Аннотация Издателя
Вид материала | Документы |
- Механизм воздействия инфразвука на вариации магнитного поля земли, 48.07kb.
- Аллан Кардек спиритизм в самом простом его выражении содержание, 4227.55kb.
- В. Н. Иванов тайны гибели цивилизаций минск литература, 5460.54kb.
- ©Точный ответ на вопрос Существует ли Бог, 545.24kb.
- Предисловие издателя, 3157.21kb.
- Предисловие издателя, 3328.1kb.
- Тематический план изучения дисциплины Наименование темы Лекции, 42.36kb.
- Введение, 1204.96kb.
- Содержание предисловие издателя содержание вступление, 1900.67kb.
- Маслобойников, Лемюэль Гулливер или магистр Алькофрибас, 5283.68kb.
Лекарство бесчестия
«Сначала был Махал Макакаако», – прочел Илья. «В руках он держал дерево, и дерево это давало ему тень. С дерева в руку ему упал червь, и испражнения этого червя стали первой землёй».
На этом месте древнего повествования Илья остановился и задумался. Его радостно поразило такое описание начала мира, и он явственно увидел, насколько больше соответствовало оно Истине, чем самые современные научные гипотезы. Удивительная красота образа Бога, держащего дерево, доставляла Илье почти физическое наслаждение. Эта картина притягивала к себе не логической, но откровенной правдой. Если смотреть с нынешних позиций, то какова же смелость мышления! – свободно облекающего в ёмкие и точные образы, открывающиеся духу сущности. И такое мышление всякие там Леви-Брюли-Строссы смеют называть «примитивным». Откуда берётся это заносчивое мнение о древних культурах? Неужели из «историцизма» и веры в прогресс? Давно ли сам Илья был из таковых...? Теперь же ему было ясно, что это мнение неизбежно рождается у людей, которым недоступна откровенная Истина, недоступно символическое мышление; у людей поистине примитивных, которым ни разу не приоткрылась невероятная сложность жизни, недоступная рациональному осмыслению и «программному моделированию». Они же создали и теорию Прогресса. Да они просто спасают своё лицо при соприкосновении с тем, что превосходит их силы, непонятные им символы они объясняют детской, сну подобной фантазией. Характерное пренебрежение к сновидениям! Если бы они знали, кто вступает в контакт с ними через образы сновидений! Но они не хотят знать, – боятся...
Совсем недавно Илья принадлежал к рационалистам, историцистам и прогрессистам. Теперь он причислял себя к другому лагерю, и современный запутанный в причинных цепях образ мыслей представлялся ему в виде ползучей твари, пресмыкающейся по поверхности жизни. Возможно, этот образ произошёл от ругательств, вычитанных им в марксистских книжках, где авторы обвиняли противников в «ползучем эмпиризме»...
Ещё несколько дней назад подобные думы наверняка сопровождались бы у Ильи улыбочкой превосходства, обращенной в виртуальное социальное пространство к отсутствующим оппонентам и людям, всё ещё придерживающимся отсталых взглядов. Теперь эта улыбочка гасилась режущим под ребрами воспоминанием о последнем унижении, которое претерпел Илья, доставая дефицитный стройматериал, нужный ему для строительства, в которое он ввязался через неосторожно приобретенное жильё; и теперь, влекомый кармой собственника и соседа стал попадать в ситуации, привычные для рядовых советских граждан, но которых Илья тщательно избегал, оберегая свою честь праведника...
Таких скорбных воспоминаний накопилось у Ильи немало, – но это последнее стало каплей переполнившей чашу. Достаточно сказать, что Илья давно не рыдал от обиды, может быть, со
времён далёкого и не безоблачного детства, – а тут, воротившись со склада, Илья бросился на кровать и зарыдал безудержно и тяжело... После этого Илья вдруг ощутил себя совершенно ничем, пустым местом: он разом потерял способность чувствовать какую бы то ни было правоту свою в мире, – а вместе с последней и способность бороться за какую бы то ни было «правду», и способность кого-либо осуждать или поучать. Поначалу он растерялся, ему было тяжело, казалось, что всё рухнуло. Но подспудно Илья знал, что рухнуло отнюдь не всё, а как раз только то, что давно ему мешало. В сущности ведь Илья был чрезвычайно горд, несмотря на видимую простоту и способность выносить внешнее унижение от волею выбранного низкого общественного положения. Но на деле статус его был низок лишь по внешности; неформально же это был статус сопротивленца, неподдающегося, «диссидента» – чрезвычайно высокий статус. К тому же и тайная политическая полиция, возясь за спиной Ильи, ещё придавала блеск его диссидентскому ореолу, окружая его фигуру сияющим облаком тайны и недоступности для простых смертных, уделяя ему величие своего рода «каиновой печати». И он привык к почитанию, и восхищению, и зависти со стороны ближних, не признаваясь себе в этой привычке; и поддерживал своё нелегальное реноме в глазах других, никогда не опускаясь до низменных житейских интересов.... А тут вдруг опустился..., и не справился с ситуацией. Подмостки рухнули, и с ними рухнул Илья, но не разбился. И хотя ему стыдно было снизу, из груды обломков подымать глаза к Небу, всё же сквозь поднятую пыль из глубины души пробивался свет благодарности Господу, который устроил так, чтобы уничтожить гордость Ильи, и тем способствовать его Спасению. Близки стали Илье непонятные раньше слова Псалмопевца о том, что Господь сокрушает сильных и принижает высящихся.
