременную женщину и её двоих детей. Проезжал по Баба-Юрту высокий военный чин НКВД, увидел трупы, валявшиеся неприбранными на улице, поморщился и выразил пожелание, чтобы этого было поменьше, – и только!
Вся полупокаянная, полусамоуверенная риторика Анастаса выглядела как попытка убедить себя в том, что чечены вполне заслуживали того, чтобы с ними так обращались. Это всегда, – если злодейски поступаешь с человеком, нужно унизить жертву, втоптать её в грязь, убедить себя в том, что это вовсе даже и не человек.
Вот пример Манфреда фон Киллингера; пример, можно сказать, хрестоматийный, по тому положению в политической истории Европы, которое занимал этот человек. Ведь он был одним из главарей первых штурмовых отрядов НСДАП. организатором убийства Матиаса Эрцбергера и поджога Рейхстага. С 1937 года он был генеральным консулом Германии в США, или, как тогда сокращали, в САСШ. Там, в штатах, идейной твердыне демократии, на события в Германии, как и вообще в Старом Свете, смотрели с недоверием и опаской, и тогда Киллингер решил выпустить книгу, отбеливавшую недавнее бандитское начало фашистского райха. Книга называлась: «Весёлые и серьёзные эпизоды из жизни путчиста». В ней Манфред весело вспоминал о расправе штурмовиков над молодой профсоюзной активисткой:
«Я подал знак, и мои бойцы положили эту козу на скамейку и так раскрасили ей спину кнутом, что на ней не осталось ни одной белой полоски».
О худшем он, естественно, умалчивал. Очень характерный психологический ход – для зверской расправы нужно мысленно превратить человека в «козу». Ну, а переселяемые народы, те были в глазах насильников, верно, хуже баранов. Подумать только: паровоза не видели, – разве это люди?!
Свободная на словах Америка на деле не ушла от общей исторической планиды: «20 февраля 1942 года президент Рузвельт издал приказ, предоставлявший военному командованию право выселять из военных зон всех, кого оно найдёт нужным, будь то иностранцы или американские граждане. Было признано необходимым провести массовое выселение, как японских подданных, так и американцев японского происхождения, и эта мера была проведена во всех районах западного побережья США».
Глава 46
Что такое история?
Стандартное приветствие, и видимость заинтересованности в другом: «как дела?», «как живёшь?» И стандартные ответы, оскорбляющие возможную глубину отношений: «нормально; помаленьку; да вроде неплохо; тьфу, тьфу, чтоб не сглазить; ничего, так себе; отлично». И улыбка: щедрая, от любви к себе, или виноватая, от стыда за себя. На этом всё. Кто из нас хочет идти дальше при случайной встрече с людьми, с которыми ты уже или ещё не связан тесно по жизни? Неловко. А вольная или невольная взаимная оценка личных эволюций после того, как пути разошлись, будит комплексы, рождает тревогу.
Пустое это обнюхивание раздражало Илью: он тяготился им. Зачем эти расспросы не всерьез? Они только подчёркивают разобщённость и заставляют переживать снова и снова этот разрыв между подлинным «Я» и колпаком, который общество напяливает на твою голову. Носить бы что-нибудь вроде жёлтой звезды, чтобы сразу было видно: сей не от мира сего, чумной, – обходили бы стороной.
Противно было, когда его брали в тиски стандартных ожиданий, но, пожалуй, хуже было, когда люди проникали в возвышенность Ильи и чего-то ждали от этой его возвышенности (не от него!).
Иной раз спрашивали пытливо, – кто заглядывая в глаза, а кто отводя свои: ну скажи, вот как ты живёшь, чем занимаешься? – чувствуя и догадываясь, что за неуловимо нездешней внешностью Ильи прячется какая-то притягательная и, вместе, тревожная тайна. Тревожная от страха перед фактом, что есть таки люди, своим существованием опровергающие убеждение в том, что все – такие, как я, и я – такой, как все, не хуже. И притягательная, от призрачной, но тянущей возможности что-то изменить в своей жизни, открыть какую-то иную перспективу.
