Аннотация Издателя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   30
Глава 28

И праведная молодость перед лицом ея.


Случалось, в повторяющихся снах, в которых развёрты­валась своя, независимая от бодрствования история, Илье снилась другая земля, на которой люди, стремясь неудержи­мо к «правде», образовали особые «зоны справедливости», навроде святых мест. Зоны эти были отгорожены ото всего прочего, погрязшего в неправде мира непроницаемыми сте­нами, и сообщаться с ними можно было лишь через пропуск­ные пункты. Не всякий человек мог войти в эти зоны, и не всякий мог оттуда выйти. Тщательная проверка и заверенное многими инстанциями разрешение были обязательными ус­ловиями прохода за стену. И в этом видении отразилась не только мода того времени на всяческие «зоны» и «треугольники», но и нечто очень существенное в практике совместной жизни людей.

Вообще, разгородки, отделяющие священное от профан­ного и чистое от нечистого играют в нашей жизни много большую роль, чем мы это привыкли замечать. Заборы эти часто невидимы, но они есть, и мы сами активно их строим» формируя социальную топологию. Что же касается до обще­ства, в котором жил Илья, там разгородки, отделяющие свя­тое и святая святых, а также чистое от нечистого были вполне видимы и вещественны; охранялись строго, и насильственное распределение (или сортировка) людей по апартаментам со­циального пространства служило главным регулятивным принципом и действием, поддерживавшим в обществе поря­док. Это был классический способ упорядочения и создания неравновесности в однородном газе, известный физике под названием Демона Максвелла. Он заключался в том, что в сосуде с газом ставилась перегородка с дверцей, а у дверцы сажался демон, который избирательно открывал дверцу, сор­тируя частицы. Не правда ли гениально? Всё гениальное – просто.

В теперешнем своём сне, в который читатель может про­никнуть, благодаря особому «блату», который заимел он у автора этой правдивой книги, Илья сидел в запущенном пус­том кафе по ту сторону стены. Кафе это располагалось непо­далёку от пропускного пункта, так что сквозь запылённые стёкла можно было созерцать лишь серое полотнище бетона с каймой сигнальной проволоки наверху и совсем узкую по­лоску неба, почти неотличимую от стены.

Напротив Ильи, положив на столик сухие жилистые руки, сидел седобородый старик в просторных, восточного кроя одеждах, из обличья которых Илье ясно запомнились лишь обширные рукава без обшлагов.

Ему казалось, что он давно уже здесь, за этим столиком, может быть даже годы, а старик будто пришёл недавно. У ножки стола приютилась его котомка, прихваченная лямка­ми у устья. Но Илья не помнил, как старик вошёл и как при­сел за его столик, как завязался разговор. Они беседовали не­торопливо, взглядывая иногда за окно, в сторону Стены. И о чём же ещё можно было здесь говорить, как не о ней?! Доб­рый читатель, верно, подумал, что «о любимой женщине», но нет. «О ней» значит о стене. Старик рассказывал Илье о делах минувших, о том, как появились стены, разгородившие мир.

– Да, молодой человек, беда вся в том, что люди не умеют жить красиво. Они грешат. Может быть, совсем немного, не­заметно, просто радость плотской жизни любят чуточку больше, чем заповедь Божию, а в результате появляются ум­ные и глупые, бедные и богатые, пресыщенные и обездолен­ные... Так-то вот. А Великий Подражатель, Поклонник Гар­монии. Творец и ревнивый Соперник, Властелин всякой формы, не выносит человеческого уродства, хочет, чтобы Творение было красивым. Что очень понятно, ведь его сущ­ность – Глаз.

– Глаз? – переспросил Илья.

– Да, глаз Бога. Ты разве ничего не слыхал об этой исто­рии? Ведь наш добрый Бог-Отец слеп.

– Слеп?! Но как же так! Говорят Он, напротив, всё видит.

– Да, да. Это верно. Он видит, но не глазами, а Сердцем. И не всё, – всё Ему не нужно, – а только сердце человеческое.

– И как же случилось, что Он ослеп? – Последнее слово Илья произнёс запинаясь, столь святотатственно звучало оно для его слуха, что само не шло на язык и приходилось его проворачивать с усилием, как мясо в мясорубке.

– Видишь ли, когда Господь породил человека, Он сооб­щил ему свободу, свободу выбрать между бренным и божест­венным в себе, – ведь Господь влил в брение своё Семя. И вот, в обетование этой свободы. Господь вырвал свой глаз и бро­сил его прочь от Себя, с тем, чтобы не следить впредь за че­ловеком, предоставив его самому себе.

