Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   30
Глава 52

Улица Войны


«Не могу спокойно пройти по этой улице. Стою и смотрю, и перед глазами вновь и вновь возникают картины моего детства и войны. Про себя я называю её «Улица Войны».

Наш дом по этой улице стоял напротив бани №5. Помню первый день в новой квартире, – только переехали. Утро та­кое хорошее! Вышла я на общую веранду и слышу голос чудный, как у оперной певицы. Подумала: радио. Прошла вдоль веранды, вижу: окно раскрытое и женщину в окне, в ночной сорочке – расчёсывает волосы длинные свои и поёт. То была Марья Алексевна, соседка наша. Замечательно пела. Очень любила её слушать. Жаль только – сильно она пила. Муж её, Сильвестр Филиппов, ругал её, бил, отбирал водку, но ничего не помогало. Она прятала свои бутылки по сосе­дям, и у нас прятала. Сильвестр скандалил с нами из-за этого. Был он кривоногий, косоглазый, но – большой мастер, столяр краснодеревщик – делал мебель на заказ, на дому ра­ботал.

Во дворе у нас тютюна была, развесистая. На ней я впер­вые Олега увидела, первую мою любовь. Сидел на ветке мальчик в тюбетейке и обирал ягоды. Я подошла. Он увидел меня и качнул ветку. Тютюны посыпались, шлёпаясь о зем­лю, разбиваясь. Я стала собирать. В это время мальчишка достал из кармана камушек, прицелился и запустил в меня. Я ойкнула, схватилась за макушку. А он, противный, засмеял­ся.

– Не подбирай с земли, они грязные. Залазь сюда!

– А как? Я не умею.

С того дня мы подружились. Он был красивый, белый, а я была страшная, чёрная. Боялась, что он не сможет меня по­любить.

Кроме Марьи Алексевны была у нас ещё соседка, тётя Феклуша. Она сочувствовала нашей с Олегом дружбе. Уст­раивала нам ненарочитые свидания. Пригласит к себе на чай, сделает бутерброды, а сама уйдёт. Олег мне очень нра­вился, но я чувствовала, что я ему – не пара, и поэтому от­талкивала, скрывала свои чувства, и оказалась права. Одна­жды Феклуша подошла ко мне и сказала: «Я знаю, ты любишь Олега».

– Вовсе нет.

– Любишь, любишь.

– Откуда вы знаете?

– Да уж знаю. Только послушай, девонька. Мать Олега сказала ему, я сама слышала, если он женится на армянке, то она ему не мать больше.

После этого я решила про себя: уеду в Армению, где все такие, как я, чёрные. И стала избегать Олега. Он, казалось, не понимал, сердился.

Во дворе у нас жила девочка, немка. Ангела. И к ней при­езжала из Сталинграда сестра Эльза, золотоволосая, краси­вая, настоящая Златовласка. Они с Олегом были знакомы с детства, и когда она приезжала, вместе проводили время, а я оказывалась в стороне, и вот я стала ужасно ревновать Олега к Эльзе: каждый вечер молила Бога о том, чтобы Олег не же­нился на Эльзе. На ком угодно, только не на ней! Но видно молитвы мои были неправедны, неугодны Богу, потому что Олег в конце концов женился таки на Эльзе, – я их после вой­ны видела, уже как супругов. Но вначале семья Олега вместе с семьей Ангелы уехали в эвакуацию, за Волгу.

Мрачной стала моя жизнь. Я старалась забыть Олега, и в этом мне помогала война.

Когда она началась, на нашей улице стало шумно: ни од­ного дня не бывало пусто. С утра до полночи стояли полка­ми солдаты, пели, танцевали. Собирались под моими окна­ми, красиво так распевали: «Эх махорочка, махорка!» и «Распрягайте, хлопцы, коней». Я чуть не до пояса высовыва­лась из форточки, слушала их. Днём поила их водой, – целая очередь выстраивалась. Ребята были из разных мест, брали мой адрес, обещали писать. Приводили к нам на улицу и де­вушек, очень молоденьких, хорошеньких, их тоже отправля­ли на фронт. Я шутила с ребятами, смеялась, невестилась. Но флирт этот был больше показной: хотела позлить Олега. И он подходил ко мне, мрачный, выяснял отношения. Я люби­ла его безумно, но знала, что у нас ничего не получится. Они уже собирались эвакуироваться.