В последнем случае Илья затруднялся ответом. Чем занимаюсь? В том-то и дело, что ничем. Если бы можно было им объяснить, разве бы так они спрашивали? Публичных подвигов не совершаю. Разве что иной раз упорствую в мелочах, которыми все так легко жертвуют. Но видимое обманчиво. Истинная жизнь невидима, как невидим и тот Илья (и не Илья уже вовсе!), который в своих отношениях выходит за пределы посюстороннего, имеющего вес, в сферу ценностей трансцендентных, невесомых и призрачных, которые то ли есть, то ли нет. Которые неотличимы от мысли. Мысль же бесплотна…
Как объяснить человеку с равнины, что ты живёшь на высокой горе, и что вся твоя жизнь была восхождением на эту гору? Ведь она, твоя гора Сумеру, невидима ему. Он думает, что можно расспросить о занятии этого непонятного человека, дающем такую живость в лице, и самому заняться тем же. Но нет. Илья никогда не в состоянии был объяснить непосвящённому, чем он занят. Как изъяснить эту неотдохновенную работу, эту борьбу, невидимую жизнь в отношениях с невидимыми обитателями горных склонов и с Тем, кто ведёт тебя в гору?
* * *
В городском парке было хорошо, не жарко, несмотря на послеполуденный час; здешнее степное лето не вошло ещё в свою палящую силу, от которой больные деревья парка не могли по-настоящему защитить.
Илья с облегчением вошёл в неплотную сень. Беспокойное устремление, гнавшее вперёд ноги, отступило. Закончилось, достигнув цели, это непрерывное зудящее «не здесь! не здесь!», провожавшее его, шедшего скорым шагом по нагретому солнцем и моторами городу. Шаг замедлился сам собою: здесь нашёлся центр, нижнее место в смысле Аристотелевой физики.
Взгляд Ильи, теперь уже расслабленный, не заострённый отрицанием окружающего, невольно задержался на столиках, выставленных на бетонном подиуме, застеленных белыми скатертями с вышитыми на них общепитовскими знамениями. Пообедать здесь, как бы погрузившись в прошедшие счастливые студенческие годы, было бы приятно. Он поднялся по ступенькам. Вот здесь, с краю, у барьера, на границе ангажированного и свободного пространств, будет лучше всего. Стул оказался мягким, обтянутым синтетической кожей цвета пенки от вишнёвого варенья. По сравнению с дешёвой и ободранной крашеной фанерой забегаловок, это было почти царской роскошью. Илья с удовольствием откинулся на мягкую спинку, которая поддерживала не только стан его, но и человеческое достоинство. Меню на папиросной бумаге (увы!), отпечатано под копирку на машинке, неразборчиво. Впрочем, меню в виде шикарного адреса, на бумаге с золотым обрезом, какое подают в «Праге», перегрузило бы скромное счастье Ильи.
Фирменное блюдо – мимо, свиная отбивная – мимо; бефстроганов – это, пожалуй, подойдёт, недорого. Подойдёт ли официантка? Которая из них моя? Взгляд Ильи, следящего за беготней прислуги, устойчиво удерживался на уровне обтянутых синими форменными юбками тугих попок.
За соседним столиком обедала компания пожилых, очевидно близко знавших друг друга: трое мужчин и женщина. Из мужчин двое были в штатском платьи, и один – в армейской форме. Илья определил его, как отставника, продолжающего носить форму. Они перебрасывались репликами, понимающе кивали головами. Говорили что-то о войне. Несколько слов, донёсшихся до Ильи, сказанных «отставником», заставили Илью прислушиваться. В обществе, правда, это считается неприличным – прислушиваться к чужому разговору, но разве у нас было общество?
– Настоящая история этой войны ещё не написана, и правда о ней ещё нескоро выйдет наружу. Кончилась-то война при Ёське, и все: хочешь, не хочешь, принимали трактовку всех событий, одобренную им. Так и пошло, из книги в книгу. А после и очевидцы так переродились – под влиянием ветеранства своего, – что уже и не вспоминают ничего, кроме того, что сами о себе в учебнике прочитали....
