Рецензенты: доктор медицинских наук А. М. Иваницкий, доктор медицинских наук Р. И. Кругликов симонов П. В. и др

Вид материалаКнига

Содержание


Амун и Осирис
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   29
^

Амун и Осирис


«Голые, лишенные какой-либо растительности отвесные скалы, окружающие ущелье, опаленное лучами безжалостного солнца, глубокая тишина, нарушаемая только воем гиен и шакалов, – все это создает здесь ощущение величественного одиночества, подобающего месту, где господствует смерть», – вспомнил я описание города мертвых, сделанное одним из моих современников96.

Признаться, у меня сложилось иное впечатление, и господства смерти я не ощутил. Вместо воя гиен и шакалов я услышал звуки далекой музыки. Лишенные растительности скалы действительно нависали над нами с трех сторон; но под скалами широко и гостеприимно простерлись тенистые колоннады, увенчанные пирамидальными куполами. Купола эти, облицованные белыми известняковыми плитами, сверкали на солнце; стройные стволы зеленых сикомор словно вторили торжественному ритму храмовых колоннад; огромные цветочные кадки окаймляли «восходящую» дорогу.

Тотхотеп не повел меня в поминальный храм: мы миновали его, направляясь в глубь ущелья. И только свернули с мощеной дороги, тень юноши вновь заговорила:

– Да, образцы. Во всем, особенно в строительстве усыпальниц, Помнишь? Сами боги ниспослали Имхотепу чертежи пирамиды, этого прообраза Первозданного холма. Но ваши ученые уже распознали, что усыпальницу для Джосера Имхотеп начал строить как традиционную гробницу, и лишь затем, в процессе строительства, в результате некоторых изменений в плане, она превратилась в ступенчатую пирамиду. В пирамиде Хуфу первоначальный, образцовый план менялся не менее трех раз. По «правилам» вход в пирамиду должен располагаться с северной стороны, с тем чтобы Ка и Ба умершего царя имели прямой выход к неугасимой звезде над полюсом. Но, скажем, Сенусерт II отступил от этого божественного предписания и велел направить входной коридор на запад.

– То есть я хочу сказать, – уточнил Ка-Мериамун, – что даже в таком ритуализированном деле, как создание «чертога для Ка», постоянно вершится творчество. Правда, и в нем ваши ученые усматривают корысть – с помощью архитектурных нововведений затруднить доступ к сокровищам для многочисленных в этой стране грабителей...

Мы обогнули скалистый уступ, и глазам моим явился целый поселок, составленный из небольших кирпичных хижин с завершениями в виде пирамидок.

– Это городок мастеров и художников некрополя, – пояснила тень и снова обиженно продолжала. – Но какую корысть ты отыщешь в стремлении к красоте? «Нефер» – это слово уже выразило и озвучило их представления о прекрасном. «Нефер» как прекрасное проявление божественной духовности. Нефертум – сын самого духовного бога Птаха. «Прекрасный юноша», «прекрасноликий со-трясатель систра» – Осирис, Хор – «прекрасный младенец», «прекрасный царь Кемет».

Хотя, как и ранее, Красота отождествляется с блеском и сиянием Солнца, здешняя Сияющая Красота уже не пугает, не приводит человека в униженный трепет, а одаривает жизнью, привлекает и радует. Прекрасной они называют уже не грозную львицу Сохмет, а преображенную мудростью Тота, жизнедарящую и милостивую Хатхор, с первыми водами нильского разлива прибывающую во имя жизни и на благо людей. «О как прекрасно твое лицо, когда ты возвращаешься и ты радостна

По-прежнему они поклоняются животным и их изображениям. Но в этих крокодилах, быках, змеях они уже не культивируют устрашающее, отталкивающее начало. Красивыми и прекрасными они мыслят преимущественно человекоподобные божества. Вместо безликих, из бедер и грудей состоящих «землеродительниц», стройные девичьи образы с точеными лицами и соблазнительно-пропорциональными, музыкально-пластичными фигурами. Тысячелетия нас разделяют, однако символом женской красоты вы считаете здешнюю царицу, не затменную греческими афродитами и итальянскими мадоннами. «Красота явилась» – так можно перевести ее имя, едва ли не каждому вашему школьнику знакомое в оригинале, – Нефертити.

Ка-Мериамун замолчал, так как мы остановились, и Тотхотеп сказал:

– Войдем в вечный дом Нефрет. Я покажу тебе Великое Знание.