* * *

Эвакуация

Рассказ Екатерины Андреевны, мамы Олега:


««Война поломала налаженную жизнь в Ростове. Нас с мужем мо­билизовали и послали на работу в госпиталь. Проработали мы там всего месяц: немцы подходили к Ростову, госпиталь свёр­тывался, готовясь к эвакуации. Всех сотрудников не могли взять, и предложили, кто не хочет ехать с госпиталем, может демобилизоваться. Мы выбрали последнее, так как не хотели расставаться с родными, которые тоже готовились к эвакуации.

Элеватор, где работала сестра Лёля с мужем, намечено было взорвать при приближении немцев к Ростову, и нам всем выдали по мешку муки и крупы на семью. Собственно, не «всем нам», а только сот­рудникам «Заготзерно», но так как мы с мужем были родственниками сотрудников, то нам тоже досталось. Кроме того, мы зарезали кабана, которого мама откармливала, наделали колбас и окороков, насолили сала, и тронулись в путь. Доехали до Элеватора. Там, Пётр, Лёлин муж, оборудовал подводу: верх обтянул брезентом, получи­лось вроде цыганской кибитки. Семья наша, в сборе, составила восемь человек. Выехали с тяжёлым сердцем. От брата, который был на фронте с первого дня войны, давно не было писем. Выеха­ли мы 19-го сентября 1941 года. Путь наш лежал в Зимовники, куда у Петра было назначение на работу, бухгалтером.

Дорога оказалась не тяжёлой. Продукты у нас были, всё, что можно было взять с собой из вещей, мы взяли, – повозка была вмес­тительная. С нами ехали ещё две подводы с работниками «Заготзерно». Ехали не спеша. Делали привалы. Мама быстренько организова­ла горячее, сделав из камней печь. Обгоняли пастухов, которые гнали скот. Все сёла, которые мы проезжали, были почти пусты. Колхозы эвакуировались, увозя и угоняя всё, что можно было.

Мы заезжали на элеваторы, что лежали на нашем пути, – там нас ещё снабжали продуктами. Игорёк, Лёлин сын, которому тогда было три годика, быстро смекнул, что к чему, и, завидев издали громаду элеватора, кричал: "3авирасивай! Завирасивай!", что оз­начало: заворачивай! Мы смеялись и заворачивали.

Ехали несколько дней. Хотелось ехать и ехать так, бесконечно, но, увы!, приехав на место, мы поняли, что попали в ловушку – вокзал был забит беженцами. У Петра было назначение на работу, а у нас – ничего, и муж мой решил, что мы должны воротиться в Ростов, пока там нет немцев, и ехать поездом к морю. Так и решили. Как тяжко мне было расставаться с сестрой и мамой, и остальными близкими! Но выхода не было. Муж мой был еврей, а как немцы расправлялись с евреями, мы знали от беженцев.

В Ростове мы пробыли три дня. За это время натерпелись стра­ху. Бомбили базар, а муж как раз в это время пошёл на толчок, купить себе сапоги. Олега тоже не было дома, он пошёл с прияте­лем на склад, таскать бумагу и тем подработать, а это – как раз около базара. Что я пережила, одному Богу известно. Я бегала и кричала, где мои дети! Я забыла, что Юра и Игорёк – в Зимовни­ках, с родителями. Кончилась, наконец, бомбёжка, но на базар мне попасть не удалось, его оцепили и никого не пускали.

Наконец явился сын, Олег. Кричу на него: где ты был?! А мне говорят: вы поглядите на его лицо, он бледен, как мел, – понятно, где он был. За ним явился муж с одним сапогом в руках. Слава Богу! Все вместе. Скорей, скорей отсюда вон!

Муж получил эваколисты. Я ночью напекла хлебов, и мы поеха­ли к морю. Доехали благополучно до Петровска. В дороге так же, как это было на пути в Зимовники, хотелось без конца ехать и ехать. Что нас ждёт в этом городе? Мы не знали. Удастся ли пе­реправиться через море?