Это верно, – думал Илья, – слишком многие уже не хотят правды, солгавши однажды. Внутреннему взору Ильи явилась Вирсавия. Она любила правду. Лгать так и не научилась за всю жизнь, и потому, сами понимаете, что это была за жизнь. Задворки.
В её войне не было ничего героического. Но это был её бесценный опыт, её сокровище. Она хотела было поделиться им с ближними, но в редакции журнала, в которую она понесла свою рукопись, ей сказали, что в её повествовании о войне «мало патриотизма», сиречь лжи.
Бедная Вирсавия, она была христианка, и восприняла упрёк буквально: устыдилась себя, старалась поправить дело, как-то выпятить патриотические эпизоды, героизм наших парней и девушек, угнанных в Германию..., но ничего не выходило, правда перевешивала. Почему-то люди не слишком любили свою родину. Хотя Вирсавия любила, и раскаивалась после в этой своей любви.
«Дура я была. Предлагали мне остаться в Западной зоне, и ребята наши говорили мне: оставайся, куда ты поедешь? Там тебя будут третировать, как предательницу. Но я дура была, патриотка, – рвалась домой, к маме, к брату. Казалось, вот. война окончилась, теперь всё будет хорошо, вернётся прежняя чудесная жизнь»
Но прежняя жизнь не могла воротиться. Прежде всего потому, что не было уже прежней Вирсавии, и не было старого дома, разбомбленного немцами. Оказалось, что соприкосновение с Европой, даже в варианте немецкого рабства и американского санатория для перемещенных лиц, размещенного в старом католическом монастыре, безнадёжно портит советского патриота, как в глазах власть предержащих, так и объективно, в плане безнадёжного слома того чудного «органчика», который позволял счастливо жить в голодном сталинском раю. У неё открылись глаза на то, к чему были слепы раньше. Найдя в Родине, по возвращении, не мать, а злую мачеху, она не могла стерпеть и стала разоблачать её в глазах тех, кто ещё оставался слеп и почитал её за мать. В итоге её записали в сумасшедшие и поставили на учёт в психдиспансере. И в самом деле: не любить такую щедрую родину?! Ясно, что ты болен.
На этом мысли Ильи покинули Вирсавию, и внимание его вновь привлек разговор за соседним столиком. Женщина взглянула на Илью испытующе, очевидно догадываясь, что он подслушивает.
– Красиво они все говорили, – сказал один из штатских, доставая из папки ветхую газету. – Вот, пожалуйста, речь Берии на траурном митинге по случаю смерти отца народов. Он развернул пожелтевший лист, и Илья искоса заметил портрет Вождя в траурной рамке, хорошо знакомый ему с детства портрет.
«Почему он казался красивым, этот рябой? Он был эталоном мужской красоты...»
– Нынче валят всё на Сталина, поливают самих себя грязью, а правды во всём этом всё равно нет. А, по-моему, не будь Сталина, был бы кто-то другой. Неважно, как он звался бы: Алюмином или Титаном, главное, он обязательно бы явился, и было бы то же самое, если не хуже...
– Ну, это уже фатализм!
– В каком-то смысле да, - но он объективен. Ведь сказавши «а» трудно удержаться от того, чтобы не сказать «б».
– То есть, Сталин сказал «б», а кто же сказал «а»?
– Думаю, что «а» сказала сама История. Джугашвили ведь был всего лишь той щукой, которая сожрала остальных, но ведь море и пескарей не он создал... Ясно, что победила рыба, наиболее приспособленная к своей стихии...
– При том интересном предварительном условии, что другая, самая большая РЫБА была изгнана из жизни.
– И стихия эта – аппарат, то есть административное обуздание революционного хаоса. В конечном счете, совсем неважно, кто был диктатором, важно то, что диктатуры было не избежать и террора тоже. Нельзя же, в самом деле, посадив в землю яблоню, ожидать, что она принесёт орехи.