Мы вошли в гробницу, вырубленную в скале. Там было людно, судя по всему, там шли приготовления. Один жрец примеривал на себя маску Анубиса, другой устанавливал деревянную статую с подвижной нижней челюстью. Жрец в пятнистой шкуре надзирал за приготовлениями, а в глубине помещения я заметил пятерых арфистов. Сбоку от них еще один служитель, склонившись над деревянным пюпитром, на котором лежал нефритовый скарабей, считывал с папируса заклинания.

– »...Не свидетельствуй против меня. Не обращайся против меня...» – только и успел я услышать, так как заговорил Тотхотеп.

Ка-Мериамун ни разу не прервал его своим комментарием, хотя юноша говорил пространно и часто малопонятно для меня. Да и тема, которую он затронул, показалась мне слишком специальной. Поэтому перескажу только самое основное из объяснений Тотхотепа и то, что мне удалось понять.

Мой экскурсовод, как мне показалось, особенно хотел подчеркнуть, что знание, которое он мне «показывает», самое впечатляющее в Египте, и ни один из народов этим Знанием не располагает. Оно обеспечивает людям бессмертие. Давным-давно, когда этого Знания «не существовало», вечную жизнь после «ухода на Запад» могли вести лишь обладатели пирамид – фараоны и богатейшие сановники. Теперь же, после того как Осирис продиктовал Тоту, Тот записал, а Джедефхор нашел Знание, каждый мало-мальски состоятельный человек может рассчитывать на вечную жизнь: достаточно скромного надгробия в виде плиты с начертанными на ней священными формулами, и, как выразился юноша, «воистину, кто перейдет в загробное царство, будет в числе мудрецов, без помехи говорящих с божественным Ре».

В чем проявляется это удивительное Знание? Водя меня вдоль стен молельни, юноша показал мне так называемую «Книгу двух путей». Она представляла собой весьма подробную схему загробного мира, как я понял, крайне запутанного. Поэтому прежде всего надо было указать покойному «правогласный путь» по извилистым тропам, разделенным огненным озером, через четырнадцать холмов, через ворота и пещеры к тому, что Тотхотеп называл то «Домом Осириса», то «Чертогом Двух Маат».

Потом мы ушли из молельни – так называлось это первое помещение, и, спустившись по наклонному коридору, оказались, как я понял, в подземной кладовой. Она была заставлена различной мебелью; в тусклом свете масляной лампы, которую держал в руках сопровождавший нас прислужник, я увидел множество разнообразных сосудов из алебастра, порфира, фаянса и горного хрусталя. На стене проглядывали изображения каких-то животных. На одном из ларцов стояли раскрашенные деревянные фигурки, покрытые иероглифическими надписями. Тотхотеп раскрыл какую-то шкатулку и стал извлекать из нее серьги с драгоценными камнями, золотые и серебряные браслеты, ножички для маникюра, слоновой кости коробочки с «тенями» для подведения глаз.

Гробница подготовлена для женщины, объяснил мне юноша. Умершую надо не только «наставить», но и обеспечить всем необходимым для продолжения жизни. Прежде всего пищей. Раньше на бесперебойное посмертное пропитание могли надеяться только фараоны и ближайшие их приспешники, в молельнях которых специальные жрецы из поколения в поколение совершали пищевые подношения. Теперь Великое Знание без всяких подношений дает пищу «на миллионы лет». Вон, священный бык и семь коров, «воссуществовавших» на стене благодаря «сноровке» жреца-художника. Они будут вечно кормить покойную, если снабдить их изображения соответствующими формулами.

Уйдя из кладовой, мы еще ниже спустились и оказались в прямоугольном помещении, в котором стоял открытый каменный саркофаг.

Тотхотеп велел осветить стену, и я увидел фреску: на троне восседал зеленотелый Осирис. Перед ним стояли весы, на которых Анубис производил взвешивание. На одной из чашечек я увидел знакомую мне статуэтку Маат, на другой – какой-то круглый предмет. Возле весов между Исидой и Маат стояла женщина, а под весами расположилось чудовище – полульвица, полугиппопотам с головой крокодила. Тот руководил взвешиванием.

Из объяснений юноши я заключил, что на фреске изображен загробный суд, или, как выразился Тотхотеп, «исчисление разницы». На весы положили сердце покойной и вот взвешивают, чтобы определить избыток или недостаток его добрых дел по сравнению с дурными. Благоприятный исход взвешивания означает для покойной вечное блаженство, в противном случае ее отдадут зубастому чудовищу, которое юноша назвал Пожирательницей.

