Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   30
Глава 40

Лекарство бесчестия


«Сначала был Махал Макакаако», – прочел Илья. «В ру­ках он держал дерево, и дерево это давало ему тень. С дерева в руку ему упал червь, и испражнения этого червя стали пер­вой землёй».

На этом месте древнего повествования Илья остановился и задумался. Его радостно поразило такое описание начала мира, и он явственно увидел, насколько больше соответство­вало оно Истине, чем самые современные научные гипотезы. Удивительная красота образа Бога, держащего дерево, дос­тавляла Илье почти физическое наслаждение. Эта картина притягивала к себе не логической, но откровенной правдой. Если смотреть с нынешних позиций, то какова же смелость мышления! – свободно облекающего в ёмкие и точные обра­зы, открывающиеся духу сущности. И такое мышление вся­кие там Леви-Брюли-Строссы смеют называть «примитивным». Откуда берётся это заносчивое мнение о древних культурах? Неужели из «историцизма» и веры в прогресс? Давно ли сам Илья был из таковых...? Теперь же ему было ясно, что это мнение неизбежно рождается у людей, ко­торым недоступна откровенная Истина, недоступно симво­лическое мышление; у людей поистине примитивных, кото­рым ни разу не приоткрылась невероятная сложность жизни, недоступная рациональному осмыслению и «программному моделированию». Они же создали и теорию Прогресса. Да они просто спасают своё лицо при соприкос­новении с тем, что превосходит их силы, непонятные им сим­волы они объясняют детской, сну подобной фантазией. Ха­рактерное пренебрежение к сновидениям! Если бы они знали, кто вступает в контакт с ними через образы сновидений! Но они не хотят знать, – боятся...

Совсем недавно Илья принадлежал к рационалистам, историцистам и прогрессистам. Теперь он причислял себя к другому лагерю, и современный запутанный в причинных цепях образ мыслей представлялся ему в виде ползучей тва­ри, пресмыкающейся по поверхности жизни. Возможно, этот образ произошёл от ругательств, вычитанных им в маркси­стских книжках, где авторы обвиняли противников в «ползучем эмпиризме»...

Ещё несколько дней назад подобные думы наверняка со­провождались бы у Ильи улыбочкой превосходства, обра­щенной в виртуальное социальное пространство к отсутст­вующим оппонентам и людям, всё ещё придерживающимся отсталых взглядов. Теперь эта улыбочка гасилась режущим под ребрами воспоминанием о последнем унижении, которое претерпел Илья, доставая дефицитный стройматериал, нуж­ный ему для строительства, в которое он ввязался через неос­торожно приобретенное жильё; и теперь, влекомый кармой собственника и соседа стал попадать в ситуации, привычные для рядовых советских граждан, но которых Илья тщательно избегал, оберегая свою честь праведника...

Таких скорбных воспоминаний накопилось у Ильи немало, – но это последнее стало каплей переполнившей чашу. Достаточно сказать, что Илья давно не рыдал от обиды, может быть, со

времён далёкого и не безоблачного детства, – а тут, воро­тившись со склада, Илья бросился на кровать и зарыдал безудержно и тяжело... После этого Илья вдруг ощутил себя совершенно ничем, пустым местом: он разом потерял спо­собность чувствовать какую бы то ни было правоту свою в мире, – а вместе с последней и способность бороться за какую бы то ни было «правду», и способность кого-либо осуждать или поучать. Поначалу он растерялся, ему было тяжело, ка­залось, что всё рухнуло. Но подспудно Илья знал, что рухну­ло отнюдь не всё, а как раз только то, что давно ему мешало. В сущности ведь Илья был чрезвычайно горд, несмотря на видимую простоту и способность выносить внешнее униже­ние от волею выбранного низкого общественного положения. Но на деле статус его был низок лишь по внешности; неформально же это был ста­тус сопротивленца, неподдающегося, «диссидента» – чрезвычайно высокий статус. К тому же и тайная политическая полиция, возясь за спиной Ильи, ещё придавала блеск его диссидентскому орео­лу, окружая его фигуру сияющим облаком тайны и недос­тупности для простых смертных, уделяя ему величие своего рода «каи­новой печати». И он привык к почитанию, и восхищению, и зависти со стороны ближних, не признаваясь себе в этой привычке; и поддерживал своё нелегальное реноме в глазах других, никогда не опускаясь до низменных житейских интересов.... А тут вдруг опустился..., и не справился с ситуацией. Подмостки рухнули, и с ними рух­нул Илья, но не разбился. И хотя ему стыдно было снизу, из груды обломков подымать глаза к Небу, всё же сквозь под­нятую пыль из глубины души пробивался свет благодарно­сти Господу, который устроил так, чтобы уничтожить гор­дость Ильи, и тем способствовать его Спасению. Близки ста­ли Илье непонятные раньше слова Псалмопевца о том, что Господь сокрушает сильных и принижает высящихся.

В том, что унижен он был не случайно, а по Воле Его, Илья убедился, когда заметил изменение в своём отношении к Обладателю Вечности, которое теперь стало менее рацио­нальным, догадливым, но истинно религиозным, знающим. Раньше ведь Илья претендовал на личное обòжение и бес­смертие и казался себе в этом деле активной стороной, неким «трикстером», разузнавшим, – не в пример прочим дурач­кам, – где лежат молодильные яблоки, и старающимся до­быть именно их, а не обманчивые преходящие блага. То есть Илья думал, что он может, познавши истину «практического ра­зума», и обретя настоящий «категорический императив», впитать в себя от «божественной сути», и она убережет его от тления и обеспечит ему жизнь иную, в лучшем мире, чем этот. Теперь же, познал себя, как прах, не годный ни на что и, вне всякого сомнения, обречённый смерти, Илья уже не претендовал ни на какое самоценное своё бытие. Он ясно понял, что ему совсем и не нужно жить, ибо в общем мирозданьи нет у его жизни никакой положительной цены, и что единственным его упованием и осветляющим переживанием остаётся жизнь Иисуса Христа, которого он узнал как живо­го и сущего в этом мире, среди людей, хотя и невидимо, бес­телесно, в сфере интимного переживания, но вполне персо­нально и независимо. Жил бы Христос! – в нём моя сладость. В себе же Илья находил лишь горечь, поэтому о себе и не вспоминалось.