В том, что унижен он был не случайно, а по Воле Его, Илья убедился, когда заметил изменение в своём отношении к Обладателю Вечности, которое теперь стало менее рациональным, догадливым, но истинно религиозным, знающим. Раньше ведь Илья претендовал на личное обòжение и бессмертие и казался себе в этом деле активной стороной, неким «трикстером», разузнавшим, – не в пример прочим дурачкам, – где лежат молодильные яблоки, и старающимся добыть именно их, а не обманчивые преходящие блага. То есть Илья думал, что он может, познавши истину «практического разума», и обретя настоящий «категорический императив», впитать в себя от «божественной сути», и она убережет его от тления и обеспечит ему жизнь иную, в лучшем мире, чем этот. Теперь же, познал себя, как прах, не годный ни на что и, вне всякого сомнения, обречённый смерти, Илья уже не претендовал ни на какое самоценное своё бытие. Он ясно понял, что ему совсем и не нужно жить, ибо в общем мирозданьи нет у его жизни никакой положительной цены, и что единственным его упованием и осветляющим переживанием остаётся жизнь Иисуса Христа, которого он узнал как живого и сущего в этом мире, среди людей, хотя и невидимо, бестелесно, в сфере интимного переживания, но вполне персонально и независимо. Жил бы Христос! – в нём моя сладость. В себе же Илья находил лишь горечь, поэтому о себе и не вспоминалось.
Только теперь Илья понял по-настоящему, почему Иисус так привлекал грешников; людей, так запятнавших себя в собственных глазах, что никакими заслугами им было уже не отмыться, – которые не могли уже любить себя, и благодаря этому смогли полюбить Господа.
Значит, прежде чем человек обратится к Богу, «зеркало» должно расколоться; то зеркало, которое человек носит с собой, и, поминутно взглядывая на своё благолепное отражение, черпает в этом созерцании свою мирскую уверенность в себе. До своего окончательного падения, Илья тоже жил этой уверенностью. Он, если и не любовался собою в зеркале разума, то постоянно следил за своим обликом, который, – несмотря на отдельные досадные искажения, – в целом способен был внушать уважение. Ожидание соответствующего уважения со стороны других, авансирование себя этим уважением придавали Илье уверенность в обиходе.
Теперь «зеркало» было безнадёжно разбито, и склеенное из кусков оно могло отразить только урода. Лишение привычной рефлексивной поддержки рождало неуверенность и депрессию. Илья, однако, понимал, что депрессию нужно преодолеть, пережить, так как вновь полюбить себя было нельзя. Илье было строго противно заниматься макияжем собственного трупа ради этого. Несмотря на ощущаемый дискомфорт унижения, Илья, другой частью своего существа, был рад, что покинул когорту любимцев публики, и теперь зато может искренне радоваться вчуже; а это расширяло, открывая иное поле жизненных переживаний; и не нужно теперь было мучиться смыслом собственного существования, ибо оно совершенно исчезало на фоне существований других.
Так Илья ещё раз убедился в мудрости Отца небесного, позволяющего сыну Своему, в его самоуверенности, шлёпнуться лицом в грязь. Оказывается, над теми, у кого нос в золе. Дьявол меньше властен. А это ли не победа?! Илья, однако, не испытывал победных ощущений; ещё совсем недавно жизнь воспринималась им как постоянная схватка со злом, пытающимся приобщить его к себе, – и в схватке этой нужно было победить, и Илья побеждал, и был горд победами. Теперь же Илья видел, что это была борьба больше за своё реноме, чем за дело Божье. Господь побеждал без него. Просто, всякий, кто в силу какой-то своей неправды становился противником Бога, неизбежно проигрывал в той системе ценностей, которую нёс с собою Илья... Он проигрывал, конечно, и более существенно, но это было спрятано глубже. Система же ценностей Ильи, в центре которой помещалось нравственное противление политической лжи, действовала в обществе, хотя Илья этого и не знал, полагая себя чуть ли не единственным её носителем, – но, не зная, пользовался ею, как преимуществом, в своих жизненных коллизиях. При всём том мы не вправе отнимать у него лавры победителя, поскольку он верил в истину своих ценностей и в столкновениях утверждал их открыто.
Глава 41
Сказочный герой
В тесном вокзальном буфете со старомодными и добротными мраморными столиками, – много более чистыми в глазах Ильи, по сравнению с липкой пластмассой хрущёвского общепита, которой Илья неизменно брезговал, – присоседился к нему, по праву общих мест, странный и, одновременно, обычный для таких мест человек. Внешность его бросилась бы в глаза на улице или на аллее городского сада, но здесь, на вокзале, где все неизбежно выглядели помятыми, потёртыми и вспотевшими, где дорогая замша спокойно соприкасалась с выцветшим пыльным драпом, человек этот был к месту. Без таких, как он, вокзал перестал бы быть вокзалом. А именно, вокзалом «семидесятых», – он стал бы напоминать сталинский вокзал, – стоило только убрать «модерны», восставить толстые колонны, крашенные под мрамор, и поставить пальмы в кадках.
Незнакомец носил неухоженную, произвольно растущую бороду, и весь был покрыт тем серым особым налётом, который покрывает бездомных, независимо от того, моются они или нет. Илья некоторое время украдкой наблюдал за ним. Бородач топтался неуверенно, озираясь вокруг. Потом глаза их встретились и притянулись. Два светлых луча пронзили серую тусклость, лившуюся от запылённых окон. По линии этих лучей, как по нити, странник подошёл к столику, за которым Илья доедал тугой МПС-овский бифштекс. Происхождение бифштекса было проблематичным, – скорее всего это были субпродукты, и, может быть, мясо сайгака, – но недоесть его Илье не могло и в голову прийти, напротив, ему хотелось добавки. Разве счастье не относительно?
За густой, спутанной бородой странника, полностью скрывавшей его рот, угадывалась улыбка, сияющая в глазах. Взгляд детский, неискушенный, – совсем не тот, меряющий всех и всё взгляд, что встречается у деловых людей. Илье нравились такие выражения лиц. Что-то похожее он иной раз встречал среди сектантов, но никогда среди посетителей соборной церкви. Отчего бы это?