Так Божий Глаз отделился от Бога и стал жить сам по се­бе. И поскольку Господь разделился в своей Природе, то и духовное начало в человеке, образе Божьем, оказалось разде­лённым: в человеке зажил отдельный от Бога Божий Глаз, Ревнитель формы. И вот этот влюблённый в Образ Божий глаз старается отсечь в человеках всё, затемняющее и иска­жающее этот Образ.

– Ну, а Дьявол, это кто, по-вашему?

– Дьявол... Мне кажется, под этим именем путают двоих. Есть Люцифер, Носитель Света, – он и есть вырванный Бо­жий Глаз; а есть исчадия Ада – сферы, где падшие духи кормятся человеческой плотью: они живут во тьме, и Люцифер их ненавидит. Он боится своего родства с ними, ибо многие – его дети; и все они – богоотступники. В частности, Дьявол – Клеветник.

– Значит, это Люцифер построил Стену?

Старик внимательно посмотрел на Илью, помолчал чу­ток, потом ответил:

– Да, конечно. Люди, в своей свободе ещё не выбрали окончательно между богами, – кто их отец. И образ Божий искажён в человеках. А Люцифер требует чистого образа, он отбирает совершенных: отделяет стадо своё от тех, кто не хо­чет жертвовать форме своей свободой. Последних Люцифер обвиняет в блуде.

– А они блудят?

– Да, конечно. Они брачуются со всяким духом, не гнуша­ясь и пожирателями плоти. Но, с другой стороны, так они ищут свою подлинную невесту, свою мать.

– А разве может быть довольно одной формы?

– Нет, конечно. Здесь главная ошибка Глаза, который по природе своей знает только внешнее. Он думает изготовить сосуд и ждать, пока туда нальётся вода. Но на деле нужно другое – открыть верный створ плотины и пустить поток, чья поверхность заиграет на свету, и радость будет Глазу веч­ная...


* * *

Илье не пришлось в этот раз дослушать удивительного деда. Кто-то настойчиво постучал снаружи в стеклянную сте­ну кафе, прямо у столика, за которым сидели они. Илья с удивлением хотел обернуться на стук, и не мог – шея не слу­шалась его. Стук, между тем, продолжался. Илья пробудился и действительно услышал стук в окно над своей постелью.

Стояла ночь. Илья приподнялся и выглянул в окно. В лунном свете он увидел и узнал хозяйскую дочь Тоню. Она стояла в одной сорочке и жалась от холода, хотя на дворе стояло лето. Илья вскочил с постели, пошёл к двери и впус­тил Тоню во флигель, который они с Рустамом снимали у матери Тони. Рустам тоже проснулся и спрашивал тревожно, что случилось.

На дочке, что называется, лица не было. Она заикалась. Страх и волнение слышались в её голосе. «Я его узнала, я его узнала...!» повторяла она. Не без некоторого труда Рустаму и Илье удалось понять, что из ночного забытья, – беспокойного из-за полной луны, – эту растерянную и дрожащую женщину исторгло привидение: закутанная в белую простынь фигура, желавшая слиться с лунными грёзами, прикинуться инкубом, и в этой маске безнаказанно похитить честь женщины. Но когда «привидение» попыталось неуклюже взобраться на неё, Тоня узнала в нём своего отчима. У неё даже не было сил кричать. Кроме того, она боялась смертельно ранить душу своей матери. Будучи довольно сильной, она отпихнула от себя насильника. Простыня слетела на пол. Увидев, что он разоблачен, отчим сначала пытался ей угрожать, а затем, увидев, что она направляется к выходу, поспешно бежал, не забыв прихва­тить простыню.

Этой Тоне было что-то около тридцати. Она развелась с мужем несколько лет назад и заметно тосковала по мужчине. Её против воли тянуло к двум молодым холостым людям, живущим в дворовом флигеле, и она под разными надуман­ными предлогами несколько раз заходила в гости к героям нашего повествования. Мать Тони, хозяйка дома, ругала дочь за эту нескромность.

Илья и Рустам, как подвизающиеся на пути праведников, хотя и понимали желания молодой женщины, но встречали её, разумеется, очень сдержанно. Илья усматривал у неё при­знаки истерии на почве сексуальной депривации и, памятуя об этом, – как и вообще из своего скептического отношения к женщинам, – не поверил в ночное привидение, хотя с готов­ностью согласился принять меры к успокоению напуганной соседки, но про себя, при этом, думал, что по-настоящему ус­покоить её может только хороший елдак.

Рустам, в отличие от Ильи, сразу же поверил Тоне, и им овладела гневная энергия Робин Гуда; он бросился на обли­чение гнусного старика, Илья следовал за ним больше для проформы.

