Рецензенты: доктор медицинских наук А. М. Иваницкий, доктор медицинских наук Р. И. Кругликов симонов П. В. и др

Вид материалаКнига

Содержание


Следующие слова – «Ахиллеса, Пелеева сына»
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   29
^

Следующие слова – «Ахиллеса, Пелеева сына»


XIV. Я тут же спросил себя: почему с Ахилла надо начинать, когда «пастырь народов» – Агамемнон (1/7). Ему от Зевса перешел «царственный скипетр» (2/101-8), он «единый властитель» совокупного ахейского воинства (204-6).

Однако в сравнении с египетскими фараонами жалкая получается картина. Да, унаследовал скипетр, но «скипетродержцами» называются многие другие басилеи, управляющие собственными народами. Потомок Зевса? Но другие басилеи тоже потомки Громовержца и некоторые из них божественностью своей превосходят Агамемнона: тот лишь праправнук Зевса, а, скажем, Ахилл – его правнук и к тому же сын богини Фетиды.

Но главное – обращаются с Агамемноном немыслимо с египетской точки зрения. Нестор указывал ему, что он-де обязан «мысль исполнять и другое, если кто... доброе скажет» (9/101-2). Одиссей открыто заявлял о его, Агамемнона, полном несоответствии должности: «Пагубный! Лучше другим бы каким-либо воинством робким ты предводил, а не нами владел, не мужами... Смолкни, чтоб кто-либо здесь не услышал еще из ахеян речи, какой никогда и в устах иметь не захочет... И твои нас советы погубят, правитель народа!» (14/84-102). Про Ахилла я уж не говорю:

«Грузный вином, со взорами песьими, с сердцем оленя!» (1/225), «царь, облеченный бесстыдством, коварный душою мздолюбец!» (149)-вот она, Ахиллова мера «обожания Величества».

XV. Не «божественность», не «царственное величество», а честь-удел («тимэ») – вот что отличает Агамемнона от других басилеев и ставит его в ранг царя. Агамемнон привел к Трое 100 кораблей, пилосский царь Нестор – 90, Ахилл – 50, Одиссей – всего лишь двенадцать. Гомеровский басилеи, стал вспоминать я, – это прежде всего племенной вождь, предводитель своего народа, «это «каждый» человек племени, по количеству общих эпических качеств поднявшийся в уровень со всем племенем, воплотивший племя в себя, олицетворивший племя и в то же время не отделившийся от племени, не выпавший из племенного множества, но продолжающий быть частью этого племени, этого множества...»170

Недаром, вступая в единоборство, герои подробно сообщают друг другу о своей племенной и родовой принадлежности – это не «эпический прием», как любят объяснять филологи, вернее, не только эпический прием, но и реальная демонстрация силы, объявление своей чести-удела. И если рассматривать царственную честь Агамемнона как производное от чести всех его сородичей и соплеменников, как совокупное могущество представляемого им народа, то у Агамемнона честь-удел окажется и пространственно шире и количественно весомее чести Ахилла: микенцы досточтимее мирмидонян на целых пятьдесят кораблей + девяносто кораблей дружественного Агамемнону Нестора + все корабли, кроме мирмидонских. Верх берет не Агамемнон, а народ, в нем представленный.

XVI. Я стал присматриваться к гомеровскому «народу». Я увидел, что он разделен па две части: первая-это «лучшие» («аристой»- отсюда и наша «аристократия»), «добрые», «благородные», а также «воинственные», «храбрые», «разумные»; вторая – «низкие», «скверные», «невоинственные», «бессильные», «бесполезные». Первые названы поэтом по именам, вторые безымянны, за исключением, пожалуй, некоего Терсита, который в «Илиаде», похоже, упоминается лишь потому, что он «худший из худших». «Хорошие» на советах высказывают свои мнения, «народ» либо безмолвствует, либо изъявляет «согласие криком всеобщим» (1/22). Терсит, рискнувший выразить «мысли и чувства большей части ахейского войска, становится посмешищем в его глазах»171: Одиссей сперва грубо обрывает его, а затем «скиптром его по хребту и плечам он ударил. Сжался Терсит, из очей его брызнули крупные слезы... Все, как ни были смутны, от сердца над ним рассмеялись» (2/245-70).

Из этих свидетельств некоторые исследователи делают вывод о том, что в отличие от «аристократии» «народ» у Гомера, дескать, представлен дурным, пассивным; что он «послушное орудие в руках небольшой кучки царей»172.