«Верно потому, что в этих яслях Христова ослица никогда не ночевала...» – ответил Илья на собственные мысли, улыбаясь между тем навстречу незнакомцу.
– Чайку бы, – произнёс тот первые свои слова, смущённо потирая ребром ладони шею под бородой.
– Чаю тут не держат. Лимонад вот...
– Угостили бы.
– Пожалуйста, – Илья пододвинул початую бутылку. Бородач взял порожний немытый стакан с соседнего столика, заглянул в него, состроил смешную гримасу и налил из бутылки. Затем, оглянувшись в поисках закуски, стянул двумя пальцами несколько ломтиков редиса в сметане из тарелки с недоеденным салатом на том же соседнем столике, сказав, как бы оправдываясь, но безмятежно: «давно редечки не ел». Лимонад был выпит, пирожки съедены, а Илья с бородачом всё ещё стояли за столиком, оживлённо беседуя. Я незаметно подошёл поближе, прислушиваясь к разговору.
– Ну, и что же вы думаете, есть у человеческого существования какой-то смысл? – спросил у собеседника Илья.
– А зачем вам смысл?
– Как вам сказать? ну, может быть, «чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы». А если серьёзно, то хотелось бы отличить в своей жизни и в самом себе существенное от несущественного.
– Дело немалое, – одобрительно и солидно кивнул бородач.
– Так есть смысл или нет? – повторил свой вопрос Илья.
– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, – не моргнув глазом, тем же спокойным тоном ответствовал незнакомец.
Илья удивлённо вскинул брови. «Фиглярничает» – подумал он, – «или высмеивает официальную идеологию?»
«Он случайно не того?» – Илья мысленно покрутил пальцем у виска. Ему встречались такие; говорят вроде вполне разумно, а потом вдруг стрельнут в тебя какой-нибудь фразой, вроде этой. Илья заглянул в глаза собеседнику, но тот смотрел навстречу серьёзно и беззастенчиво, как будто изрек не банальность, граничащую с шутовством, а глубокую истину. Илья отвёл глаза. «Шутник, из тех, что умеют не смеяться собственным шуткам», – мелькнула догадка... Но что-то невыразимое словами, но узнаваемое непосредственно, в поведении незнакомца заставило Илью усомниться в собственном заключении.
– Вы это серьёзно? – вновь подымая глаза, после некоторой паузы спросил Илья.
– Вполне.
– Вот как... Но, смею надеяться, вы не подразумеваете под этими словами всяких великих технический свершений и чудо-огурцов в рост человека?
– Ни в коем разе. Я говорю буквально. А чудо-огурцы. между прочим, есть; сам видел, из Вьетнама привезли. Как-раз в рост человека.
– Бог с ними, с огурцами. Что значит, буквально?
– Ну, буквально: обыкновенную волшебную сказку, из тех. что вы, конечно, читали в детстве, сделать былью. Стать, значит, сказочным героем, самому.
– И в этом смысл жизни?
– Да.
– Для всех?
– Для всех.
– Забавно, – произнёс Илья похолодевшими губами.
– Ничуть. Просто трудно. Трудно понять и сделать трудно.
– Допустим. Но если конкретно, что нужно сделать, чтобы стать сказочным героем?
– Да почти ничего. Каждый, в истине своей, и есть сказочный герой. Сказки ведь о нас с вами сказывают, ни о ком другом. Поэтому, чтобы стать сказочным героем, нужно лишь узнать в герое себя, а в себе – героя. Тогда и начнется.
– Что начнется?
– Самое трудное: испытания и подвиги. Что же ещё? Чем прикажете заниматься сказочному царевичу, как не подвигами?
– Жениться на царевне, – улыбнулся Илья.
– Что ж, можно и жениться, – неожиданно горячо подхватил бородач, это добро, большое добро! Всё равно, что «золотую пилюлю выплавить» или на Небе родиться. Но только прежде надобно Змея убить. А иначе, не видать царевны.
– Ну, а сами-то вы схватывались со Злодеем?
– Со «злодеем»?
– Ну, со Змеем то есть.
– А как же. Сколько помню себя, борюсь с ним. Коварен он.
– Так-таки всю жизнь и боретесь? – не удержался Илья от иронии.
– А что есть наша жизнь? Не всё то золото, что блестит. Иной думает: вот, родился, учился, женился, устроился на хорошее место, наплодил детей, а там и на кладбище присмотрел себе местечко, чтоб поближе. О похоронах своих позаботился, – чтоб соответствовали. И это жизнь. Но нет, это наваждение, сон, которому настоящий сказочный герой не должен поддаваться. Помните ведь в сказках: главное – не заснуть, не проспать условленного часа под калиновым мостом. Это Змей миражами своими отводит нас от себя, чтоб невидимым быть и неслышимым, и незнаемым нами, – тогда ему легче морочить нас. А если бы человек знал, кто он, и где на самом деле находится, и что на самом деле с ним происходит, то он был бы чутким, «хранил бы препоясания», и Змею тяжеленько бы пришлось.
– Ну, а если бы я спросил у вас, что на самом деле с нами происходит и где мы находимся, что бы вы мне ответили? – осторожно спросил Илья, справедливо полагая, что эти столь волнующие сведения вполне могут, – и даже должны быть, – тайной.
Но, против ожидания, бородач отвечал охотно и доверительно, склоняясь к Илье и дыша на него запахом кислым, но не противным.
– Теперь мы с тобой на развилке дорог, в лесу; на «росстанях», что называется. А я – тот «встречный», что в помощь тебе послан, – калика, так сказать, перехожая.
– Послан? Кем?
– Не спрашивай, – поднял палец бородач. – Неужто не знаешь? Тем, кто имеет власть послать.