Город встретил нас сурово. Всё было забито беженцами еврея­ми, русских было мало. В вокзал нас не пустили. Трое суток мы спали около вокзала, соорудив ложе из чемоданов. Мы с сыном спали на чемоданах, а муж трое суток кружил около нас. На четвёртый день он повёл нас в "общежитие", которое раз­местилось в кинотеатре "Темп". Муж тащил два больших чемодана. Я спро­сила наивно, есть ли на кроватях простыни? Он промычал что-то неопределённое. Дойдя до "общежития", он вскрикнул и, бросив чемоданы, схватившись за живот, начал стонать. Кто-то вызвал "скорую", и его увезли в больницу, где ему тотчас же сделали операцию аппендицита. В смятении и горе я внесла наши вещи в помещение.

Какие там простыни! Там и кроватей не было. Зал был забит беженцами евреями. Каждая семья сидела или лежала на своей площадке из чемоданов. Нам места не нашлось. В коридоре сидела русская женщина с мальчиком на чемоданах и горько плакала. Я подсела к ней, и мы вместе, всласть выплакавшись, начали делиться своими бедами. Её муж, лётчик – говорила она, – поехал их сопро­вождать до моря, в дороге отстал, и она не знает, как он их теперь будет искать.

Вскоре нам освободили место в помещении: мы разложили рядом свои чемоданы и стали ждать «у моря погоды». Утром я пошла в больницу, мужа уже прооперировали, он появился, к моему ужасу, на лестнице: шёл мне навстречу, улыбаясь во весь рот. Я же чуть не потеряла сознание, увидев его на второй день после операции на ногах, худого, в больших сапогах. Накричала на него, чтобы тотчас шёл в постель, что он и сделал покорно, видя, в каком я состоянии.

Ночью в "общежитии" была облава: искали дезертиров, забрали моего сына, посчитав его за взрослого. Он был не по возрасту высокий и широкоплечий, а было ему всего шестнадцать лет. Утром бегала к прокурору, доказывала, что справку о рождении утеряла, а он записан у меня в паспорте; когда меня мобилизовали, пас­порт остался в военкомате, а после демобилизации у меня, кроме военного билета, ничего не было.

Прокурор внял моим мольбам и слезам, и сказал: успокойтесь и ждите сына. Вечером сын вернулся, а через несколько дней пришёл и муж. Какое счастье, вся семья в сборе! Сын бегал с маль­чишками по очереди за хлебом; муж бегал, чтобы заработать что-нибудь на прожиток» а я сидела на чемоданах. Лётчица моя давно куда-то исчезла, дождавшись мужа, который нагнал их. Так шло время в ожидании отправки за море.

Нас, в конце концов, отправили не за море, а в Азербайджан, на границу с Ираном. Ехали мы долго, было знойно. По приез­де, нас поместили в колхозе, в домике из двух комнат, доми­ков было много, вдоль арыка. Все они были абсолютно одинаковые. За арыком тянулось поле хлопка, который был уже снят. Вдали располагалась тюрьма, по вечерам оттуда доносилось пение, очень слаженное; пели мужские и женские голоса, их пение хватало за душу. В дороге к нам примкнули ещё трое: русский бухгалтер и еврей с девочкой, ровесницей моему сыну, мы получили четыре кровати с матрацами и стали обживаться, но как! Работы не было. Получали хлеб и похлёбку. Потом похлёбки на всех стало не хва­тать. Муж ушёл в город, за несколько километров, не помню, как он назывался, – кажется, Кировобад. По территории посёлка бродили голодные евреи. У меня ещё было немного продуктов от «Загот­зерно», так мы с сыном перебивались кое-как, иногда прикармлива­ли молодую женщину с девочкой. Коренных жителей почти не было видно. Иногда, под стеной какого-либо домика сидели девочки: чернобровые, красивые, бедно одетые, копались друг у друга в головах. Было ещё солнечно. Когда начало холодать, решили бе­жать обратно. Лучше сидеть в кино "Темп", говорил бухгалтер, и потом – за мо­ре; там, за морем, хотя бы работу дадут.

В один холодный день, сев на попутную машину, мы бежали, никто нас не держал.