Я, пожалуй, поостерегусь целиком разделять эту точку зрения. Во-первых, Гомер нигде не говорит, что его «народ» сплошь состоит из терситов, «плохих» и «низких», а герои и басилеи – это уже не «народ». На собраниях ораторы-басилеи, разумеется, противостоят «народу», но в этом «народе», помимо терситов, оказываются и другие басилеи, и «чтимые как боги» жрецы, и «хорошие», «благородные», «воинственные» ратники.

Во-вторых, ведь это с нашей точки зрения, Терсит «выражает мысли и чувства большей части ахейского войска»173, а с точки зрения гомеровского слушателя, как мне показалось, скорее, не может их выражать, ибо их выражают Агамемнон, Ахилл, Одиссей, заключающие все положительные качества ахейских племен и родов: они полноправные представители народа, а Терсит – представитель собственной «безумноречивости».

В-третьих, мне вспомнилось восклицание Менелая:

«Горе! Когда я оставлю доспех сей прекрасный и брошу тело Патрокла, за честь мою положившего душу, каждый меня аргивянин осудит, который увидит!» (17/91-3). Не Ахилл, не державный Агамемнон, подумал я, а «каждый аргивянин». Воспитатель Ахилла Феникс в юности замышлял убить отца, но вовремя удержался от преступления, подумав о том, «какая будет в народе молва и какой мне позор в человеках, ежели отцеубийцей меня прозовут аргивяне!» (9/458-61). Не так все просто с «послушным орудием», то есть с гомеровским «народом».

В «Илиаде» власть его над героями прямо не констатируется, но в «Одиссее» один из «женихов», Антиной, предупреждает своих соумышленников: если Телемах публично объявит, «как мы его погубить сговорились и в том не успели; тайного нашего замысла, верно, народ не одобрит; могут, озлобясь на наши поступки, и нас из отчизны выгнать...» (016/378-82). Сам Одиссей, выдавая себя за знатного критянина, свидетельствует:

«С Идоменеем, царем многославным, от критян был избран я с кораблями идти к Илиону; и было отречься нам невозможно: мы властью народа окованы были» (014/237-9). После таких свидетельств мне трудно стало согласиться, что в «Одиссее» «авторитет народного собрания стоит... еще ниже, чем в сцене с Терситом»174.

Еще внимательнее приглядевшись к «Одиссее», я увидел в ней «богоравного» Эвмея, который, между прочим, свинопас и раб. Не только Гомер неоднократно называет его «богоравным» (см., напр.: 014/3), Телемах, сын Одиссея, обращается к нему «отец мой» (016/56), Одиссей обещает ему и другому рабу, «коровнику» Филойтию: «Вам я обоим найду по невесте, приданое каждой дам и построю вам домы вблизи моего, и, как братья, будете жить вы со мною и с сыном моим Телемахом» (021/214-6). При этом, с точки зрения самого Эвмея, все это не проявление исключительной милости и щедрости благодарного хозяина, а то, «что служителям верным давать господин благодушный должен, когда справедливые боги успехом усердье их наградили» (014/64-6).

XVII. Некоторые исследователи усматривают в «Одиссее» «далеко зашедшее разложение родовых институтов»175. Я же, в своем припоминании плывущий из Египта, в обеих поэмах усмотрел «уход Величества», то есть деградацию представлений о царственности как социально-организующей божественной духовности. Не потому, что в исторической действительности родовые институты, по моему мнению, не «разлагались», а просто к другому углу зрения на минувшее склонял меня певший в историческом тумане поэт.

Известно, что «гомеровскому времени» предшествовали две цивилизации, условно называемые крито-минойской и микенской. Для обеих этих цивилизаций была характерна централизованная царская власть, опиравшаяся на сложный храмово-бюрократический аппарат, если и не представлявший собой подобие египетскому, то, во всяком случае, не столь уж разительно от него отличавшийся. Как этот аппарат был организован и как функционировал, похоже, действительно Гомеру не известно. По крайней мере он нигде не упоминает о многочисленной, разбитой на степени и ранги придворной челяди, которая окружала ванак Микен и Пилоса.

Но есть в «Одиссее» описание трех различных царских дворцов: феакийского Алкиноя, спартанского Менелая и жилища Одиссея, ибо как-то трудно назвать его дворцом: главный зал освещается факелами и очагом, пол глиняный, дым выходит в отверстие в потолке, отчего стены покрыты копотью; здесь убивают и разделывают животных, здесь же их жарят на вертеле; на полу валяются кости, объедки, свежесодранные бычьи и бараньи шкуры – такой вот «дворец».