– Так значит я в лесу?
– Где же ещё? – зашептал вдруг бородач. – Ты от рождения в нём. И жизнь твоя – ничто иное, как долгое и полное опасностей странствие по заколдованному лесу за живой водой, за золотыми яблоками, за смертью Змиевой, за прекрасной царевной. Тут на каждом шагу подстерегает нечисть, змиево отродье. Загинуть в лесу легче лёгкого. И сколько гибнет!
Между прочим, – бородач заговорщицки скосил глаза и притиснулся ещё ближе к Илье, – среди нас много мёртвых ходют. С виду будто живые, руки ноги есть, а сами давно померли: кто окаменел, кого Змей сожрал, кого русалки защекотали... И это только колдовство Змея, что они будто живые. Так что с лесом не шути! Иной думает: когда-то ещё помру..., а сам и не заметил, что уже помер. Вот как.
– А я не помер?
– Ты-то? Нет, брат, – засмеялся бородач, отодвигаясь, – ты долго проживёшь. Может быть, и Змея переживёшь, если Бог даст. Может ты и есть Иван Царевич... Что-то, гляжу, похож! Но, – вздохнул он, – заколдовали тебя крепко, однако.
Илье была неожиданно приятна такая оценка. И даже столь пронзительно приятна и окрыляюща, что он постарался как бы пропустить последние слова бородача мимо ушей, но сам запомнил их.
– Ну, а Змея то видели вы? – спросил Илья, переводя разговор на другой предмет.
– Да пришлось. Рубился я с ним крепко. Но только мечом с ним трудно сладить.
– Отчего так? Не берёт меч, что ли? – улыбнулся Илья.
– Брать-то берёт, – серьёзно ответствовал бородач, – да толку с того мало. Срубить башку ему не трудно, да ведь у него их много, голов-то. И новые отрастают постоянно. Рубишь, бывало, рубишь..., ну, кажется, всё. А он, глядь, уже подмигивает тебе из-за дерева, как ни в чём не бывало. Или стоишь над туловом его поверженным, а он тут же рядом с тобой стоит, собственным трупом любуется. А не то, вдруг смотришь, ты сам в его голову превратился и борешься с другой головой. И кажется тебе, будто продолжаешь воевать Змея, а на деле он тебя уж поглотил, и ты теперь – часть его малая.
С борьбой этой вообще поосторожней надо. Это для Змея милое дело. Любит он побороться. Природа его такая – всегда-то он борется, всегда внутри его драка. Он целым-то быть не может, и не знает себя целиком-то. Голов много, а дурак! На одну и ту же вещь две головы с разных сторон посмотрят и ну спорить: кто правее. Ну, и давай драться. Тут только держись. Много таких героев. Думают, что со змеем воюют, а сами давно уж проглочены, и внутри Змея живут. А его суть – вражда в себе. Так что гляди, не попутай. Чтоб Змея по-настоящему убить, нужно его сердце отыскать, а это не всякому даётся. Может ты удостоишься...? Тогда богат будешь несметно, и Царство унаследуешь. Дерзай, брат!
Должно получиться. Не может того быть, чтобы напрасно мы с тобой встретились. Меня зазря не посылают, – абы к кому. Ну, а нынче прощай! Пора мне.
Бородач нахлобучил свой солдатский треух с вмятиной от снятой звезды и смешался с вокзальной толпой. Илья сумел приметить только сильно стоптанные ботинки и свисающие грязные тесёмки галифе.
* * *
Ночью Илье снилось, будто стоит он на взгорке в кольчуге, сверкающей на солнце, как рыбья чешуя, перехваченной у талии усмяным поясом. На главе его железный шлём, а в руках длинный и тяжёлый меч: и будто размахивает он этим мечом перед огнедышащими пастями пузатого дракона с треугольными зубами и пилообразным гребнем вдоль хребта...
На следующее утро Илья отправился в библиотеку и взял на дом сборники сказок, – какие имелись в наличии, надеясь более подробно вычитать в них свою судьбу и познакомиться с тем, что может ожидать его в заколдованном лесу.
Глава 42
Поражение злом
Длинная зала, окна голландские, решётчатые, стены белёные: у дальней стены – камин. Женщина полная, в парике напудренном; полнота её особая, дородная, какой теперь не встретишь; Рубенсовская полнота. На ней корсаж, юбка колоколом... Откуда это? Кто она?
А вот мужская фигура, в камзоле и чулках, стоит спиной к нам, оборотясь лицом к женщине. И Илья знает, что мужчина в камзоле это он сам; что он видит себя. Дама у окна – русская императрица. Они ссорятся, ожесточённо спорят, потом мирятся...
После того, как Илья ощутил, а затем и сознал себя незримым компаньоном этого елизаветинского придворного: тем безымянным «Я», которое присутствует в личности в ипостаси «друга», созерцающего имярека, который живёт и действует, тогда как другой «Я» не действует, но сопереживает явленному компаньону со своей особой позиции; после этого невольные экскурсы Ильи в иную и, по-видимому, давно прошедшую жизнь осветились для него новым и ярким светом.
Видеть и при этом быть невидимым, – кажется, Плутарх называет это свойством Первого бога.
Открытие вначале привлекло его, и он поверил в своё вневременное, неподвластное переменам бытие в том «другом Я», на позицию которого он переходил лишь спонтанно и на краткие миги. Но потом стало страшно и как-то неуютно: а вдруг нет? И всё же... Эта планета, преследующая его во снах. Слишком реальная для того, чтобы быть придуманной. И его жизнь на этой окутанной ночью планете, одинокая и странная. Скорее не жизнь, а смерть, или жизнь по смерти: прощание души с тем местом, где она обитала незадолго... Смерть уже настигавшая его когда-то и где-то, не здесь.