Только теперь Илья понял по-настоящему, почему Иисус так привлекал грешников; людей, так запятнавших себя в собственных глазах, что никакими заслугами им было уже не отмыться, – которые не могли уже любить себя, и благодаря этому смогли полюбить Господа.

Значит, прежде чем человек обратится к Богу, «зеркало» должно расколоться; то зеркало, которое человек носит с со­бой, и, поминутно взглядывая на своё благолепное отраже­ние, черпает в этом созерцании свою мирскую уверенность в себе. До своего окончательного падения, Илья тоже жил этой уверенностью. Он, если и не любовался собою в зеркале ра­зума, то постоянно следил за своим обликом, который, – не­смотря на отдельные досадные искажения, – в целом спосо­бен был внушать уважение. Ожидание соответствующего уважения со стороны других, авансирование себя этим ува­жением придавали Илье уверенность в обиходе.

Теперь «зеркало» было безнадёжно разбито, и склеенное из кусков оно могло отразить только урода. Лишение при­вычной рефлексивной поддержки рождало неуверенность и депрессию. Илья, однако, понимал, что депрессию нужно преодолеть, пережить, так как вновь полюбить себя было нельзя. Илье было строго противно заниматься макияжем собственного трупа ради этого. Несмотря на ощущаемый дискомфорт унижения, Илья, другой частью своего сущест­ва, был рад, что покинул когорту любимцев публики, и теперь зато может искренне радоваться вчуже; а это расши­ряло, открывая иное поле жизненных переживаний; и не нужно теперь было мучиться смыслом собственного сущест­вования, ибо оно совершенно исчезало на фоне существова­ний других.

Так Илья ещё раз убедился в мудрости Отца небесного, позволяющего сыну Своему, в его самоуверенности, шлёпнуться лицом в грязь. Оказывается, над теми, у кого нос в золе. Дьявол меньше властен. А это ли не победа?! Илья, однако, не испытывал победных ощущений; ещё совсем не­давно жизнь воспринималась им как постоянная схватка со злом, пытающимся приобщить его к себе, – и в схватке этой нужно было победить, и Илья побеждал, и был горд победа­ми. Теперь же Илья видел, что это была борьба больше за своё реноме, чем за дело Божье. Господь побеждал без него. Просто, всякий, кто в силу какой-то своей неправды становился противником Бога, неизбежно проигрывал в той сис­теме ценностей, которую нёс с собою Илья... Он проигрывал, конечно, и более существенно, но это было спрятано глубже. Система же ценностей Ильи, в центре которой помещалось нравственное противление политической лжи, действовала в обществе, хотя Илья этого и не знал, полагая себя чуть ли не единственным её носителем, – но, не зная, пользовался ею, как преимуществом, в своих жизненных коллизиях. При всём том мы не вправе отнимать у него лавры победителя, поскольку он верил в истину своих ценностей и в столкновениях утверждал их открыто.


Глава 41

Сказочный герой


В тесном вокзальном буфете со старомодными и доброт­ными мраморными столиками, – много более чистыми в гла­зах Ильи, по сравнению с липкой пластмассой хрущёвского общепита, которой Илья неизменно брезговал, – присоседил­ся к нему, по праву общих мест, странный и, одновременно, обычный для таких мест человек. Внешность его бросилась бы в глаза на улице или на аллее городского сада, но здесь, на вокзале, где все неизбежно выглядели помятыми, потёр­тыми и вспотевшими, где дорогая замша спокойно соприка­салась с выцветшим пыльным драпом, человек этот был к месту. Без таких, как он, вокзал перестал бы быть вокзалом. А именно, вокзалом «семидесятых», – он стал бы напоминать сталинский вокзал, – стоило только убрать «модерны», вос­ставить толстые колонны, крашенные под мрамор, и поста­вить пальмы в кадках.

Незнакомец носил неухоженную, произвольно растущую бороду, и весь был покрыт тем серым особым налётом, кото­рый покрывает бездомных, независимо от того, моются они или нет. Илья некоторое время украдкой наблюдал за ним. Бородач топтался неуверенно, озираясь вокруг. Потом глаза их встретились и притянулись. Два светлых луча пронзили серую тусклость, лившуюся от запылённых окон. По линии этих лучей, как по нити, стран­ник подошёл к столику, за которым Илья доедал тугой МПС-овский бифштекс. Происхождение бифштекса было проблематичным, – скорее всего это были субпродукты, и, может быть, мясо сайгака, – но недоесть его Илье не могло и в голову прийти, напротив, ему хотелось добавки. Разве счастье не относительно?

За густой, спутанной бородой странника, полностью скрывавшей его рот, угадывалась улыбка, сияющая в глазах. Взгляд детский, неискушенный, – совсем не тот, меряющий всех и всё взгляд, что встречается у деловых людей. Илье нравились такие выражения лиц. Что-то похожее он иной раз встречал среди сектантов, но никогда среди посетителей со­борной церкви. Отчего бы это?

«Верно потому, что в этих яслях Христова ослица нико­гда не ночевала...» – ответил Илья на собственные мысли, улыбаясь между тем навстречу незнакомцу.

– Чайку бы, – произнёс тот первые свои слова, смущённо потирая ребром ладони шею под бородой.

– Чаю тут не держат. Лимонад вот...

– Угостили бы.