Два первых дворца (Алкиноя и Менелая) некоторые историки предлагают считать продуктом поэтического вымысла Гомера. «Гомер явно не представлял себе, как выглядели дворцы и цитадели «героического века»«176. Я бы иначе сказал: он представлял себе эти дворцы, но в его представлениях они иначе выглядели, чем те, которые нашли современные археологи. И если сопоставить между собой три гомеровских дворца, весьма «эволюционная» сложится картина.

От дворца к дворцу, во-первых, убывает роскошь царского быта. Во-вторых, сокращается историческая дистанция: царство феаков по многим показателям древнее царства Менелая, и в частности по своей «божественности»; достаточно сказать, что золотые и серебряные собаки во дворце Алкиноя изваяны самим богом Гефестом. Увы, Гомер не описывает собственно критянские дворцы. Но в одном месте в «Одиссее» содержится крайне любопытное свидетельство относительно критянского первоцаря Миноса: «Едва девяти лет достигнув, там уж царем был Минос, собеседник Крониона мудрый» (019/178-9). «Неправильный перевод Жуковского, – уточняет комментатор. – Минос является царем не с девятилетнего возраста, а по девятилетиям, так как, согласно малоизвестному мифу, каждые девять лет он обращается к своему отцу Зевсу (отсюда и «собеседник Крониона») и получает от него новые законы для своего государства. В этом мифе нашло отражение первобытное представление о том, что царь обладает магической силой, от которой зависит благоденствие страны...»177 Почему «первобытное представление»? Разве в самую цивилизованную, самую государственно организованную свою эпоху египетский фараон не представлялся таким же средоточием благоприносящих магических сил? Разве египтяне не считали, что через него страной управляет Амун-Ре? «Во времена Гомера, – продолжает комментатор, – это представление было давно изжито, остался лишь миф, на который намекает поэт»178. Может быть, изжито применительно к современной Гомеру эпохе, но не к представлениям об эпохах минувших? Недаром Минос – сын Зевса, Агамемнон с Менелаем лишь праправнуки его, а Одиссей лишь в последующей мифологической традиции род свой возведет к божественному посыльному Гермесу.

Как бы то ни было, царственность осталась за кормой движения, а мне навстречу из тумана, оттесняя Агамемнона, стали выступать носители нового типа духовности:

Ахилл, Диомед, Аяксы. Они тоже басилеи, формально они подчинены власти Агамемнона и одновременно всем своим «эпическим обликом», «эпическим смыслом» противостоят и Агамемнону-царю и еще больше царственности.

Противостоят воинской мощью своей: Ахилл, судя по развитию событий на поле брани, «могучестью» превосходит и Агамемнона, и всех прочих ахейских и троянских царей-героев. Противостоят мужеством: Диомед, упрекая Агамемнона, говорит ему: «Дар лишь единый тебе даровал хитроумный Кронион: скипетром власти славиться дал он тебе перед всеми; твердости ж не дал, в которой верховная власть человека!» (9/37-9). В критические моменты герои и действиями своими противостоят «единому властителю». Так, когда Агамемнон объявляет уже:

«Лучше бежа избежать от беды, чем вдаваться в погибель!» (14/81), бразды правления берет в свои руки Диомед: «В битву пойдем невзирая на раны: зовет неизбежность!.. Так говорил, и, внимательно слушав, цари покорились; к битве пошли, и предшествовал им Агамемнон державный» (128-34). То есть бразды правления войском остались у Агамемнона, но бразды правления битвой и славой ахейской взял в свои мужественные руки Диомед: стадо человеческое повел прежний «вожак», но в том направлении, в каком ему указал «лидер».

XVIII. Честь-удел унаследована, измерена количеством кораблей и мощью предводимого войска. Но как у богов есть честь-заслуга, «признание заслуг и вместе признание прав, полученных в результате таких заслуг»179, так и герои могут получить эту честь, накопить ее и приумножать, ибо она «цена», «плата» за тяжкие воинские труды героя, мера его вклада, так сказать, в банк победы. Мера одновременно материальная (добыча, дары и награды) и духовная – «почет», тем же словом («тимэ») выражаемая.

В Египте мне было трудно сказать, что преобладает в фараоновых наградах – материальная или духовная ценность. Здесь, не раздумывая, скажу: духовная честь для героя важнее сокровищ. В Египте вернули подарки – вернули почет и милость. У Гомера никакая материальная компенсация не может возместить ущерба, нанесенного бесчестием. Об этом и Ахилл неоднократно упоминает, и Одиссей однозначно объявляет: «Нет, Евримах, и хотя бы вы с вашим сполна все богатства ваших отцов принесли мне, прибавя к ним много чужого, руки мои вас губить не уймутся до тех пор, покуда кровию вашей обиды моей дочиста не омою» (022/61-4).