Планета явно погибла для жизни на ней. Пустыня, пыльная мгла и развалины крепостных стен свидетельствовали об этом. И он, Илья, одиноко и тревожно летающий на упругом ветру над каменными останками; на ветру, которого не должно было быть, – ведь на этой земле уже не было атмосферы: солнце светило вместе со звёздами на чёрном небе, и Илья видел длинные тени стен, но не видел своей тени, и это его не удивляло. Он разбегался, взлетал на стену, смотрел куда-то вдаль, потом вновь спрыгивал вниз. Он был как Гильгамеш на развалинах своего Урука.
* * *
В один из июльских дней, чей зной умерялся несколько устойчивым восточным ветром, обдувавшим накаленные тела, Никита с Сергеем отправились на море. Последнее выражжение: «пойти на море», было в городе общепринятым и обозначало морские купания, но ни в коем случае не рыбалку(!). Практически никто не говорил: «пойдём на пляж», но говорили: «пойдем на море», – и только в ответ на вопрос, куда именно? мог появиться ответ: «на пляж». Этим как бы учитывалось то обстоятельство, что пространство морского берега, пригодного для купаний, было много обширнее того огороженного и оборудованного грибками, раздевалками и дощатыми настилами участка его, именовавшегося очень по-советски: «Горпляж». Пляж был платным: до реформы билет стоил тридцать копеек, после реформы – пять. Но и эти малые деньги составляли предмет экономии, поэтому в пляжных «зайцах» недостатка не было. Одни из них перелазили через забор в восточной части пляжа, другие же подкапывались под него, – благо песок легко поддавался раскопкам.
Никита с Сергеем направлялись именно на море, на дикое море, так как они быстрым шагом миновали кассы платного пляжа, а затем прошли и мимо бесплатного лаза в заборе, идя вдоль узкоколейки, заставленной платформами с протухшей солёной килькой в бочках, издававшей особый острый запах. Здесь же, вдоль дороги и на клиньях, образованных развилками путей, лежали груды ржавого железа, поджидавшего пионеров, которые шумными ватагами налетали сюда в дни сбора металлолома. Можно было подумать, будто заботливая рука хозяйственников специально создавала эти груды, чтобы дети могли помочь стране. Руками пионеров груды металла перемещались по городу, исчезая со своих исходных мест и вновь возникая внутри школьных дворов, – так что всяк человек, проходящий мимо, легко мог определить, глядя на эти кучи, вот здесь находится школа. Состав металлолома был довольно однообразен: кроватные спинки, гнутые прутья, ржавое кровельное железо, трубы, самовары, кастрюли и колёсные пары от дрезин и узкоколейных вагонов. Эти последние часто исчезали из куч, оседая в соседних дворах в качестве штанг для тяжелоатлетов-любителей. Я не открою секрета, если замечу a`propos, что в городе процветал культ физической силы, тем больший, чем больше была опасность подвергнуться насилию, – а вернее сказать, чем выше был страх перед насилием.
Когда-то, в отошедшем детстве, и Никита собирал металлолом со своим классом, и именно здесь, вблизи порта, искали они добычу, прихватывая иной раз и годный металл. Дело было весёлое, но, тем не менее, Никита не любил дни железного сбора. Ведь то были воскресенья! После шести дней утомительных уроков опять нужно было тащиться в школу к определённому часу, и вновь внеурочно и дополнительно испытывать давление коллектива, – неосознаваемое, маскируемое нарочитым весельем и одновременно обнаруживаемое в грубых шутках, и тягостное для глубоко спрятанного духовного гомункула. Нужно было вновь быть Никитой-в-миру, тогда как воскресенье предназначалось для того, чтобы быть Никитой-в-себе. Поэтому, когда патриотическое служение заканчивалось к полудню, Никита шёл домой с чувством освобожденного узника: начиналось настоящее воскресенье.
Теперь, когда они с Сергеем шли здесь, направляясь к подъездным воротам порта, Никита не вспоминал о сборе металлолома, но всё окружение было интимно знакомо именно благодаря этим живым воспоминаниям.
Когда-то вход в порт был свободным, и Никита с уличными своими приятелями хаживал туда по утрам ловить бычков и таранку с пирсов. Да и просто, коротая летние свои досуги, любил он бродить по пристаням, смотреть на сейнера и пароходы, мечтать, наблюдать портовых людей и их работу. Любил он и особые запахи порта: смесь морского ветра, смолы, солярки и ржавой кильки.
Но город разросся, количество досужих людей и рыболовов-любителей возросло непомерно, а почтение к предприятию упало. Поэтому вход в порт закрыли и поставили «вохровцев».
Никита с приятелем дошли до ворот, сбитых наскоро из досок, наподобие рамы, затянутой проволокой в просветах. У ворот стоял охранник, на боку у него висела брезентовая кобура с наганом. Никакой будки рядом не было видно. Вохровец просто стоял на шпале, пропустив рельсу между ног, и смотрел лениво на ребят. Никакой агрессии не было заметно в его облике, как не бывает агрессии в звере, отделенном решёткой от посетителей зверинца.
От ворот друзья свернули вправо и спустились между сараями к маленькому пляжику: здесь начинался мол, сложенный из огромных камней; отгораживавший искусственную бухту порта от всегда неспокойного моря. Карабкаться по глыбам мола доставляло удовольствие: переносило в мир романтических приключений первопроходцев. Какое-то время искатели развлечений вдали от публики так и поступали: влезали на мол, и всё тут, – пока начальство порта не перегородило также и мол. Колючая проволока, натянутая на колья, спускалась к воде и уходила дальше по дну моря, постепенно исчезая в волнах. Когда волна сходила, обнажалась бахрома из зелёной морской травы. Подойдя почти к самой ограде, Никита и Сергей разделись, связали одежду в узелки, натянули на ноги ласты «барракуды» и, пятясь задом, вошли в воду, держа одежду в руках. Волны окатывали их, разбиваясь ощутимо о смуглые спины. Поначалу было немного зябко, но на это не принято было обращать внимание; друзья ходили « на море» в любую погоду, и даже в лютый февраль: полюбоваться торосами, по которым важно расхаживали вороны.