«Верно говорит» – согласился мысленно Илья. «Чудище, способное переварить хаос, действительно должно быть страшно. Кажется на II-м съезде РСДРП, в Лондоне оторвалось оно от материнской груди: родилась «партия», единственно способная победить русскую революцию. И победила, почти по Гегелю: вместо царя – Идея».
Слух Ильи, ушедший было за мыслями, воротился к разговору за соседним столиком, но тема тут была уже другая.
– Один у нас слетал в Сеул самовольно; отбомбился над городом, думал его наградят. Но его сразу убрали из полка. Отправили в Союз, а там и вовсе списали в запас. Представляешь, если бы его сбили там? Привезли бы живьём на Генеральную Ассамблею ООН и предъявили бы всем: вот мол, смотрите, как русские не воюют в Корее.
– На каком же положении вы были в этой Корее?
– Да, на каком? Под китайцев работали. Куртка такая, понимаешь, зелёная без погон и сапоги красные. Ну, и без документов, конечно. Но всё равно, если б поймали, маскарад этот мало помог бы. Там не дураки, чтобы русского от китайца не отличить...
– Да, мудрено не отличить.
– Не скажи, у нас ведь свои узкоглазые есть: казахи там всякие...
– Зато у них бледнолицых и волооких нету.
– Словом, запрещали нам над морем летать, чтобы, при случае, если собьют, американцы бы не подобрали. У нас в самолётах и средств спасательных морских никаких не было. Значит, ежели упал в воду, то – как топор, рыбам на корм; иначе – подрыв политики страны. А американцам что? у них спасательные жилеты, надувные лодки: надуваются автоматически, только коснутся воды. А в лодке – продуктов запас и «пипикалка», радиомаяк значит. Поплавают немного в тёплом море, шоколад пожуют, а там вертолёт прилетает и забирает до хаты. Мы завидовали им, естественно... А они знали, что мы их только над сушей встретить можем, ну, и заходили обычно с моря.
– А вообще они знали, что с русскими воюют?
– А то нет? Знали, конечно, не дети ведь.
– Так вот значит, где спрятана была тайная пружина «холодной войны».
– Кому холодная, а для нас – самая настоящая горячая. Знай, жми на гашетку. А не нажмёшь, так в тебя нажмут и сделают из тебя фейерверк.
– На каких же вы с ними самолётах воевали? Уж не на Кобрах ли?
– Да нет, «кобры» тогда уже списали. Сначала на Лавочкиных, а потом МиГ’и получили. А они – на Шутенстарах, Тандерболтах. Шутенстар реактивный, но против МиГ-а слабоват. А Тандерболт, «Громовая Стрела» значит, у них ещё в войну на вооружении стоял. Хорошая машина, и вооружение мощное; но нам они ее по лендлизу не поставляли.
Они ещё на этих Тандерболтах летали, когда мы на МиГ-и пересели, и стало у нас соотношение: восемь к одному.
– Как это?
– А так, что восемь американцев сбиваем, а своего одного теряем.
– Ничего себе!
– Ну, это недолго длилось. Вскорости они Сейбры получили. Самолёт такой же, как наш МиГ, один к одному, и силуэт точно такой же, – не отличишь; и скорость максимальная всего на тридцать км меньше... Они, когда в первый раз залетели с моря на Сейбрах, наше дурачьё в полку обрадовалось: стоят, смотрят: подкрепление, мол, к нам летит. Ну, они и врезали нам «подкрепление». Не знали, куда прятаться. Потом уж разобрались, что к чему. С того дня выровнялись потери: стали один к одному.
– А где же вы там базировались?
– Да местечко такое, Хой-сю называлось, на побережье. Речка там под тем же названием. Почти на самой 36-й параллели. Там ещё завод цементный стоял, так параллель эта точно через него проходила: и ни они не дают нам этот завод запустить, ни мы им. Не поделили завода, так и стоял. Но зато охота там была, я тебе скажу...! Какой только дичи там нет. Как от полётов выходной, я сразу за ружье, и либо в горы, либо к морю. А в море том отлив большой бывает, – вода далеко уходит. Местные идут с корзинами, собирают водоросли, ракушки. Ну, а я за утками раз пошел в отлив...