– Пожалуйста, – Илья пододвинул початую бутылку. Бо­родач взял порожний немытый стакан с соседнего столика, заглянул в него, состроил смешную гримасу и налил из бутылки. Затем, оглянувшись в поисках закуски, стянул двумя пальцами несколько ломтиков редиса в сметане из тарелки с недоеденным салатом на том же соседнем столике, сказав, как бы оправдываясь, но безмятежно: «давно редечки не ел». Лимонад был выпит, пирожки съедены, а Илья с борода­чом всё ещё стояли за столиком, оживлённо беседуя. Я неза­метно подошёл поближе, прислушиваясь к разговору.

– Ну, и что же вы думаете, есть у человеческого существо­вания какой-то смысл? – спросил у собеседника Илья.

– А зачем вам смысл?

– Как вам сказать? ну, может быть, «чтобы не было мучи­тельно стыдно за бесцельно прожитые годы». А если серьёзно, то хотелось бы отличить в своей жизни и в самом себе суще­ственное от несущественного.

– Дело немалое, – одобрительно и солидно кивнул боро­дач.

– Так есть смысл или нет? – повторил свой вопрос Илья.

– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, – не моргнув глазом, тем же спокойным тоном ответствовал незнакомец.

Илья удивлённо вскинул брови. «Фиглярничает» – поду­мал он, – «или высмеивает официальную идеологию?»

«Он случайно не того?» – Илья мысленно покрутил паль­цем у виска. Ему встречались такие; говорят вроде вполне разумно, а потом вдруг стрельнут в тебя какой-нибудь фра­зой, вроде этой. Илья заглянул в глаза собеседнику, но тот смотрел навстречу серьёзно и беззастенчиво, как будто изрек не банальность, граничащую с шутовством, а глубокую ис­тину. Илья отвёл глаза. «Шутник, из тех, что умеют не сме­яться собственным шуткам», – мелькнула догадка... Но что-то невыразимое словами, но узнаваемое непосредственно, в поведении незнакомца заставило Илью усомниться в собст­венном заключении.

– Вы это серьёзно? – вновь подымая глаза, после некото­рой паузы спросил Илья.

– Вполне.

– Вот как... Но, смею надеяться, вы не подразумеваете под этими словами всяких великих технический свершений и чу­до-огурцов в рост человека?

– Ни в коем разе. Я говорю буквально. А чудо-огурцы. между прочим, есть; сам видел, из Вьетнама привезли. Как-раз в рост человека.

– Бог с ними, с огурцами. Что значит, буквально?

– Ну, буквально: обыкновенную волшебную сказку, из тех. что вы, конечно, читали в детстве, сделать былью. Стать, значит, сказочным героем, самому.

– И в этом смысл жизни?

– Да.

– Для всех?

– Для всех.

– Забавно, – произнёс Илья похолодевшими губами.

– Ничуть. Просто трудно. Трудно понять и сделать труд­но.

– Допустим. Но если конкретно, что нужно сделать, чтобы стать сказочным героем?

– Да почти ничего. Каждый, в истине своей, и есть сказоч­ный герой. Сказки ведь о нас с вами сказывают, ни о ком другом. Поэтому, чтобы стать сказочным героем, нужно лишь узнать в герое себя, а в себе – героя. Тогда и начнется.

– Что начнется?

– Самое трудное: испытания и подвиги. Что же ещё? Чем прикажете заниматься сказочному царевичу, как не подви­гами?

– Жениться на царевне, – улыбнулся Илья.

– Что ж, можно и жениться, – неожиданно горячо подхва­тил бородач, это добро, большое добро! Всё равно, что «золотую пилюлю выплавить» или на Небе родиться. Но только прежде надобно Змея убить. А иначе, не видать ца­ревны.

– Ну, а сами-то вы схватывались со Злодеем?

– Со «злодеем»?

– Ну, со Змеем то есть.

– А как же. Сколько помню себя, борюсь с ним. Коварен он.

– Так-таки всю жизнь и боретесь? – не удержался Илья от иронии.

– А что есть наша жизнь? Не всё то золото, что блестит. Иной думает: вот, родился, учился, женился, устроился на хорошее место, наплодил детей, а там и на кладбище при­смотрел себе местечко, чтоб поближе. О похоронах своих по­заботился, – чтоб соответствовали. И это жизнь. Но нет, это наваждение, сон, которому настоящий сказочный герой не должен поддаваться. Помните ведь в сказках: главное – не за­снуть, не проспать условленного часа под калиновым мос­том. Это Змей миражами своими отводит нас от себя, чтоб невидимым быть и неслышимым, и незнаемым нами, – тогда ему легче морочить нас. А если бы человек знал, кто он, и где на самом деле находится, и что на самом деле с ним проис­ходит, то он был бы чутким, «хранил бы препоясания», и Змею тяжеленько бы пришлось.

– Ну, а если бы я спросил у вас, что на самом деле с нами происходит и где мы находимся, что бы вы мне ответили? – осторожно спросил Илья, справедливо полагая, что эти столь волнующие сведения вполне могут, – и даже должны быть, – тайной.

Но, против ожидания, бородач отвечал охотно и доверительно, склоняясь к Илье и дыша на него запахом кислым, но не противным.

– Теперь мы с тобой на развилке дорог, в лесу; на «росстанях», что называется. А я – тот «встречный», что в по­мощь тебе послан, – калика, так сказать, перехожая.

– Послан? Кем?

– Не спрашивай, – поднял палец бородач. – Неужто не зна­ешь? Тем, кто имеет власть послать.

– Так значит я в лесу?

– Где же ещё? – зашептал вдруг бородач. – Ты от рождения в нём. И жизнь твоя – ничто иное, как долгое и полное опас­ностей странствие по заколдованному лесу за живой водой, за золотыми яблоками, за смертью Змиевой, за прекрасной царевной. Тут на каждом шагу подстерегает нечисть, змиево отродье. Загинуть в лесу легче лёгкого. И сколько гибнет!