Отчиму Тони было за шестьдесят. Он принадлежал к ко­горте новомодных старичков Брежневской эпохи, владельцев собственного автомобиля, который составлял их капитал, с каковым капиталом пустились они на склоне лет на поиски так долго откладывавшегося счастья. Расставшись с надоев­шими жёнами, не связанные более повзрослевшими детьми, они бросали всё, забрав автомобиль, служивший пропуском в мир дешёвых наслаждений, вступали в новые браки и вовсю пользовались продажной любовью на заднем сидении. Про­винциальные девы веселья давали им за «эх, прокачу!», и в этом было одно из чудес автомобилизации России.

На момент описываемого нами ночного происшествия отчима не должно было быть в городе, так как в это горячее время медосбора он находился в полях вместе со своей пере­движной пасекой и автомобилем. Для Ильи это обстоятель­ство было аргументом в пользу предположения о галлюцина­торном бреде. Но Рустам сразу же предположил, что пороч­ный старик, полагаясь на своё пасечное алиби, тайно прика­тил в город, выбрав ночь полнолуния, оставил автомобиль поблизости, за углом, и, имея ключи от дома, тихонько про­брался в спальню падчерицы. Проверяя это предположение, казавшееся Илье совершенно фантастическим, друзья, наспех натянув на себя штаны, выбежали на улицу, с целью обнару­жить автомобиль. Разбежавшись в противоположных на­правлениях, они обследовали прилегающие улицы, но маши­ны не обнаружили. Очевидно, что старик, если только это был он, давно укатил на своей борзо ходившей «Победе»

Рустам кипел негодованием, а Илья продолжал сомне­ваться. Ему трудно было поверить в подобное изощренное зло. В выходке старика, с точки зрения логики, для Ильи, впрочем, не было ничего удивительного. Логика была ему понятна, но это была логика фантазии. Такой фантазией мог бы согрешить и сам Илья, – над кем хуй не владыка'? Но ему трудно было поверить, что подобную фантазию можно ре­шиться претворить в жизнь. Но это лишь отчасти служило причиной его недоверия свидетельству Тони. Отчасти же, он не хотел верить потому, что наличие зла здесь и теперь, у не­го под боком, а не в туманном временнòм и пространствен­ном «далёко», осложняло жизнь, требовало какой-то реак­ции, заставляло определиться в отношении к человеку, с ко­торым до сего дня всё ограничивалось столь удобными вза­имными поклонами и незначащими фразами о погоде. Тре­бование же конкретно определиться было весьма тяжёлым для Ильи, так как он был мучительно неуверен в себе, внут­ренне растерян, и, если сохранял кое-как наружную маску уверенности, то при любом требующем усилия противостоя­нии, эта маска могла рассыпаться, обнажив плаксивое бес­хребетное существо. Естественно, Илья этого боялся.

Рустам же был уверен в себе: он не только не боялся, но и искал испытать свои силы, свою готовность противостоять злу не отдалённому и безликому, а близкому и конкретному, персонифицированному в определённой личности. И то, что эта личность могла сопротивляться, могла не согласиться с его осуждением, нанести встречный ущерб, – не останавлива­ло Рустама, а напротив, составляло, может быть, главный интерес – возможность борьбы и победы.

Старик – преступник! Рустам не сомневался в этом, и ока­зался прав. Наверное, он всё-таки лучше знал людей, чем Илья.

Испугавшийся разоблачения блудодей-импровизатор не выдержал и, опасаясь неудобных для него семейных решений, которые могли быть приняты за его спиной, решил упредить события, и на следующий день явился с повинной. Как видно, он не мог рассчитывать на то, что Тоню сочтут сумасшед­шей, страдающей галлюцинациями на сексуальной почве. Это указывало на то, что Илья ошибался относительно ста­туса Тони в семье и, фактически, смотрел на неё так же, как и развратный отчим. Последнего, впрочем, Тоня мало занима­ла: ему главное было не разрушить отношения с матерью, от которой зависело его благополучие. Мать, конечно, тут же его простила, предав тем самым и себя, и честь своей дочери. В сущности, она боялась деда, так как он мог отсудить часть имущества, но больше всего боялась она остаться одной под старость и немощь.