Взвешиванию, однако, предшествует допрос, чинимый сорока двумя богами-судьями. Вернее, судьи безмолвствуют, а умершая, по очереди обращаясь к каждому из них, заверяет в том, что в своей предыдущей жизни она не совершала таких-то и таких-то грехов.

– »Я не совершала несправедливости против людей, – торжественным шепотом принялся возглашать юноша. – Я не притесняла ближних. Я не лгала в Месте Истины. Я не грабила бедных. Я не делала того, что не угодно богам. Я не подстрекала слугу против его хозяина. Я не отравляла. Я не убивала...»

Дальше я не слушал, так как с радостным нетерпением подумал:

«Вот он – источник той «сильной гуманистической струи»«, о которой писал академик Коростовцев97. Верховный, божественный суд, устанавливающий этическую истину, «недоступный звону злата», в ожидании которого люди отказываются от земной корысти, стремятся делать добро ближнему. Уже в древнем царстве правитель Элефантины Хархуф велел начертать в своей усыпальнице:

«Я хотел, чтобы было хорошо мне у бога великого».

Едва я так подумал, качнулось пламя светильника, тень Тотхотепа легла на фреску загробного суда, и вновь я услышал иронический голос:

– Не только у Хархуфа, но и в других текстах ты встретишь указания на бога великого и Владыку справедливости. Но откуда ты взял, что он пребывает и судит в загробном царстве? Разве не говорил я тебе, что Владыкой справедливости (Небмаат) называли фараона Снофру? Разве не объяснял, что фараон в этой стране считается богом? Почему вслед за вашими учеными-комментаторами древних текстов ты делаешь столь же поспешные выводы?

Я ue знал, что подумать в ответ, а Ка-Мериамун, упрекая, продолжал объяснять:

– Разве ты не заметил, что в их представлениях загробное царство мало отличается от мира посюстороннего? Чиновники остаются чиновниками, земледельцы – земледельцами: так же пашут, погоняя быков, сеют и жнут; так же надзирают за ними надсмотрщики, а правителя мертвых, по словам одного из ваших ученых, обслуживает «целое бюро». Бессмертие их от земного существования отличается разве что большим изобилием: поля не оскудевают водой, злаки вырастают выше человеческого роста. Да еще «ушебти»- те самые раскрашенные статуэтки, которые с помощью Величайшего Знания могут ожить и выполнить за тебя работу. Но чтобы землепашец стал сановником, а сановник – землепашцем – такое возможно лишь в этом мире: царь заметит, царь выделит и возвысит, и если в этом мире преуспеешь, то почти наверняка успех будет сопутствовать тебе и в «чертоге вечности».

Да, формул достаточно, чтобы «не умереть вновь». Но чтобы и в загробном царстве сохранить высокий статус, необходимы материальные свидетельства правогласности: не три, а триста шестьдесят пять «ушебти»; футляр для мумии нужен из лазурита; статуя должна быть покрыта золотом. Все это можно заполучить лишь благодаря милости фараона, управляющего всяким материальным благополучием. И наоборот, гнев фараона может изгнать человека на чужбину, тем самым вовсе лишив его «другой жизни», по их представлениям лишь в этой стране погребенным доступной. А теперь сам суди, у какого бога великого стремятся здешние люди снискать одобрения и покровительства.

– Ты говоришь: «неподкупный суд, устанавливающий этическую истину», – продолжала тень юноши, – Но разве не видишь ты на этой фреске Исиду? Разве не объяснял я тебе, что Исида – богиня магии? Каждый покойный в этом мире снабжается своего рода выездной характеристикой, в которой независимо от реальных своих деяний характеризуется исключительно с положительной стороны и, в частности, на «исповеди» ему предписывается решительным образом отрицать все сорок два «греха». А в конце исповеди, подобно тому как у вас пишут «морально устойчив, скромен в быту», так здесь командированный в вечность непременно объявляет Осирису: «Я чист, я чист, я чист, я чист, моя чистота – это чистота Бену... Мне не причинят вреда в Великом Чертоге Двух Маат».