Между прочим, – бородач заговорщицки скосил глаза и притиснулся ещё ближе к Илье, – среди нас много мёртвых ходют. С виду будто живые, руки ноги есть, а сами давно померли: кто окаменел, кого Змей сожрал, кого русалки за­щекотали... И это только колдовство Змея, что они будто живые. Так что с лесом не шути! Иной думает: когда-то ещё помру..., а сам и не заметил, что уже помер. Вот как.

– А я не помер?

– Ты-то? Нет, брат, – засмеялся бородач, отодвигаясь, – ты долго проживёшь. Может быть, и Змея переживёшь, если Бог даст. Может ты и есть Иван Царевич... Что-то, гляжу, похож! Но, – вздохнул он, – заколдовали тебя крепко, однако.

Илье была неожиданно приятна такая оценка. И даже столь пронзительно приятна и окрыляюща, что он постарал­ся как бы пропустить последние слова бородача мимо ушей, но сам запомнил их.

– Ну, а Змея то видели вы? – спросил Илья, переводя раз­говор на другой предмет.

– Да пришлось. Рубился я с ним крепко. Но только мечом с ним трудно сладить.

– Отчего так? Не берёт меч, что ли? – улыбнулся Илья.

– Брать-то берёт, – серьёзно ответствовал бородач, – да толку с того мало. Срубить башку ему не трудно, да ведь у него их много, голов-то. И новые отрастают постоянно. Ру­бишь, бывало, рубишь..., ну, кажется, всё. А он, глядь, уже подмигивает тебе из-за дерева, как ни в чём не бывало. Или стоишь над туловом его поверженным, а он тут же рядом с тобой стоит, собственным трупом любуется. А не то, вдруг смотришь, ты сам в его голову превратился и борешься с другой головой. И кажется тебе, будто продолжаешь воевать Змея, а на деле он тебя уж поглотил, и ты теперь – часть его малая.

С борьбой этой вообще поосторожней надо. Это для Змея милое дело. Любит он побороться. Природа его такая – все­гда-то он борется, всегда внутри его драка. Он целым-то быть не может, и не знает себя целиком-то. Голов много, а дурак! На одну и ту же вещь две головы с разных сторон по­смотрят и ну спорить: кто правее. Ну, и давай драться. Тут только держись. Много таких героев. Думают, что со змеем воюют, а сами давно уж проглочены, и внутри Змея живут. А его суть – вражда в себе. Так что гляди, не попутай. Чтоб Змея по-настоящему убить, нужно его сердце отыскать, а это не всякому даётся. Может ты удостоишься...? Тогда богат будешь несметно, и Царство унаследуешь. Дерзай, брат!

Должно получиться. Не может того быть, чтобы напрасно мы с тобой встретились. Меня зазря не посылают, – абы к кому. Ну, а нынче прощай! Пора мне.

Бородач нахлобучил свой солдатский треух с вмятиной от снятой звезды и смешался с вокзальной толпой. Илья сумел приметить только сильно стоптанные ботинки и свисающие грязные тесёмки галифе.

* * *

Ночью Илье снилось, будто стоит он на взгорке в кольчу­ге, сверкающей на солнце, как рыбья чешуя, перехваченной у талии усмяным поясом. На главе его железный шлём, а в ру­ках длинный и тяжёлый меч: и будто размахивает он этим мечом перед огнедышащими пастями пузатого дракона с треугольными зубами и пилообразным гребнем вдоль хреб­та...

На следующее утро Илья отправился в библиотеку и взял на дом сборники сказок, – какие имелись в наличии, надеясь более подробно вычитать в них свою судьбу и познакомить­ся с тем, что может ожидать его в заколдованном лесу.


Глава 42

Поражение злом


Длинная зала, окна голландские, решётчатые, стены бе­лёные: у дальней стены – камин. Женщина полная, в парике напудренном; полнота её особая, дородная, какой теперь не встретишь; Рубенсовская полнота. На ней корсаж, юбка ко­локолом... Откуда это? Кто она?

А вот мужская фигура, в камзоле и чулках, стоит спиной к нам, оборотясь лицом к женщине. И Илья знает, что муж­чина в камзоле это он сам; что он видит себя. Дама у окна – русская императрица. Они ссорятся, ожесточённо спорят, потом мирятся...

После того, как Илья ощутил, а затем и сознал себя не­зримым компаньоном этого елизаветинского придворного: тем безымянным «Я», которое присутствует в личности в ипостаси «друга», созерцающего имярека, который живёт и действует, тогда как другой «Я» не действует, но сопере­живает явленному компаньону со своей особой позиции; после этого невольные экскурсы Ильи в иную и, по-видимому, давно прошедшую жизнь осветились для него но­вым и ярким светом.

Видеть и при этом быть невидимым, – кажется, Плутарх называет это свойством Первого бога.

Открытие вначале привлекло его, и он поверил в своё вневременное, неподвластное переменам бытие в том «другом Я», на позицию которого он переходил лишь спонтанно и на краткие миги. Но потом стало страшно и как-то неуютно: а вдруг нет? И всё же... Эта планета, преследующая его во снах. Слишком реальная для того, чтобы быть придуманной. И его жизнь на этой окутанной ночью планете, одинокая и странная. Скорее не жизнь, а смерть, или жизнь по смерти: прощание души с тем местом, где она обитала незадолго... Смерть уже настигавшая его когда-то и где-то, не здесь.

Планета явно погибла для жизни на ней. Пустыня, пыль­ная мгла и развалины крепостных стен свидетельствовали об этом. И он, Илья, одиноко и тревожно летающий на упругом ветру над каменными останками; на ветру, которого не должно было быть, – ведь на этой земле уже не было атмо­сферы: солнце светило вместе со звёздами на чёрном небе, и Илья видел длинные тени стен, но не видел своей тени, и это его не удивляло. Он разбегался, взлетал на стену, смотрел куда-то вдаль, потом вновь спрыгивал вниз. Он был как Гильгамеш на развалинах своего Урука.