К чести Тони будь сказано, она не хотела ни видеть отчи­ма, ни слышать о нём, несмотря на то, что он на коленях про­сил прощения, – разумеется, лицемерно. Тоня требовала, что­бы мать развелась с ним: она заперлась в своей комнате и не выходила к общему столу. Рустам встретил старика с откро­венной враждебностью, всеми способами давая понять, что считает его за сволочь. Илья же не находил в себе сил для вы­ражения неодобрения. В нём боролись противоречивые чув­ства: с одной стороны действовала привнесённая в него Рус­тамом установка на борьбу со злом, взятие на себя ответственности за моральное состояние мира, – и эта установка ещё провоцировалась к жизни сознанием собственной слабости, трусости перед лицом агрессивного зла, – а с другой стороны, некая деликатность, которую он не мог преодолеть, даже квалифицируя её как трусость, не позволяла ему отступить от обычных правил вежливости, – он не смог удержать себя от того, чтобы не поздороваться с хозяином, столкнувшись с ним утром во дворе. И в самом деле, отвернуться, не здоро­ваться или, того хуже, сделать какой-нибудь оскорбительный выпад, означало бы продемонстрировать, что ему всё извест­но, вмешаться в дела чужой семьи, с которой его связывали только коммерческие отношения. Более того, это означало бы взять на себя роль судии, а последнему в нём кто-то осо­бенно противился. Это выражалось, в частности, и в том, что он не считал правильным обращаться к судье для разрешения конфликтов, бессознательно предполагая, что Бог способен уладить отношения, если проявляется правильная стойкость и приносятся уместные жертвы. Рустам же, напротив, предла­гал пострадавшей стороне подать на старика в суд, и Тоня соглашалась с ним в этом, но мать Тони была против: она сочла видимое покаяние своего блудного супруга достаточ­ным удовлетворением. В своей деликатности Илья, однако, не шёл столь далеко, чтобы не блюсти правду отношений, по­этому в откровенном разговоре с хозяйкой, когда та делилась с Ильей своими горестями. Он намекнул ей, что после слу­чившегося едва ли возможно ей жить с мужем по-прежнему. В ответ женщина расплакалась и призналась, что боится подлого старика, на которого имела неосторожность перепи­сать половину дома. Дочь, однако, не смирилась и, проявив изрядное мужество, ушла жить на квартиру из собственного дома.

Рустам, в своём Робин-Гудстве, не нашёл ничего лучшего, как проткнуть ножом шины дедова автомобиля, на что в от­вет, – не без глумливости и насмешки над такой суровой ка­рой, – старик вынул ниппеля из шин Рустамова велосипеда. На этом баталии пока прекратились. Жить здесь долее, одна­ко, было невозможно: Илье – по моральным соображениям (ему было просто тягостно), Рустаму же потому, что он уже накопил достаточно денег, чтобы купить себе жильё, и приискал подходящее, тем более что их совместная жизнь с Иль­ей подошла к естественному концу, и разъезд был уже решен негласно с обеих сторон.

Илья собрался быстро. Хозяйка, чувствуя, что вместе с Ильей её дом окончательно покидает божье благословление, уговаривала его остаться, говоря ему: ну куда ты пойдёшь? Идти действительно было некуда, но оставаться здесь и вы­носить взаимную ложь двух пожилых людей, делая вид, буд­то ничего не произошло, Илья не мог, – они были для него ритуально нечисты. Отделять же себя от них отчуждением и презрением – это пачкало его самого, да и не входило в усло­вия жилищного контракта, поэтому Илья сложил свои вещи в сарае и поселился временно, налегке, до приискания подхо­дящей квартиры у своих духовных детей (теперь мы можем их так называть), которые снимали в старом городе, за сорок рублей в месяц, старый и низкий гараж, переделанный под жильё, – из-за своей низоты он казался довольно просторным.

Рустам, верный своей позитивной натуре (натуре кшат­рия, который не оберегал себя от крови и грязи войны, в от­личие от брахмана Ильи), не находил для себя неудобным ос­таваться на этой квартире столько времени, сколько нужно ему. Ведь его не пятнало то, что пятнало брахмана (общение с живущими в низшей форме брака), – его пятнало только бесчестье уклонения от схватки, а здесь он был очищен всту­плением в боевые действия против деда. И он съехал с этой последней общей с Ильей квартиры не раньше, чем стал об­ладателем собственного жилья, в котором его воинственная натура нашла своё поле в войне с совладельцем, не желавшим признавать его хозяйские права. Таким образом, боги вели каждого из наших богатырей соответственно личной карме каждого, и пути их, после временного слияния и духовного оплодотворения, закономерно разошлись, чтобы никогда уже вновь не соединиться.


Глава 29

Платонический Эрот.