Когда подъезжали к морю, подул ветер, мороз, а ехали мы, стоя. У Олега поднялась температура, заболела нога в щиколотке. При­ехали в Петровск – холод страшный стоит. Володя совсем расхво­рался. Общежитие давно перестало быть таковым, всех отправили за море. Квартир нет. Опять мы сидим под станцией. Подошла ка­кая-то женщина, предложила одну кровать на одну ночь. Малень­кая комнатушка вся прокоптилась нефтью. Её отапливали нефтью: тряп­ки мочили в нефти и сжигали в печке.

Шёл 1942 год. Зима в Порт-Петровске была суровая, муж снял угол у многодетной женщины. Детей было шесть человек, мал-мала меньше. Комната не отапливалась. Готовили на керосинке, это и служило отоплением. У сына распухла нога, он лежал на кровати с высокой температурой. Укрыли его всем, что у нас было тёплого. Мы с му­жем спали на полу, одно пальто стелили под себя, другим укрыва­лись. За всю ночь я не могла согреться. Когда на крыше подтаи­вал снег, капало на Олегову кровать. Капли со звоном разбива­лись о кожаную куртку, которой он был укрыт поверх одеяла. Их звон раздавался в моём сердце и не давал уснуть. К счастью, тая­ло редко. Хозяйка была молодая, но выглядела старухой. Дети голодные: жили тем, что давала корова. Но как-то корову отпус­тили на пустырь напротив окон. Больше мы её не видели. Горе хо­зяйки было безутешным. Страшно было на неё смотреть. К счастью, вскоре вернулся с фронта муж хозяйки, его демобилизовали по бо­лезни почек. Вид у него был такой измождённый, что ждать ей от него помощи не приходилось.

Мы решили переехать в Хасавюрт. Мужу кто-то сказал, что с квартирами и работой там легче. Но и там было не лучше. Муж снял комнату с глиняными полами, с печкой, которую нельзя было то­пить, – так она дымила. Стояла ранняя весна. В комнате – одна кровать, совершенно голая. Ни стены, ни окна, никогда, похоже, не мылись.

Как только муж пошёл прописываться, ему сразу же вручили повестку на фронт. Он уехал, оставив нас в жалком положе­нии: ни денег, ни вещей, – всё было проедено. Олег к тому времени, проболев больше месяца, решил пойти в колхоз, чтобы что-то получать. Его назначили возчиком. Я пошла в госпиталь и поступила вольнонаёмной сестрой. Володя, конечно, в колхозе ни­чего не получал, работал за обещание расплатиться осенью, с уро­жая. Я устроилась очень хорошо. В госпитале лежали раненные мат­росы. Народ напористый, много было легко-раненных. Узнав, что я беженка, они взялись меня опекать. Каждый день на моём столике появлялся обед, довольно обильный. Кроме того, после обеда на кухне оставалась каша и куски хлеба. Всё это поступало в распоряжение санитарок, которые делились со мной. Таким способом я могла кормить и сына, который в колхозе ничего не получал. Миска каши, да ещё и хлеб, это было целое богатство. Нам стало веселей. Но недолго это продолжалось. Наступило лето 1942 года. Немцы приближались. Каждый вечер я ходила на вокзал, встречала Ростовский поезд. Расспрашивала пассажиров. Сведения были проти­воречивые и печальные. Говорили, что Ростов бомбят ежедневно. От Инженерной улицы, где мы жили, ничего не осталось. Придя в свою конуру, я предавалась горю. В Ростове были все мои родные, и я от них не получала вестей: считала их погибшими.

Хозяин мой был довольно свирепого вида: через всё лицо шрам от сабельного ранения. Через плечо всегда носил винтовку. Ниче­го не делал, сидя за воротами на большом камне, как изваяние. Он был "кровник" и боялся мести. Семья у него была большая: две женщины: жена и, кажется, сестра; куча детей, все красноголовые, крашенные хной. Женщины занимались тем, что приготовляли продукты из молока, пропуская его через сепаратор. Похоже, то был единственный сепаратор на весь посёлок. Женщины Хасавюрта несли молоко. Хозяева жили этим промыслом. Не помню, чтобы они ещё чем-либо занимались, хотя были ещё у них овцы.