* * *

В один из июльских дней, чей зной умерялся несколько устойчивым восточным ветром, обдувавшим накаленные те­ла, Никита с Сергеем отправились на море. Последнее выра­жжение: «пойти на море», было в городе общепринятым и обозначало морские купания, но ни в коем случае не рыбал­ку(!). Практически никто не говорил: «пойдём на пляж», но говорили: «пойдем на море», – и только в ответ на вопрос, куда именно? мог появиться ответ: «на пляж». Этим как бы учи­тывалось то обстоятельство, что пространство морского бе­рега, пригодного для купаний, было много обширнее того огороженного и оборудованного грибками, раздевалками и дощатыми настилами участка его, именовавшегося очень по-советски: «Горпляж». Пляж был платным: до реформы билет стоил тридцать копеек, после реформы – пять. Но и эти ма­лые деньги составляли предмет экономии, поэтому в пляжных «зайцах» недостатка не было. Одни из них перелазили через забор в восточной части пляжа, другие же подкапыва­лись под него, – благо песок легко поддавался раскопкам.

Никита с Сергеем направлялись именно на море, на дикое море, так как они быстрым шагом миновали кассы платного пляжа, а затем прошли и мимо бесплатного лаза в заборе, идя вдоль узкоколейки, заставленной платформами с про­тухшей солёной килькой в бочках, издававшей особый ост­рый запах. Здесь же, вдоль дороги и на клиньях, образован­ных развилками путей, лежали груды ржавого железа, под­жидавшего пионеров, которые шумными ватагами налетали сюда в дни сбора металлолома. Можно было подумать, буд­то заботливая рука хозяйственников специально создавала эти груды, чтобы дети могли помочь стране. Руками пионе­ров груды металла перемещались по городу, исчезая со своих исходных мест и вновь возникая внутри школьных дворов, – так что всяк человек, проходящий мимо, легко мог опреде­лить, глядя на эти кучи, вот здесь находится школа. Состав металлолома был довольно однообразен: кроватные спинки, гнутые прутья, ржавое кровельное железо, трубы, самовары, кастрюли и колёсные пары от дрезин и узкоколейных ваго­нов. Эти последние часто исчезали из куч, оседая в соседних дворах в качестве штанг для тяжелоатлетов-любителей. Я не открою секрета, если замечу a`propos, что в городе про­цветал культ физической силы, тем больший, чем больше была опасность подвергнуться насилию, – а вернее сказать, чем выше был страх перед насилием.

Когда-то, в отошедшем детстве, и Никита собирал метал­лолом со своим классом, и именно здесь, вблизи порта, иска­ли они добычу, прихватывая иной раз и годный металл. Дело было весёлое, но, тем не менее, Никита не любил дни желез­ного сбора. Ведь то были воскресенья! После шести дней утомительных уроков опять нужно было тащиться в школу к определённому часу, и вновь внеурочно и дополнительно ис­пытывать давление коллектива, – неосознаваемое, маскируе­мое нарочитым весельем и одновременно обнаруживаемое в грубых шутках, и тягостное для глубоко спрятанного духов­ного гомункула. Нужно было вновь быть Никитой-в-миру, тогда как воскресенье предназначалось для того, чтобы быть Никитой-в-себе. Поэтому, когда патриотическое служение заканчивалось к полудню, Никита шёл домой с чувством ос­вобожденного узника: начиналось настоящее воскресенье.

Теперь, когда они с Сергеем шли здесь, направляясь к подъездным воротам порта, Никита не вспоминал о сборе металлолома, но всё окружение было интимно знакомо именно благодаря этим живым воспоминаниям.

Когда-то вход в порт был свободным, и Никита с улич­ными своими приятелями хаживал туда по утрам ловить бычков и таранку с пирсов. Да и просто, коротая летние свои досуги, любил он бродить по пристаням, смотреть на сейнера и пароходы, мечтать, наблюдать портовых людей и их работу. Любил он и особые запахи порта: смесь морского ветра, смолы, солярки и ржавой кильки.

Но город разросся, количество досужих людей и рыболо­вов-любителей возросло непомерно, а почтение к предпри­ятию упало. Поэтому вход в порт закрыли и поставили «вохровцев».

Никита с приятелем дошли до ворот, сбитых наскоро из досок, наподобие рамы, затянутой проволокой в просветах. У ворот стоял охранник, на боку у него висела брезентовая кобура с наганом. Никакой будки рядом не было видно. Вохровец просто стоял на шпале, пропустив рельсу между ног, и смотрел лениво на ребят. Никакой агрессии не было замет­но в его облике, как не бывает агрессии в звере, отделенном решёткой от посетителей зверинца.

От ворот друзья свернули вправо и спустились между са­раями к маленькому пляжику: здесь начинался мол, сложен­ный из огромных камней; отгораживавший искусственную бухту порта от всегда неспокойного моря. Карабкаться по глыбам мола доставляло удовольствие: переносило в мир романтических приключений первопроходцев. Какое-то время искатели развлечений вдали от публики так и посту­пали: влезали на мол, и всё тут, – пока начальство порта не перегородило также и мол. Колючая проволока, натянутая на колья, спускалась к воде и уходила дальше по дну моря, постепенно исчезая в волнах. Когда волна сходила, обнажа­лась бахрома из зелёной морской травы. Подойдя почти к самой ограде, Никита и Сергей разделись, связали одежду в узелки, натянули на ноги ласты «барракуды» и, пятясь задом, вошли в воду, держа одежду в руках. Волны окатывали их, разбиваясь ощутимо о смуглые спины. Поначалу было немного зябко, но на это не принято было обращать внима­ние; друзья ходили « на море» в любую погоду, и даже в лютый февраль: полюбоваться торосами, по которым важно расхаживали вороны.