Честь героя не дешево обходится обществу, но намного дороже становится для него бесчестие героя: десятки юных, знатных итакийцев приносятся в искупительную жертву за поругание чести Одиссея и сотни, если не тысячи ахейцев, – за оскорбление великого Ахилла!

Нет для героя ничего дороже его чести. Поэтому бессмысленны упреки в дезертирстве, которые «нередко раздаются в современных работах по адресу Ахилла»180. И дело не в том, что «ахейское войско под Троей не единая армия, отстаивающая общенародные интересы... а конгломерат племенных дружин»181, и не в отличии Ахилла от Гектора, который «возглавляет борьбу за свою родину, защищая троянских жен и детей от «рокового дня»182 (я, признаться, совсем не уверен, что Гектор все также продолжал бы возглавлять борьбу за свою родину, если б кто-нибудь более царственный, чем он, отобрал у него Андромаху); дело в том, показалось мне, что в представлении поэта бесчестие героя не окупается благополучием его народа, хотя бы потому, что народ с обесчещенными героями сам не достоин и не имеет чести, а стало быть, искупление чести героя есть в высшем смысле и в конечном практическом итоге восстановление достоинства и народа, и родины его. Находясь в Египте, я никогда бы не позволил себе подобных предположений, но теперь я плыл в направлении честолюбивой и знающей вкус человеческого достоинства Греции.

Честолюбие, которое открылось мне, заметно отличалось от нашего честолюбия. Во-первых, оно всемерно поощрялось, а отсутствие честолюбия считалось недостатком, в котором часто упрекали, например, Менелая и Париса. Во-вторых, герои постоянно вынуждены были соревноваться в удовлетворении своего честолюбия: в бою, в атлетических состязаниях, даже в речах и советах. В-третьих, «пылая отличиться», герои ревнивейшим образом оберегали саму возможность для снискания чести: Ахилл, отправляя в бой Патрокла, сперва говорит другу: «Ты без меня, Менетид, не дерзай поражать совершенно храбрых троян, да и более чести моей не унизишь» (16/89-90), и лишь затем предостерегает: как бы не убили, если слишком далеко зайдешь (93-4). В-четвертых, герои, как мне показалось, совершенно не знали того, что мы называем скромностью, то есть нашу скромность они, пожалуй, нарекли либо притворством, либо ничтожеством. «Я Одиссей, сын Лаэртов, везде изобретеньем многих хитростей славных и громкой молвой до небес вознесенный» – так представился царю феаков знаменитый итакиец (09/19-20). Однако честолюбие героев не переходило в тщеславие, ибо опиралось на весьма точную и оправданную самооценку: «Я, которому равного между героев ахейских нет во брани, – говорит Ахилл и тут же добавляет, – хотя на советах и многие лучше» (18/105-6).

XIX. «Честь» («тимэ») обеспечивается «доблестью» («алкэ»), а та, в свою очередь, состоит из нескольких «склонностей», «достоинств», «способностей» («аретэ»). Первая способность – сила, причем юная. Критский царь Идоменей так объясняет свое нежелание вступить в единоборство с Энеем: «Страшно могуществен он на убийство мужей в ратоборстве; блещет и цветом он юности, первою силою жизни» (13/483-4). Вторая способность-храбрость. Сила и храбрость («тарсос») есть у Менелая, и все-таки даже в лучшие минуты он далек от эпического идеала, ибо не хватает ему третьей способности – «гнева-ярости» («менос»). Именно она отличает великих героев – Ахилла, Аякса Теламонида, Гектора – от других сильных и храбрых участников Троянской битвы. Именно она, будучи компонентом доблести, настолько наполняет ее, что часто сливается с ней в одно качество и даже выплескивается за ее границы своей героической значимостью. Ведь не силу, не храбрость и даже не доблесть Ахилла просит воспеть поэт в первой строке поэмы, а ее неистовую, ужасающую силу-ярость. Ее герои заботливо берегут в себе; поэтому Гектор отказывается от вина, предложенного ему матерью Гекубой: «Ты обессилишь меня, потеряю я ярость и доблесть», – объясняет он (у Гнедича: «крепость и храбрость», 6/265).

В Египте Красноречивый Поселянин гнев свой сравнивал с «грязным бельем». Здесь ярость прекрасна, а яростный – как божья гроза!