Преодолев прибой, Никита и Сергей, один за другим, легли спиной на упругую волну и заработали ластами, словно винтами. Приёмистость у «барракуд» была отменной: никакого Шарко не надо – так стремительно вода обтекала тело. Сила тяги была такова, что в руках не было нужды для удержания себя на плаву. Поэтому они свободно подняли руки над водой, сохраняя в сухости свою одежду.
Отплыв против волны от берега на пару десятков метров, наши герои резко свернули, особым приёмом, используя ласты, как рули, и взяли курс вдоль мола. Плыть пришлось довольно долго. Выходить на скользкие глыбы, обросшие предательской травой, о которые с шумом разбивались полутораметровые валы, было довольно опасно: ничего не стоило попасть ногой в расщелину, удариться головой о камни или порезаться острыми ракушками. Друзья плыли до первого пляжика, намытого волнами в отлогой излучине каменной плотины. Там они благополучно высадились на берег, или вышли из воды, – как тут правильнее сказать? Ведь когда они мощно резали воду, разве не изображали они собой катера?
Немного обсохнув и отдохнув, они вскарабкались, наконец, по глыбам, изображая на этот раз скалолазов, и дальнейший свой путь продолжили по гребню бетонной стены, отделявшей пристани от мола. Идти босиком по прогретой солнцем стене было здорово. Они возвышались надо всем: справа море с шумом прибоя, слева порт с лязгом железа, скрипом лебёдок и синими трескучими вспышками электросварки. Ощущение безграничной свободы, или, точнее, защищенности, среди умиротворяющей суеты природы с одной стороны и людей с другой. Циклопическая стена, по которой они шествовали; отделявшая дикое море от мира людей, внушала уверенность» служила символом. Они принадлежали обоим мирам, и брали от обоих лучшее, не подвергаясь тяготам ни одного из них.
Они дошли почти до конца мола, где на стрелке стоял домик с сигнальной мачтой и антеннами. Он был оштукатурен и побелен известью, как и все дома в городе. На фоне бескрайнего неба и моря он выглядел особенно уютно. На вантах мачты развевались разноцветные вымпелы, о чем-то говорившие проходившим судам, Никита мечтал жить в этом домике и страшно завидовал таинственным людям, обитавшим в нём.
Друзья спустились со стены вниз, на самый дальний из множества микропляжей, образованных принесённым волнами песком. Песок здесь был изумительно чистый и мелкий, – не то, что на городском пляже, – в него хотелось зарыться, (зарывались, впрочем, и в грязный городской, приобретая лишаи). Сложили одежду в тени под камнями, натянули на ноги ласты и без промедления бросились в тёплую зелёную воду. Проделав ритуал первого рекордного нырка, соревнуясь в его продолжительности, они вынырнули на изрядном расстоянии от берега и, перевернувшись на спины, начали заплыв, отдыхая одновременно от долгой задержки дыхания. Быстро, со всплесками текущая по бокам вода позволяла оценить скорость и давала пищу фантазии: можно было представить себе, как здорово выглядят они со стороны – две стремительно несущиеся бок о бок торпеды!
Вдали плескалось стадо кефали. Вспенив ластами большой круг на поверхности моря, Никита и Сергей вернулись на мелководье. Здесь Сергей начал обучать Никиту плаванию «дельфином». Ещё свеж был в памяти нашумевший фильм «Человек-амфибия» с А. Вертинской в жёлтых бикини, сквозь которые что-то там просвечивало, когда её снимали под водой. По душе пришлась и песня:
«Нам бы, нам бы, нам бы
Всем на дно
Там бы, там бы, там бы
Пить вино
Там под окияном
Ты трезвый или пьяный
Не видно всё равно!»
Разумеется, такую песню могли петь в кино только испорченные иностранные граждане: это было продолжение показа привлекательного «западного разгула», начатое фильмом «Встреча на Эльбе». Песня эта пророчески опережала время: ещё у власти был Хрущев, но в ней уже чувствовалось предвестие брежневского декаданса. На дно шёл построенный Сталиным «Титаник», и пьяной команде было уже «всё равно».
Человек-амфибия плавал «дельфином». Всё, что требовалось при этом способе – это волнообразный изгиб тела. Всплесков не было, ласты бесшумно скользили сквозь воду, и скорость достигалась потрясающая, а усилий при этом – никаких!
Изобразить «амфибию» было чертовски заманчиво, и Никита усердно старался усвоить науку Сергея. Утомившись, пловцы вышли на пляжик, – такие красивые, загорелые, блестящие на солнце от покрывавшей их воды, с раздутыми грудными клетками, с живым тонусом во всех мышцах, подчёркивавшим их успех в «боди-билдинге», каковым они увлекались под именем «культуризма».
Бросив ласты, они плюхнулись на горячий песок, почти так же неодушевлённо, как и резиновые ласты; и была в этом особая шикарная расслабленность, происходящая от доверия к окружающей среде. (И в самом деле, если бы они ожидали наткнуться на колючки или стекла или камни, они, наверное, падали осторожнее. Но такая речь подобает Аристотелю, а не поэту, поэтому я прекращаю и беру сказанное в скобки. Вот так.)