В годы детства Илье не раз случалось проглатывать упрёк, выражен­ный и прямо и косвенно, в том, что он злоупотребляет чтени­ем в ущерб реальной жизни, и что его красивая мечтатель­ность и чело с печатью вечных вопросов скрывают за собой некий порок. Вначале ему намекала на это мать, потом его били за это сверстники-реалисты, ещё потом посторонние взрослые, с которыми встречался он на своих путях, говори­ли ему невнятно о том, что он развивается неправильно, как вирус с крайне сложной оболочкой, но пустой внутри, нако­нец, он сам начал упрекать себя в этом. Но переломить это развитие было уже трудно, если не сказать: невозможно.

Нельзя утверждать, что он был таким уж книжным маль­чиком, совсем избегающим становления в уличных играх. Нет, он был уличным, может быть даже излишне уличным для того социального положения, которое занимала его се­мья. Но книги, – а вернее представляемый с их помощью воображаемый мир, – и в самом деле составляли могучую конкуренцию жестовым текстам уличных игр со сверстниками. С одной стороны, книги были несравненно богаче того жалкого набора игровых сюжетов, которые были в ходу; с другой стороны, читая книги, он оставался наедине с собой и, таким образом, избегал непредсказуемых результатов контактного соперничества. Он был слаб волей, легко занимал позицию жертвы, и потому в играх часто лукавил, избегая тех кульминационных положений и сопряжённых с ними усилий, в которых, собст­венно, и закладывается характер, так что он умудрился по­играть во все игры и всё-таки не сформироваться, не создать в себе устойчивое господство. Его душевная экономия напоминала тип советско­го учреждения, которое вопросы «прорабатывает», но ничего не вырабатывает.

Из детства этот порок перешёл в юность. Однако во взрослой жизни невозможно стало оставаться только актёром и мечтателем, – она требо­вала реальных усилий в реальных отношениях. Илья был дос­таточным реалистом, чтобы уличить себя в своём бегстве в книжную грёзу, и заставить себя в нужные моменты вступать в полный контакт с людьми и обществом и одерживать побе­ды над собой и обстоятельствами. «Полный этот контакт» не был всё же по-настоящему полным, потому что Илья стал маргиналом, аутсайдером, и из него никак не вырабатывался ни один из тех психологических типов, которые составляли ассамблею характеров, обеспечивающих функционирование советского общества. Он по-прежнему оставался книжником, имеющим готовую «валентность» на общение только с таки­ми же, как он, маргиналами, ищущими в книгах универ­сального образования, которое позволило бы им стать пси­хически устойчивыми и наполненными, как бы при этом не понимали они свои нужды и цели; то есть, стать «победителями». Можно подозревать, что его уход в «диссиденты» был продиктован не только внутренней честностью и преданностью идеалам, но и эскапизмом, как чертой характера.

Разумеется, в порядке самосовершенствования Илья сознавал этот недостаток и боролся с ним. Но в сегодняшнем размышлении казавшееся временами недостат­ком, представилось ему как положи­тельное. Илья решил для себя, что, раз уж игра составляет ткань жизни, то предпочтение, отдаваемое книге перед полноконтактной игровой реальностью, имеет цену, так как оболочка смыслов, создаваемая имяреком вокруг себя благодаря книгам, подобна родовой оболочке, или «сорочке», которая предохраняет духовный плод от прежде­временного рождения; от рождения в какой-то частный вид, в ущерб потенции рождения в Рода.

И это было тем более справедливо, что общество, в кото­ром ему довелось воспитываться и самовоспитываться, ис­кусственно отсекло себя от смыслов становления в Рода, ко­торые были открыты и накоплены в культурах предшество­вавших веков.

Илья, несомненно, страдал от этой усечённости общест­венного самосознания, и его потайное устремление к рожде­нию в Рода получало, в проекции на приземлённые ценности индустриальной эры, уродливые формы мегаломании: сделать великое открытие, по­строить справедливое общество, создать гениальное произведе­ние, добиться всемирной славы и т.п. Конечно же, все эти надежды очень быстро обнаруживали свою недостаточную обосно­ванность, говоря мягко, и упорно держаться за них значило бы стать, в конце, пациентом «жёлтого дома».

И всё же, всё же... Несмотря ни на что, какие-то глубокие интуиции относительно себя и мира удерживали Илью от то­го, чтобы отбросить «книжки» и окунуться в волны моря жи­тейского. Да, верно, рыбы выглядели гладкими, красивыми, они блестели, ловко плавали, и у них всегда был корм. Илья же выглядел середь них каким-то раком-отшельником, тас­кающим на себе свою раковину, в которую прятался поми­нутно, и кормился он отбросами, но... Опасался он стать ры­бой. Почему-то не хотелось, хотя и завидно бывало.