Так подумав, я вдруг спохватился: попутал метафоры! «Как божия гроза» – это Петр в восприятии Пушкина. А у Гомера яростная доблесть иначе описывается. Прежде всего в ней слишком много звериного. Со зверями сравниваются рати: «трояне, как львы, пожиратели крови, бурно к судам устремлялись» (15/591-2), «подобился льву» Одиссей и не просто подобился, а с кровавыми подробностями: «который, съевши быка, подымается, сытый, и тихо из стада – грива в крови и вся страшная пасть, обагренная кровью, – в лог свой идет, наводя на людей неописанный ужас» (022/402-5). «Звереют» даже внутренние органы людей, и сердце Одиссея «злилось... как рычит, ощетинившись, злобная сука, щеняток своих защищая» (020/13-4).

В своих проявлениях героическая ярость чрезмерна, «велика», «огромна» (15/262, 20/110). Она бывает неуправляема, и ее появления боятся сами герои: так, Ахилл, «вызвав рабынь, повелел и омыть, и мастями тело (Гектора. – Авт.) намазать, но тайно, чтоб сына Приам не увидел: он опасался, чтоб гневом не вспыхнул отец огорченный, сына узрев, и чтоб сам он тогда не подвигнулся духом старца убить» (24/582-6).

От ярости страдают даже самые близкие и преданные герою люди. Патрокл страшится Ахилла, объясняя Нестору: «Знаешь довольно и сам ты, божественный старец, какой он взметчивый муж: и невинного вовсе легко обвинит он» (11/653-4). Тем более пагубна ярость для поверженных противников.

Только я так подумал, аэд стал описывать, как некий юноша, обняв колени Ахилла, собирался молить героя о пощаде. «Юноша бедный! – воскликнул аэд, – не знал он, что жалости ждет бесполезно. Был перед ним не приветный муж и не мягкосердечный, – муж непреклонный и пламенный!» Старик так радостно и горделиво это продекламировал, что я вспомнил: тех, кто из жалости не убивает и берет в плен, они же порицают, обвиняя в недоблести (см., напр.: 6/52-64).

«Достоинство» это, продолжал вспоминать я, не только звероподобное, зверское, но и хищническое. Меня ужасает киклоп, пожирающий спутников Одиссея. Но зачем они туда зашли, в эту пещеру? «Чтоб, запасшись сырами... взявши в закутах отборных козлят и барашков...» Больше там нечем было «запастись», поэтому Одиссей и остался в пещере поджидать хозяина, надеясь на богатый подарок (09/224-30). Но в городе Исмаре, с которого начался возвратный путь Одиссея, было чем поживиться, поэтому «град мы разрушили, жителей всех истребили. Жен сохранивши и всяких сокровищ награбивши много...» (40-1).

Я перестал вспоминать и огляделся...

Возле Евсиммаха у корабельных перил я увидел тяжелое копье и короткий меч в богато украшенных ножнах; подле мачты были сложены луки и дротики; под лавками прятались сундуки, корзины и коробы, из которых выглядывали ковры, богатые одежды, золоченая и серебряная посуда.

«А эти люди что делали в Египте? – глядя на попутчиков, продолжил я размышления. – Неужто усердным трудом на фараона и его чиновников заработали все это богатство? Торговали? Но наши историки в один голос свидетельствуют: греки гомеровской эпохи редко и неохотно занимались торговлей; нужные им чужеземные вещи они предпочитали добывать силой и для этого снаряжали грабительские экспедиции в чужие края.

Я уже иначе взглянул на открывшуюся мне «новую духовность». Она мне стала напоминать ту «старую», «силовую», с которой я уже встречался в первом своем припоминании: Красота-Ужас, прославление силы-ярости, грабительской жестокости. Что тут нового? И стоило ли познающему воображению очеловечивать богов, чтобы людское зверство вдохновенно превозносить?

Едва я так подумал, окрестный туман стал раздвигаться, как бы расслаиваясь на отдельные облака. На горизонте открылся покатый берег, по которому медленно двигалась длинная процессия: во главе колонны я разглядел повозку под пестрым балдахином, за ней шли вооруженные мужчины, за ними – женщины и дети, а замыкали шествие стада овец, коз и вьючных ослов.

Солнечные лучи мешали мне разглядеть далекую картину, но лучи того же солнца высветили лица моих спутников, глаза их, участливо-грустные, почтительно-задумчивые, вдохновенно-внимательные, которыми они смотрели на певшего старика. Я вынужден был отметить, что ни в первой, ни во второй главе своего воображаемого путешествия я не встречался с такими глазами.

Не притронувшись к корзине с едой, аэд пригубил из кубка и начал новую песнь, вслед за которой по-новому потекли мои размышления, и стал я различать иные чувства.