Каменные глыбы, которые тоже были ни чем иным, как песком, переплавленным в горнах Гефеста, – матерью которому было то же самое море, – отгораживали их от ветра и давали приют новому намытому волнами песку с долгой судьбой впереди, для которого человеческие игры песком были чем-то привходящим. Вопреки романтике дикого пляжа, Сергей быстро нашёл под камнями коробок спичек, и друзья принялись за игру в «минное поле», развлекая таким образом свой ум, в то время как их тела нежились на солнце.
Потом они ещё купались и плавали «дельфином», – теперь уже вдвоём, так как способный Никита быстро усвоил науку. Выйдя очередной раз из воды, взобрались обсыхать повыше, на камни; теперь так было лучше, солнце потому что поднялось высоко, и ветер потеплел, а внизу под камнями стало даже душно. Там они сидели, как индейцы карибы, подставив себя солнцу, и мечтая, в слух друг другу, о том, как хорошо бы было купить ружье для подводной охоты, хотя охотиться здесь было решительно не на кого; море явно скудело (бычки и те стали уж исчезать, зато появились в обилии неизвестные здесь прежде склизкие прозрачные медузы, из-за которых вода временами становилась похожей на кисель, и противно было входить в неё...) Отсюда, с высоты, можно было видеть почти всю серпообразную линию мола с жёлтыми пятнами пляжей, и Никита окидывал её удовлетворённым взглядом, как хозяин, как Зевс, довольный обустройством своей Земли, и вдруг...
Вдруг его взгляд наткнулся на посторонний ландшафту предмет: на одном из пляжей он увидел вытащенный на песок прогулочный «фофан» (это лодка такая, широкобортная, дощатая, килевая, хорошая лодка: умный человек придумал; говорю это для тех, кто не знает). Вслед за тем увидел он и тех, кто приплыл на этом «фофане» из другого, враждебного этому покою мира; мира, от которого они с Сергеем сбегали сюда за проволоку, как евреи в своё уютное гетто.
Их было трое: двое мужчин и женщина. Они бегали по пляжику, очевидно играя в какую-то игру, похожую на пятнашки: женщина в купальном костюме, состоявшем из трусов и лифчика, убегала, увёртываясь, а двое рослых черноволосых мужчин ловили её и пытались повалить на песок, действуя не слишком решительно, но упорно. Никита, однако, сразу понял, что это не игра. Не только потому, что не был наивен, и зло было ведомо ему, но и каким-то чувством, которое сразу позволяло оценить ситуацию и отличить настоящий пистолет от игрушечного. Смысл происходящего стал окончательно ясен, когда Никита увидел, что один из борцов пытается стянуть с женщины трусы, а она одной рукой натягивает их обратно, другой продолжая сопротивляться захвату. «Смотри!» – хрипло крикнул Никита Сергею.
Попытки раздеть и так почти раздетую женщину повторялись с упрямым однообразием, но перелома в борьбе не было. Насильникам не хватало бесстыдства для более решительного напора и поэтому так нужно было им оголить женщину, – тогда к делу подключилась бы не рассуждающая сексуальная ярость. Жертва, конечно, тоже понимала значение одежды и старалась восстанавливать культурное статус-кво, подтягивая свои купальные трусы тут же, как только их пытались стянуть...
Сергей тоже «усек», что происходит на мыску, – Никите не пришлось ничего говорить. Встретившись глазами и не сговариваясь, они быстро натянули на себя одежду, сунули ноги в тапочки и стали вместе взбираться на стену.
Что ими двигало? Куда они шли столь решительно? Разумеется, на помощь. Они шли, чтобы воспрепятствовать злу. Ведь они не подонки, не трусы, и не сообщники этих мерзавцев. Разве они не взрослые, эмансипированные в своей личной жизни юноши? Ситуация была очевидной: она не позволяла уклониться, спрятаться за камни, сделать вид, что никто ничего не видит... И она вовсе не была неожиданной: каждый примерял подобные ситуации к своему «я» и, спрашивая себя, «как бы я поступил?», – разумеется, давал правильный ответ: никто ведь не причисляет себя к «плохим мальчикам». А если и не спрашивал явно, то, слушая истории о трусах и подонках, бросавших человека в беде, конечно, осуждал таковых, и, значит, причислял себя к тем героям, которые расправлялись со злодеями, обращая их в бегство, или, не рассуждая, бросались в ледяную воду к утопающему, или прикрывали жертву своим телом от пули, и т. п. Подкреплением этой уверенности в своём этосе служили усердно накачиваемые перед зеркалом мускулы... Конечно, я поступлю так! Но на деле они не знали, как они поступят.
Да, теперь они спешили к месту преступления, но реально они не поступали, – это двигались их маски по законам жанра. Двигались же они лишь до тех пор, пока поле ещё оставалось сценой: пока формальная воля могла беспрепятственно разворачиваться в свободном пространстве; пока реальный противник был ещё вне пределов досягаемости; и пока не потребовалась не формальная уже, а сущностная воля, способная к преодолению реальных страха и боли и к нанесению не воображаемых, а настоящих ударов противнику.
Итак, они шли по стене, быстро приближаясь к видному сверху пляжику, на котором суетились трое; и были они рослые и сильные: загорелая кожа красиво обтягивала тренированные гантелями мускулы. Их заметили. Все трое оставили возню и стояли, задрав кверху головы, смотря на наших героев; злодеи настороженно, стараясь распознать их намерения; жертва с надеждой, ожидая, когда можно будет позвать на помощь.
Когда Сергей и Никита приблизились, и стало ясно, что независимо от их намерений они являются нежелательными свидетелями, один из насильников стал быстро взбираться по камням им навстречу. По той решительности, с которой он делал это, можно было судить, что это тоже движется маска: уж слишком очевидно было желание спрятать неуверенность в себе за быстрым движением вперёд. Только маска здесь была другая: это была маска «плохого парня», которому «хорошие парни не смеют мешать брать своё. Он поднялся почти до самой стены, и остановился, как бегун на старте, всем видом показывая готовность к финальному прыжку на стену. На лице его выражалась агрессия, но в глазах читался страх. Никита отчётливо прочел этот страх, – ведь он был такой душевно взрослый в определённых созерцательных смыслах...