Он не терял веру в себя и постепенно продвигался по на­правлению к той точке своего пути, в которой должна была открыться ему тайна его рождения.


* * *

В школьной книге для чтения иностранные дети в краси­вых лохмотьях писали на стене слово «мир» и рисовали ме­лом голубя, – очень похожего на голубя с первомайских открыток. Никите нравилось рассматривать на долгих уроках картинку, изображавшую этих детей, таких отважных, ведущих агитацию под носом у полиции. Сам Никита не сумел бы убедительно нарисовать голубя на стене – не хватило бы умения; да и милиции он боялся.

Никита безусловно верил в этих детей, хотя в окружаю­щей его жизни ему не приходилось ещё видеть, чтобы кто-нибудь писал на стенах слово «мир» или рисовал голубя. Да и зачем? Ведь всё это в избытке красовалось на кумачовых по­лотнищах, вывешиваемых к. каждому празднику. Оттого, верно, его сверстники, да и ребята постарше, писали и выца­рапывали повсюду совсем другое слово из трёх букв, – очень древнее и, в общем, с тем же смыслом. Вместо голубя рисова­лись гипертрофированные половые органы, мужские и жен­ские, по отдельности и в известном сочетании, что тоже, в общем, соответствовало. Но соответствие это запрятано бы­ло, к несчастью, слишком глубоко, в каких-то малоисследо­ванных восточных архетипах, и поэтому не могло быть оце­нено по достоинству, – на поверхности оказывался почему-то лишь жалкий суррогат порнухи.

Что до голубей, то их здесь предпочитали в натуре: дер­жали в голубятнях, гоняли длинным шестом в поднебесье, крали друг у друга и продавали из-под полы. А диких сизяков мальчишки ловили сонными на чердаках и ели их.

Но, зачем сравнивать не подлежащее сравнению? Грязные стены парадного и школьной уборной совсем не были про­должением тех, иностранных стен. То были две разных ре­альности: иностранцы больше походили на дореволюционных российских детей, а стены – на графские развалины; они отчего-то хотели уйти от окружающей их классики в мир кумача и фабрик. Никите, впрочем, было ясно, почему: ради справедливости. Что же до эстетики, то, несмотря на новенький костюмчик, купленный в туфовом дворце на площади Дзержинского, дети из зазерка­лья смотрелись красивее Никиты, и были для него в чём-то более реальны, чем живые люди вокруг него.

Более реальны, потому что более важны, более авторитет­ны. Реальны, потому что идеальны. Они жили в Сновидении, которое у нас стало называться Историей: в особом Исто­рическом времени, имевшем мало общего с бытовым временем, в котором жил Никита. Ценность наших поступков тесно свя­зана со временем, немыслима вне времени, и оттого дети на картинке совершали исторические поступки, а Никита – са­мые обыденные и, часто, гадкие. Ведь то время, в котором он жил, было какое-то выжидательное. Никита рос и выжидал, когда же он станет взрослым, и тогда начнется настоящая жизнь, и страна вокруг него тоже, как будто, росла и выжидала, когда она созреет к истинно красивой жизни, где на всяком углу будут стоять Большие Театры и Библиотеки им. Ленина, а на всякой площади будут бить фонтаны с са­моцветами и разворачиваться Выставки. И это будет Историче­ское время, но не Время борьбы, которое осталось уже поза­ди, а Историческое время Счастья.

Ну, а пока здесь просто стоял май. Близились большие каникулы. Автор этой правдивой книги наверное изменил бы себе, если бы стал красочно описывать, пользуясь поводом, майское солнце, блестящую зелень дерев, и ту юную упру­гость, которой наполнял мальчишескую грудь весенний воз­дух, озонированный всё ещё стерильным после зимнего очи­щения морем. Всё это само собой было. И цикличность обы­денного времени, – в отличие от Исторического, – избавляет нас от необходимости описывать повторяющееся. Но Исто­рия дремала где-то рядом и, просыпаясь время от времени, вторгалась в обыденную жизнь, нарушая строгую циклич­ность звёздного мира нововведениями. В числе таких новелл в этом году оказалась «большая перемена», высочайше введённая в школу Минпросом, по согласованию с Минздравом.

В результате этой интервенции времени Исторического во время обыденное, перемены между уроками были сокращены до пяти минут, за которые нельзя было успеть и оправиться толком, но зато взамен после третьего урока занятия преры­вались на целых двадцать минут (!)