Двор был обнесён высоким забором, на уровне крыши дома. Це­лая крепость. Когда я приходила домой, на веранде уже была разложена карта. Тыча в нее пальцем, спрашивали, где теперь немцы, подвинулись ли к Хасавюрту. Немцев ждали с нетерпением. Хозяин просил меня никуда не уезжать. Я, – говорил он, – увезу тебя в горы со своей семьёй. Там у нас сакля, будешь с нами жить. Я боялась его страшно. А сын его, подросток, был в приятельских отношени­ях с Олегом и однажды доверительно сказал ему: «Не знают наши, кого раньше резать: евреев или русских, – когда придут немцы». Народ был дикий. Один наш хозяин чего стоил! Как будто явился из средневековья.

Но надежды их не сбылись. Дойдя до Моздока, немцы остановились. Госпиталь наш всё же собрался эвакуироваться. Так же, как и в Ростове, нам объявили, что всех сотрудников взять не могут, а я была вольнонаёмная, и не рассчитывала, что меня возьмут. Жили, как обречённые на зак­лание: не от немцев, так от местных жителей.

Как вдруг получаю телеграмму от своих родных: «Все живы, едем». От полного отчаяния до такой радости, о которой я уже и не мечтала, можно было помешаться. Когда я прибежала домой с телеграммой, вся в слезах, Володя побледнел и только прокричал: «Что, что?!». Узнав, что едут наши, что все живы, он подосадовал на меня, что я плачу. Но такая уж я слезливая: и от горя плачу, и от радости»».


Глава 53

От судьбы не уйдёшь


Рассказ Вирсавии:

«Осенью случился первый налёт на Ростов. Это было вече­ром, мы все вышли посмотреть. Прожекторы в тёмном небе искали самолёт. Захлопали зенитки. Самолёт сбили. Но на­лёты стали всё чаще. Улица опустела. И солнце почти не вы­ходило из-за туч.

Когда пришли первые немцы, мы с матерью, отцом и братом находились у наших родственников. Они жили в по­луподвале. Там было не так страшно. Немцы побыли недолго. Их быстро выгнали. Пришли наши, но всё равно на душе было очень неспокойно. Вокруг шли бои, сдавали города.

Летом немцы пришли во второй раз. Город долго бомби­ли. Мы сидели в подвале бани. Когда немцы вошли, бом­бёжка прекратилась, соседи все разошлись по домам, а мы всё сидели. Потом мама с братом ушли домой, а я боялась выходить, – всё бродила по подвалу.

Дома было очень холодно и голодно этой зимой. Спасибо соседи часто приглашали к себе – погреться. А летом я почти всё время лежала дома под кроватью. Боялась, что придут немцы и заберут меня. Ведь я была чёрная, похожая на ев­рейку, а они всех евреев хватали и убивали.

Прошло несколько недель такой ужасной жизни, и при­шёл наш сосед, дядя Сильвестр, и сказал нам, что всю моло­дёжь будут отправлять в Германию. А мне как раз исполни­лось 16 лет. Я не вылезала из-под кровати, и сосед сказал мне, что если я не пойду на биржу труда, то меня пошлют этапом, да ещё сочтут за еврейку. Я тогда от матери ни на шаг не отходила, а тут – ехать одной в Германию! Страшно было и подумать о таком. Но про себя я поняла, хотя и не призналась в этом явно, что, раз сосед так сказал, значит, мне невозможно будет отсидеться под кроватью. Ведь всё-таки я была, – нет, не еврейкой, – но полукровкой. А все боялись, что их немцы привлекут за укрывательство евреев и отправят в концлагерь. Мама плакала. У меня часто болело горло, и я обманула себя: придумала, будто врачи медкомиссии обяза­тельно освободят меня от работы в Германии по болезни горла, и пошла на эту проклятую биржу. Она находилась в помещении Госбанка, возле собора, что стоял на Большом проспекте, – теперь его нет, взорвали.

На медкомиссии я стала жаловаться, что у меня болит горло, но они не обратили на это никакого внимания; сказа­ли мне: руки, ноги есть – сможешь работать. И зачислили ме­ня в первую партию, на пятое сентября 1942 года.