Преодолев прибой, Никита и Сергей, один за другим, легли спиной на упругую волну и заработали ластами, слов­но винтами. Приёмистость у «барракуд» была отменной: ни­какого Шарко не надо – так стремительно вода обтекала те­ло. Сила тяги была такова, что в руках не было нужды для удержания себя на плаву. Поэтому они свободно подняли руки над водой, сохраняя в сухости свою одежду.

Отплыв против волны от берега на пару десятков метров, наши герои резко свернули, особым приёмом, используя лас­ты, как рули, и взяли курс вдоль мола. Плыть пришлось до­вольно долго. Выходить на скользкие глыбы, обросшие пре­дательской травой, о которые с шумом разбивались полуто­раметровые валы, было довольно опасно: ничего не стоило попасть ногой в расщелину, удариться головой о камни или порезаться острыми ракушками. Друзья плыли до первого пляжика, намытого волнами в отлогой излучине каменной плотины. Там они благополучно высадились на берег, или вышли из воды, – как тут правильнее сказать? Ведь когда они мощно резали воду, разве не изображали они собой катера?

Немного обсохнув и отдохнув, они вскарабкались, нако­нец, по глыбам, изображая на этот раз скалолазов, и даль­нейший свой путь продолжили по гребню бетонной стены, отделявшей пристани от мола. Идти босиком по прогретой солнцем стене было здорово. Они возвышались надо всем: справа море с шумом прибоя, слева порт с лязгом железа, скрипом лебёдок и синими трескучими вспышками электро­сварки. Ощущение безграничной свободы, или, точнее, за­щищенности, среди умиротворяющей суеты природы с одной стороны и людей с другой. Циклопическая стена, по которой они шествовали; отделявшая дикое море от мира людей, внушала уверенность» служила символом. Они принадлежа­ли обоим мирам, и брали от обоих лучшее, не подвергаясь тяготам ни одного из них.

Они дошли почти до конца мола, где на стрелке стоял домик с сигнальной мачтой и антеннами. Он был оштукату­рен и побелен известью, как и все дома в городе. На фоне бескрайнего неба и моря он выглядел особенно уютно. На вантах мачты развевались разноцветные вымпелы, о чем-то говорившие проходившим судам, Никита мечтал жить в этом домике и страшно завидовал таинственным людям, обитавшим в нём.

Друзья спустились со стены вниз, на самый дальний из множества микропляжей, образованных принесённым вол­нами песком. Песок здесь был изумительно чистый и мелкий, – не то, что на городском пляже, – в него хотелось зарыться, (зарывались, впрочем, и в грязный городской, приобретая лишаи). Сложили одежду в тени под камнями, натянули на ноги ласты и без промедления бросились в тёплую зелёную воду. Проделав ритуал первого рекордного нырка, соревну­ясь в его продолжительности, они вынырнули на изрядном расстоянии от берега и, перевернувшись на спины, начали заплыв, отдыхая одновременно от долгой задержки дыхания. Быстро, со всплесками текущая по бокам вода позволяла оценить ско­рость и давала пищу фантазии: можно было представить се­бе, как здорово выглядят они со стороны – две стремительно несущиеся бок о бок торпеды!

Вдали плескалось стадо кефали. Вспенив ластами боль­шой круг на поверхности моря, Никита и Сергей вернулись на мелководье. Здесь Сергей начал обучать Никиту плава­нию «дельфином». Ещё свеж был в памяти нашумевший фильм «Человек-амфибия» с А. Вертинской в жёлтых бикини, сквозь которые что-то там просвечивало, когда её снимали под водой. По душе пришлась и песня:

«Нам бы, нам бы, нам бы

Всем на дно

Там бы, там бы, там бы

Пить вино

Там под окияном

Ты трезвый или пьяный

Не видно всё равно!»

Разумеется, такую песню могли петь в кино только ис­порченные иностранные граждане: это было продолжение показа привлекательного «западного разгула», начатое фильмом «Встреча на Эльбе». Песня эта пророчески опере­жала время: ещё у власти был Хрущев, но в ней уже чувство­валось предвестие брежневского декаданса. На дно шёл по­строенный Сталиным «Титаник», и пьяной команде было уже «всё равно».

Человек-амфибия плавал «дельфином». Всё, что требова­лось при этом способе – это волнообразный изгиб тела. Всплесков не было, ласты бесшумно скользили сквозь воду, и скорость достигалась потрясающая, а усилий при этом – ни­каких!

Изобразить «амфибию» было чертовски заманчиво, и Никита усердно старался усвоить науку Сергея. Утомив­шись, пловцы вышли на пляжик, – такие красивые, загоре­лые, блестящие на солнце от покрывавшей их воды, с разду­тыми грудными клетками, с живым тонусом во всех мышцах, подчёркивавшим их успех в «боди-билдинге», каковым они увлека­лись под именем «культуризма».

Бросив ласты, они плюхнулись на горячий песок, почти так же неодушевлённо, как и резиновые ласты; и была в этом особая шикарная расслабленность, происходящая от доверия к окружающей среде. (И в самом деле, если бы они ожидали наткнуться на колючки или стекла или камни, они, наверное, падали осторожнее. Но такая речь подобает Ари­стотелю, а не поэту, поэтому я прекращаю и беру сказанное в скобки. Вот так.)

Каменные глыбы, которые тоже были ни чем иным, как песком, переплавленным в горнах Гефеста, – матерью которому было то же самое море, – отгораживали их от ветра и давали приют новому намытому волнами песку с долгой судьбой впереди, для которого человеческие игры песком были чем-то привхо­дящим. Вопреки романтике дикого пляжа, Сергей быстро нашёл под камнями коробок спичек, и друзья принялись за игру в «минное поле», развлекая таким образом свой ум, в то время как их тела нежились на солнце.