Старая школа, бывшая мужская гимназия, окруженная изгородью из кованых железных пик, стояла в самом центре города и смотрелась в решётку городского сада, саженного ещё в дореволюционные, – читай: доисторические времена, На большой перемене можно было пойти в сад, побродить по аллеям, заглянуть на детскую площадку сквозь окружавшую её деревянную решётку с кассой и билетёром у входа, посто­ять у памятника борцам за Советскую Власть, зайти в тир, съесть мороженное вразвес, посмотреть афиши кино и, нако­нец, зайти в книжный магазин.

Изо всего этого набора развлечений Никиту более всего интересовало последнее. Он любил книги и, на взгляд мате­ри, даже чрезмерно: настолько, что сам писал их. У него на­чата была фантастическая повесть о полёте на Венеру, пи­санная аккуратным почерком в альбоме для рисования и снабженная цветными авторскими рисунками космических аппаратов с пламеносными трубами сзади и людей в скафандрах, среди динозавров и всяких сухо­путных водорослей.

А почему, собственно, на Венеру? – ухватятся неуёмные следопыты человеческих душ. Нет, это не вытесненная дет­ская сексуальность, Никита не был пуританином и не нуж­дался в вытеснении. Так поспешу я их успокоить. Просто Марс был уже довольно облётан в довоенной литературе, и поэтому, после войны, стало модно летать на Венеру. Хотя, говорят, была утечка из космических КБ, насчёт Венеры.

Однако, на момент, о котором мы теперь рассказываем читателю, повесть эта была оставлена ради другой, более увлекательной. Теперь Никита писал детектив в двух частях с соответствующими жанру именованиями: «Начало Дрейка» и «Конец Дрейка». Оформ­ление этой рукописи было попроще: на титульном листе обычной школьной тетради в линию фиолетовыми чернила­ми был нарисован пистолет с рифлёной рукоятью. Тетрадь была исписана мелко и без полей. Писательство круто изме­нило жизнь Никиты. Теперь, к примеру, большая перемена означала творческий отпуск. Никита отделялся от толпы и бродил в одиночестве по периметру школьного двора, под высокими гледичиями, сплошь утыканными здоровенными колючками, обдумывая продолжение своей повести.

Герой её имел обыкновение выпивать по утрам чашку шоколада прямо в постели. Никита написал об этом, хотя смутно представлял себе жидкий шоколад, которого сроду не видел. Зато не раз видел репродукцию картины «Шоколадница». Именно такая, вся стерильная, должна была, верно, входить по утрам в номер дорогого отеля, снимаемого фешенебель­ным шпионом Дрейком. У этого шпиона-сибарита был, са­мо собой, шеф, которого Никита, устами своего героя име­новал патроном. При этом Никита немного сомневался в ударении, так как ему не хотелось, чтобы читатель спутал бы Патрона с «патроном», которым снаряжают огнестрельное оружие. Он спросил об этом слове учительницу литературы, не подозревавшую о свершении, скрывавшемся за этим во­просом способного ученика. Оказалось, к разочарованию Никиты, что учительница не знает такого слова, в том его значении, которое интересовало Никиту. Это было странно. Облик Эммы Давидовны немного потускнел в его глазах, и ему было жаль. Он не проникся ещё тем агрессивным скепсисом неудачника, который радуется всякому развенчиванию куми­ров.

А между тем Патрон Дрейка, несмотря на отсутствие его в школьном словаре, ментально существовал и вынашивал план внедрения своего подопечного в среду наивных советских граждан посредством ночного полёта, парашютного прыжка и подложных документов, неотличимых от настоящих.

Отсюда читателю должно быть ясно, какое исключитель­ное место занимала книга, как феномен культуры, в жизни Никиты. К тому же, теперь на книжных прилавках явилась такая новость, как почтовые марки для коллекционирования, и оснований бегать на большой перемене именно в книжный магазин стало ещё больше.