Нужно было явиться на вокзал с продуктами на дорогу, на два месяца. Когда я пришла домой и сказала матери, она зарыдала: поехала на биржу, стала просить там, чтобы меня отставили или зачислили в последнюю партию, но ничего уже не помогло, – я должна была ехать.

И вот наступило пятое сентября. Я помню это утро. Сна­чала светило яркое солнце, было тепло, но потом стало се­реть, появились тёмные тучи. Мы с матерью собрали в ста­рый чемодан кое-какие мои вещи, которых было очень мало. Продуктов на дорогу у меня почти не было, так как мы го­лодали. Сестра матери дала мне в дорогу семь пышек из мучки и 13 сухарей в маленький кулёчек. И вот с таким запа­сом я отправилась в дальний путь, в неизвестность.

Вышли мы из дому в одиннадцать часов утра. Я попро­щалась со всеми соседями, и мы пошли пешком через весь город. Я прощалась с каждым деревцем, каждым камушком. Когда мы проходили по Театральной площади, то увидели, как возле театра играл духовой оркестр, и немцы танцевали с нашими девушками. Тогда я подумала про этих девушек, что они – предательницы.

Но вот, пришли мы на главный вокзал. Народу было очень много. Товарный эшелон стоял на путях. Мы подошли к вагону. Меня сразу подхватили ребята и подняли в вагон. Можно было подумать, что мы едем куда-нибудь на Маг­нитку, по комсомольской путёвке. Мать тащила с собой ста­рое ватное одеяло, пихала его мне. Я стыдилась этого зала­танного одеяла: не хотела его брать, плакала, отдавала его ей обратно. На мой плач подошёл немецкий солдат и попро­сил у меня паспорт. Я испугалась, стала бормотать против воли, что я не еврейка, но слова замирали у меня на устах. Он взял мой паспорт и унёс куда-то. Я решила, что пропала. Но потом он принёс паспорт назад, отдал мне. Прошло немного времени, и у меня опять забрали паспорт. Но всё обошлось, слава Богу! По паспорту я была армянка, а армян нацисты причислили к «арийцам».

Вагоны были очень грязные: из-под извести. Большие широкие двери посредине, а наверху – маленькое окошко. Я подошла к этому окошку и смотрела на почернелый, горе­лый вокзал. Мне думалось, что вот совсем недавно мы при­езжали сюда с матерью на трамвае, к отцу. Он работал парикмахером на вокзале. А сейчас и отца нет, и вокзал сгорел; и я не могла удержаться от слёз. Но в то же время кто-то во мне загадывал, когда и какого числа, какого года будет на обратном пути сто­ять эшелон, в котором я приеду домой.

Вот, солдаты закрыли двери. И все рыдали, и падали в обмороки – родители на перроне, а мы в вагонах. И наш по­езд начал отходить от вокзала. Сначала медленно, едва за­метно, потом пошёл всё быстрее, увозя нас от Ростова в не­известную и пугающую Германию, которой мы были зачем-то нужны.

Вначале все мы плакали, но потом осмотрелись в вагоне и начали располагаться. Девчата и ребята ехали вместе. Я пе­решла на девчачью сторону, и мы легли на полу. После всех треволнений спали, как убитые, Утром мы проснулись: с од­ной стороны девчата, с другой ребята. Девушки все были красивые, хорошо одеты, как на праздник, у них было много еды. Они ехали с подругами, сестрами, а я – одна одинёшень­ка. Казалось, они рады были тому, что едут в Германию, ци­вилизованную страну. Я забилась в угол, и в голове моей вертелись мрачные мысли, как жернова: что всё это какие-то не наши люди, враги. Но вот, несколько человек из них усе­лись у открытых дверей. Двое братьев, очень красивые, за­метили, что я сижу одна, в углу, и посадили меня посредине, меж собой. И вот они запели хором наши русские песни. У меня отлегло от сердца, я поняла, что они – наши! Пели «Степь да степь...» и «Когда я на почте служил ямщиком». Я слушала их и плакала – такая злая была на эту войну, на немцев. Песня летела из открытых дверей вагона, и мне хо­телось, чтобы её услышал весь мир.