Потом они ещё купались и плавали «дельфином», – теперь уже вдвоём, так как способный Никита быстро усвоил науку. Выйдя очередной раз из воды, взобрались обсыхать повыше, на камни; теперь так было лучше, солнце потому что подня­лось высоко, и ветер потеплел, а внизу под камнями стало даже душно. Там они сидели, как индейцы карибы, подста­вив себя солнцу, и мечтая, в слух друг другу, о том, как хоро­шо бы было купить ружье для подводной охоты, хотя охо­титься здесь было решительно не на кого; море явно скудело (бычки и те стали уж исчезать, зато появились в обилии не­известные здесь прежде склизкие прозрачные медузы, из-за которых вода временами становилась похожей на кисель, и противно было входить в неё...) Отсюда, с высоты, можно было видеть почти всю серпообразную линию мола с жёл­тыми пятнами пляжей, и Никита окидывал её удовлетворён­ным взглядом, как хозяин, как Зевс, довольный обустройст­вом своей Земли, и вдруг...

Вдруг его взгляд наткнулся на посторонний ландшафту предмет: на одном из пляжей он увидел вытащенный на пе­сок прогулочный «фофан» (это лодка такая, широкобортная, дощатая, килевая, хорошая лодка: умный человек приду­мал; говорю это для тех, кто не знает). Вслед за тем увидел он и тех, кто приплыл на этом «фофане» из другого, враждебно­го этому покою мира; мира, от которого они с Сергеем сбе­гали сюда за проволоку, как евреи в своё уютное гетто.

Их было трое: двое мужчин и женщина. Они бегали по пляжику, очевидно играя в какую-то игру, похожую на пят­нашки: женщина в купальном костюме, состоявшем из тру­сов и лифчика, убегала, увёртываясь, а двое рослых черново­лосых мужчин ловили её и пытались повалить на песок, дей­ствуя не слишком решительно, но упорно. Никита, однако, сразу понял, что это не игра. Не только потому, что не был наивен, и зло было ведомо ему, но и каким-то чувством, ко­торое сразу позволяло оценить ситуацию и отличить на­стоящий пистолет от игрушечного. Смысл происходящего стал окончательно ясен, когда Никита увидел, что один из борцов пытается стянуть с женщины трусы, а она одной ру­кой натягивает их обратно, другой продолжая сопротив­ляться захвату. «Смотри!» – хрипло крикнул Никита Сергею.

Попытки раздеть и так почти раздетую женщину повторя­лись с упрямым однообразием, но перелома в борьбе не бы­ло. Насильникам не хватало бесстыдства для более реши­тельного напора и поэтому так нужно было им оголить женщину, – тогда к делу подключилась бы не рассуждающая сексуальная ярость. Жертва, конечно, тоже понимала значе­ние одежды и старалась восстанавливать культурное статус-кво, подтягивая свои купальные трусы тут же, как только их пытались стянуть...

Сергей тоже «усек», что происходит на мыску, – Никите не пришлось ничего говорить. Встретившись глазами и не сговариваясь, они быстро натянули на себя одежду, сунули ноги в тапочки и стали вместе взбираться на стену.

Что ими двигало? Куда они шли столь решительно? Разу­меется, на помощь. Они шли, чтобы воспрепятствовать злу. Ведь они не подонки, не трусы, и не сообщники этих мерзав­цев. Разве они не взрослые, эмансипированные в своей лич­ной жизни юноши? Ситуация была очевидной: она не позво­ляла уклониться, спрятаться за камни, сделать вид, что никто ничего не видит... И она вовсе не была неожиданной: каж­дый примерял подобные ситуации к своему «я» и, спрашивая себя, «как бы я поступил?», – разумеется, давал правильный ответ: никто ведь не причисляет себя к «плохим мальчикам». А если и не спрашивал явно, то, слушая истории о трусах и подонках, бросавших человека в беде, конечно, осуждал та­ковых, и, значит, причислял себя к тем героям, которые рас­правлялись со злодеями, обращая их в бегство, или, не рас­суждая, бросались в ледяную воду к утопающему, или при­крывали жертву своим телом от пули, и т. п. Подкреплением этой уверенности в своём этосе служили усердно накачивае­мые перед зеркалом мускулы... Конечно, я поступлю так! Но на деле они не знали, как они поступят.

Да, теперь они спешили к месту преступления, но реально они не поступали, – это двигались их маски по законам жан­ра. Двигались же они лишь до тех пор, пока поле ещё оста­валось сценой: пока формальная воля могла беспрепятствен­но разворачиваться в свободном пространстве; пока реаль­ный противник был ещё вне пределов досягаемости; и пока не потребовалась не формальная уже, а сущностная воля, способная к преодолению реальных страха и боли и к нане­сению не воображаемых, а настоящих ударов противнику.

Итак, они шли по стене, быстро приближаясь к видному сверху пляжику, на котором суетились трое; и были они рос­лые и сильные: загорелая кожа красиво обтягивала трениро­ванные гантелями мускулы. Их заметили. Все трое оставили возню и стояли, задрав кверху головы, смотря на наших ге­роев; злодеи настороженно, стараясь распознать их намере­ния; жертва с надеждой, ожидая, когда можно будет позвать на помощь.

Когда Сергей и Никита приблизились, и стало ясно, что независимо от их намерений они являются нежелательными свидетелями, один из насильников стал быстро взбираться по камням им навстречу. По той решительности, с которой он делал это, можно было судить, что это тоже движется маска: уж слишком очевидно было желание спрятать неуве­ренность в себе за быстрым движением вперёд. Только маска здесь была другая: это была маска «плохого парня», которо­му «хорошие парни не смеют мешать брать своё. Он поднял­ся почти до самой стены, и остановился, как бегун на старте, всем видом показывая готовность к финальному прыжку на стену. На лице его выражалась агрессия, но в глазах читался страх. Никита отчётливо прочел этот страх, – ведь он был та­кой душевно взрослый в определённых созерцательных смыслах...