С ненавистью, порожденной позором, Никита ударил ногой в это мерзкое лицо, прямо пяткой в лоб или в переносицу. «Плохой парень» покатился вниз по камням... Да нет, кажется, было не так: Никита ударил носком ноги в подбородок, и враг, нелепо вскинув руки, повалился на спину, падая с камня, на котором стоял. Тот, второй, внизу, оставил полнотелую девушку (теперь её хорошо можно было разглядеть) и, схватив весло от «фофана» стоял, ожидая, когда наши герои спустятся на песок. И когда они спустились, бросился на них с веслом наперевес. Тут Сергей, не растерявшись, выстрелил в него из своего ружья для подводной охоты и попал прямо в горло. Острый гарпун пронзил насквозь шею. Злодей бросил весло, схватился руками за поводок гарпуна и свалился на песок.
Но, «пардон», остановит тут меня читатель, – откуда взялось ружье? Оно, конечно, было в тексте главы, как в пьесах Чехова, но ведь только в мечтах героев...
Увы! Ты совершенно прав, мой читатель; всё описанное выше – ничто иное, как компенсаторные фантазии Никиты, которыми он post factum утешал себя при неотступном и болезненном воспоминании о злосчастном эпизоде.
В ещё одной фантазии Никита стрелял злодею в лоб или в грудь из десятизарядного мелкокалиберного пистолета системы Марголина. В этой фантазии с воображаемой местью за поражение совмещалась мальчишеская мечта о спортивном пистолете. Ружье, пистолет не зря, конечно, являлись в этих фантазиях: то были орудия абсолютного превосходства над злом, гарантии его уничтожения; и измышление этих орудий обнаруживало собой неготовность к той обычной ситуации, когда зло равно или превосходит в силе, и когда к своей силе нужно присоединить силу Бога, – а для этого надо положиться на Бога, который или даст победу, или не оставит в смерти. Но ни Сергей, ни Никита не знали ничего о Боге, и никто не учил их полагаться на Него.
А ситуация была обычной: то есть зло превосходило в силе. Ведь герои наши, хотя и были «накачаны» гирями и эспандерами, оставались пока что мальчишками по шестнадцати лет каждому. А насильники были лет на десяток их старше, и были они «националы», горцы и, – по всему видно, – борцы (национальная традиция). Тот факт, что они были «националами», привносил в Никиту и Сергея дополнительное обессиливание: мало того, что он исключал возможность какого-либо свойского диалога, могущего разрядить ситуацию к обоюдному облегчению, но он ещё и подавлял волю, так как русские парни здесь в «нацменской» республике были как бы изначально проигравшей командой: улицей владели нацмены, и право на силовые решения вообще было только у них, т. к. русские не могли выставить силу против силы.
Словом, герои наши не решились вступить в схватку и позорно ретировались, бросив девушку на произвол судьбы. Они шли по стене к выходу из порта, как побитые собаки, поджав хвосты, им было херово. Удивительно, однако, что тут же рядом, с другой стороны стены, были люди: взрослые люди, чей мир отличался от подросткового, и где соотношение с националами тоже было иным: и людей этих было много, и это были рабочие, русские, ненавидевшие бандитствующих нацменов. Нашим героям стоило только позвать их, слезть со стены, объяснить ситуацию, попросить помощи, и дело приняло бы совсем другой оборот: в него вступили бы нормы цивилизованной советской жизни, на которые ориентированы были Сергей и Никита...
Но, таков странный мир подростков: он изолирован от взрослого мира: событие происходит как будто не в мире вообще, а в их собственном личном мире, до которого нет дела другим. Такая вот интересная психология; легче совершить моральное преступление, спраздновать труса в своём мирке, чем признаться другим, старшим, в своей неготовности нести бремя взрослого человека; чем позвать старших на помощь. На этой особенности подростковой сиротской психики много играют блатные...
На выходе из порта, у ворот, где стояла одинокая будка телефона, Никита позвонил по 02 и сообщил о преступлении в милицию. Это было жалкой компенсацией и только подчёркивало унижение. После этого они никогда больше не ходили на мол, предпочитая загородный пляж, куда доставляли их быстрые харьковские велосипеды. Там, на плоском просторе, преступлению негде было спрятаться.
Впоследствии, вспоминая об этом случае, Никита всегда обнаруживал в себе двойственность: с одной стороны, он негодовал на насилие, а с другой испытывал похоть и мысленно соучаствовал в изнасиловании; и эту двойственность ему не удавалось преодолеть. И ещё он всегда жалел и понимал, и мысленно ругал «эту русскую ДУРУ», которая доверилась лживой обходительности нацменов. И он оправдывался, обвиняя её, говоря: « ты ведь не бросилась в воду с лодки, чтобы спасти свою честь, но хотела, чтобы кто-то пожертвовал собой за тебя!».
В этом он был прав, конечно: она была такая же, как они, и, наверное, она бросила бы их, избиваемых нацменами. Все участники этой драмы жили без Бога; только одни были овцы, а другие – волки. Но кто сказал, что быть овцой – меньшая вина, чем волком?
Бог, однако, существовал, и требовал к ответу. Не злодеев, нет, – Никиту. И Никита никогда не мог избавиться от чувства вины; прощения не было; шкуру, которую он спас теперь нужно было искать повод отдать. Но кто однажды вцепился во что-то и подтвердил это пред лицом Бога, разве теперь выпустит это из рук? Так, видно, и суждено ему погибать вместе со шкурой. Говорят, Христос грешников спасает. Но вот всех ли? Никита не был в этом уверен...