В походах к прилавкам с марками и книгами Никите со­путствовал Лерка Круглов, веснушчатый и круглолицый, под стать своей фамилии. Происходя из семьи технических интеллигентов, детей «спецов», он тоже много читал, и у отца его была бога­тая библиотека поп-литературы, то есть детективов, приклю­чений и фантастики, – чего отнюдь не водилось в семье Ники­ты, где скорее можно было встретить русскую классику и Анатоля Франса; где не менее половины шкафа занимали со­чинения Ленина и Сталина. Лерка Круглов начал снабжать Никиту книгами, чьё содержание дополняло картину жизни, нарисованную в многотомии классиков социализма. Именно благодаря Лерке Никита открыл для себя увлекательный мир военного детектива. И хотя в душе Никита не очень уважал Круглова за мягкие манеры, веснушки, розовощёкость и ок­руглые формы тела, обличавшие в нём, на взгляд Никиты, «маменькиного сынка», всё же, на почве интереса к книгам у них завязалась дружба. Марками, кстати, Лерик тоже интересовался. Правду сказать, они и раньше приятельствовали – по пути им было со школы, – но такой близости не было, как теперь. В частности, никогда Лерик не приглашал Никиту зайти к нему в дом, что Никита воспринимал, как обособ­ленность, хотя, скорее, Лерка просто стеснялся своего дома. Теперь Никита стал бывать у Лерки дома, в семье с особым налётом традиции, которая всегда чувствуется в семьях, где живёт бабушка. У Никиты дома не было этого флёра стари­ны из ковриков, наволочек, икон и фотографий на стенах, а также особого запаха бережно хранимого тряпья, – так называемого «сундучно­го духа». Поэтому Никита, привыкший к стерильной от традиции, чисто утилитарной культуре, вовсе не стесняющей духа, чувствовал себя у Лерки неловко, – изо всей этой затхлой аккуратности сочилась несвобода: не свисти, не шуми, на кровать не са­дись, шкатулку не трогай, и т.п.

Побыв немного у Лерки, как бы отметившись, друзья шли к Никите, в большую, пустующую днём квартиру. Родители Лерки не препятствовали этому, потому что Никита был на хорошем счету. У Никиты они рассматривали новые коллекционные при­обретения: фиолетовые пейзажи Крыма и пузатые самолёты Авиапочты над поросшими остроконечным лесом круглыми горами.

Как это водится у подростков, разговоры и шутки сами собой скоро сползали к сексу. Лерка неизменно предлагал свой пухлый зад для сексуальных опытов. Никите это было непонятно психологически. Однако, не вызывало ни презре­ния, ни отвращения, ни осуждения. Но терпимость эта проис­текала не от прирождённого либерализма, а оттого, что Ни­кита не видел за Леркиными поползновениями противоесте­ственного влечения к своему полу: он вообще не подозревал о существовании последнего, и, если бы ему сказали, что такое есть, он бы просто психологически не поверил в это. Однопо­лый секс представлялся ему просто неким суррогатом: непол­ноценной заменой того, что было в дефиците – женского по­ла. То есть, он полагал, что, эксплуатируя зад товарища, он должен бы был изображать при этом, что имеет дело с девоч­кой. Но такой иллюзии было трудно держаться: задница у Лерки была конопатая и между ног свисали ядра. Поэтому ему не хотелось возиться с Леркой, и он обычно предлагал: давай лучше подрочим. Остановившись на этом предложе­нии, друзья вместе предавались греху Онана.

Подобными сеансами, однако, у Никиты дело не ограни­чивалось. Онанизм стал у него уже серьёзной болезнью: он истощал себя им. Просыпаясь рано утром, он начинал гре­зить в постели, и вскоре уже яростно подпрыгивал на своём старом пружинном диване. Однажды, за этим диковинным упражнением его застукала мать. Это был скандал. Но явно­го скандала не случилось: отец пригрозил, что пойдёт в шко­лу и расскажет всё классному руководителю, высказав при этом предположение, что у Никиты в классе все, наверное, этим занимаются. Никита немножко испугался, но, в то же время, был почему-то уверен, что отец не пойдёт в школу. Так оно и случилось. Мать с озабоченным видом погрузи­лась в медицинский справочник. Никита понял, что она в нём вычитывает, и, когда мать ушла на работу, сам взялся за справочник, но долго не мог найти то, что нужно, так как смотрел на букву «А». Наконец, догадавшись посмотреть на «О», прочел статью «онанизм». В качестве лекарства там ре­комендовался спорт. Никита усмехнулся.

Он уже несколько лет ходил на секцию лёгкой атлетики, вместе с товарищами из своего класса, и ему вспомнилось, как перед началом тренировки, они, бывало, кучей захо­дили в бетонированный стадионный сортир и устраивали групповую оргию онанизма. Могло бы быть, конечно, и кое-что похуже, но провинциализм, всегда отягощенный нравст­венностью, даже в пороке, спасал их от худшего разврата.

Между прочих полезных сведений Никита узнал из спра­вочника, что детский онанизм может грозить осложнениями в будущей супружеской жизни. Последнее заставило его при­задуматься. Он часто мечтал о будущем, и о будущей же­нитьбе тоже; и «чашка шоколада» по утрам в постели проис­ходила, возможно, из этой грёзы. Ему вдруг стало совестно перед своей женой, которая не имела ещё определённого ли­ца, но была, конечно же, существом прекрасным. И это сове­стное переживание помогло ему бросить так называемый в просторечии «сухой спорт», – какового результата едва ли бы удалось достигнуть репрессалиями.