С ненавистью, порожденной позором, Никита ударил но­гой в это мерзкое лицо, прямо пяткой в лоб или в переноси­цу. «Плохой парень» покатился вниз по камням... Да нет, кажется, было не так: Никита ударил носком ноги в подборо­док, и враг, нелепо вскинув руки, повалился на спину, падая с камня, на котором стоял. Тот, второй, внизу, оставил пол­нотелую девушку (теперь её хорошо можно было разглядеть) и, схватив весло от «фофана» стоял, ожидая, когда наши ге­рои спустятся на песок. И когда они спустились, бросился на них с веслом наперевес. Тут Сергей, не растерявшись, вы­стрелил в него из своего ружья для подводной охоты и попал прямо в горло. Острый гарпун пронзил насквозь шею. Зло­дей бросил весло, схватился руками за поводок гарпуна и свалился на песок.

Но, «пардон», остановит тут меня читатель, – откуда взя­лось ружье? Оно, конечно, было в тексте главы, как в пьесах Чехова, но ведь только в мечтах героев...

Увы! Ты совершенно прав, мой читатель; всё описанное выше – ничто иное, как компенсаторные фантазии Никиты, которыми он post factum утешал себя при неотступном и бо­лезненном воспоминании о злосчастном эпизоде.

В ещё одной фантазии Никита стрелял злодею в лоб или в грудь из десятизарядного мелкокалиберного пистолета сис­темы Марголина. В этой фантазии с воображаемой местью за поражение совмещалась мальчишеская мечта о спортивном пистолете. Ружье, пистолет не зря, конечно, являлись в этих фантазиях: то были орудия абсолютного превосходства над злом, гарантии его уничтожения; и измышление этих орудий обнаруживало собой неготовность к той обычной ситуации, когда зло равно или превосходит в силе, и когда к своей силе нужно присоединить силу Бога, – а для этого надо положить­ся на Бога, который или даст победу, или не оставит в смер­ти. Но ни Сергей, ни Никита не знали ничего о Боге, и никто не учил их полагаться на Него.

А ситуация была обычной: то есть зло превосходило в си­ле. Ведь герои наши, хотя и были «накачаны» гирями и эс­пандерами, оставались пока что мальчишками по шестна­дцати лет каждому. А насильники были лет на десяток их старше, и были они «националы», горцы и, – по всему видно, – борцы (национальная традиция). Тот факт, что они были «на­ционалами», привносил в Никиту и Сергея дополнительное обессиливание: мало того, что он исключал возможность ка­кого-либо свойского диалога, могущего разрядить ситуацию к обоюдному облегчению, но он ещё и подавлял волю, так как русские парни здесь в «нацменской» республике были как бы изначально проигравшей командой: улицей владели нац­мены, и право на силовые решения вообще было только у них, т. к. русские не могли выставить силу против силы.

Словом, герои наши не решились вступить в схватку и по­зорно ретировались, бросив девушку на произвол судьбы. Они шли по стене к выходу из порта, как побитые собаки, поджав хвосты, им было херово. Удивительно, однако, что тут же рядом, с другой стороны стены, были люди: взрослые люди, чей мир отличался от подросткового, и где соотношение с националами тоже было иным: и людей этих было много, и это были рабочие, русские, ненавидевшие бандитствующих нацменов. Нашим героям стоило только позвать их, слезть со стены, объяснить ситуацию, попросить помощи, и дело приняло бы совсем другой оборот: в него вступили бы нормы цивилизованной советской жизни, на которые ориентированы были Сергей и Никита...

Но, таков странный мир подростков: он изолирован от взрослого мира: событие происходит как будто не в мире во­обще, а в их собственном личном мире, до которого нет дела другим. Такая вот интересная психология; легче совершить моральное преступление, спраздновать труса в своём мирке, чем признаться другим, старшим, в своей неготовности нести бремя взрослого человека; чем позвать старших на помощь. На этой особенности подростковой сиротской психики мно­го играют блатные...

На выходе из порта, у ворот, где стояла одинокая будка телефона, Никита позвонил по 02 и сообщил о преступлении в милицию. Это было жалкой компенсацией и только под­чёркивало унижение. После этого они никогда больше не хо­дили на мол, предпочитая загородный пляж, куда доставля­ли их быстрые харьковские велосипеды. Там, на плоском просторе, преступлению негде было спрятаться.

Впоследствии, вспоминая об этом случае, Никита всегда обнаруживал в себе двойственность: с одной стороны, он не­годовал на насилие, а с другой испытывал похоть и мыслен­но соучаствовал в изнасиловании; и эту двойственность ему не удавалось преодолеть. И ещё он всегда жалел и понимал, и мысленно ругал «эту русскую ДУРУ», которая доверилась лживой обходительности нацменов. И он оправдывался, об­виняя её, говоря: « ты ведь не бросилась в воду с лодки, что­бы спасти свою честь, но хотела, чтобы кто-то пожертвовал собой за тебя!».

В этом он был прав, конечно: она была такая же, как они, и, наверное, она бросила бы их, избиваемых нацменами. Все участники этой драмы жили без Бога; только одни были ов­цы, а другие – волки. Но кто сказал, что быть овцой – мень­шая вина, чем волком?

Бог, однако, существовал, и требовал к ответу. Не злоде­ев, нет, – Никиту. И Никита никогда не мог избавиться от чувства вины; прощения не было; шкуру, которую он спас теперь нужно было искать повод отдать. Но кто однажды вцепился во что-то и подтвердил это пред лицом Бога, разве теперь выпустит это из рук? Так, видно, и суждено ему поги­бать вместе со шкурой. Говорят, Христос грешников спасает. Но вот всех ли? Никита не был в этом уверен...