Да, взвешивание сердца. Но разве ты по обратил внимания на заклинание, которое наверху, в молельне, жрец читал над нефритовым скарабеем. Я тебе его напомню:

«Сердце мое! Не свидетельствуй против меня... Не допусти, чтобы имя мое было противно окружающим меня... И тогда будет хорошо для нас, и будет приятно судящему нас, и радостно будет тому, кто выносит приговор». Не то чтобы сердцу предписывается лгать, но с помощью заклинаний его убеждают говорить лишь полезную и приятную правду. А у особо греховных во время мумификации сердце и вовсе изымают из тела, вкладывая вместо него скарабея с заклинаниями.

Раскаяние в их религии не только не предписывается, но, напротив, возбраняется. В «Поучении Мерикаре» прямо говорится: «Горе тому, кто будет обвинен как сознающий свою неправоту...»

– А теперь о «сильной гуманистической струе», – продолжал Ка-Мериамун. – Формула «ты – мне, я – тебе», осознанная еще древними охотниками, по-прежнему лежит в основе человеческих отношений. Красноречивый Поселянин, если отбросить слова, добавленные вашими переводчиками, формулирует ее почти дословно: «Делай тому, кто делает, для того, чтобы он делал». Большинство добродетельных советов Птаххотепа имеет под собой весьма определенный интерес: никто не может предвидеть всех неожиданностей будущего, и разумно будет обеспечить себя группой благодарных сторонников.

Среди текстов, оставленных здешними людьми, ты не встретишь ни одного описания дружбы. Любовь к женщине – да, они часто пишут об этом. Но в возлюбленных своих они воспевают не духовность другого человека, а собственное плотское наслаждение. Постель, покрытая лучшим полотном, прекрасная девушка в этой постели, «сладостная любовью» и дарящая наслаждение столь продолжительное, чтобы утром можно было взывать к птицам с просьбой повременить с возвращением нового дня, – вот тема, излюбленная здешними поэтами.

Когда же девушка станет женой, к телесной корысти прибавится корысть социально-экономическая. Муж должен нежно заботиться о своей жене, наставляет Птаххотеп и объясняет: ибо она «поле, полезное для владыки его».

Однако, помимо непосредственной и, так сказать, тактической корысти, их гуманизм питается осознанием корысти более сложной, опосредованной и социально-стратегической. Тут они принципиально отличаются от диких предшественников. Человек, рассуждают они, может быть счастлив лишь в благоденствующем государстве, в процветающем обществе. А посему; «способствуй преуспеянию народа твоего», читаем мы в «Поучении Мерикаре»; если возможно, не убивай, суди беспристрастно, помогай бедным, несчастным и прочие почти альтруистические заповеди. Однако они не альтруизм, ибо всякий раз вслед за гуманистическим наставлением указывается корысть: «изыскивай себе выгодную возможность делать всякое дело превосходное», «не убивай – бесполезно это тебе».

– Этот эгоизм если не проистекает, то, во всяком случае, подкрепляется их представлениями о «внешнем» духовном мире, – заключил Ка-Мериамун. – Боги слишком удалены от людей, чтобы между ними могла возникнуть моральная взаимосвязь. Фараон же, этот единственный правогласный посредник между людьми и богами, в отношении своего божественного отца проявляет ту же самую корысть. Все здешние мистерии проникнуты убеждением, что, поскольку правящий фараон как Хор совершает культ Осириса, постольку и Осирис должен обеспечить счастливое царствование фараону Хору. Боги тоже корыстны. Ре, направляя «божественных акушеров» в помощь матери будущих жрецов и фараонов, обосновывает свою милость: «Они воздвигнут вам храмы, они наполнят пищей ваши алтари, они принесут изобилие вашим столам для возлияний...»

«Верховный, божественный суд, устанавливающий этическую истину...» Да нет же! Не сформулирована еще эта этическая истина, и судьба их не зависит от божественной нравственной воли. Какого-то одного, специализированного бога судьбы у них нет. Богинями судьбы они называют и Рененутет, богиню плодородия и урожая, и Сешат, богиню письма и счета, и Семерых Хатхор. Эти весьма неясные божества-метафоры лишь в одном отношении ясны: они предсказывают, от чего умрет человек. «Умрет она от ножа» – в «Двух братьях» устанавливают Семь Хатхор, взглянув на жену Баты. Женщина эта, между прочим, предала своего мужа в руки его врагов и неоднократно требовала его уничтожения. Но смерть ее с этой подлостью никак не увязывается и даже не описывается в сказании.

В этой жизни хотя бы фараон может укоротить твою жизнь, возмутившись твоей жестокостью к подчиненным. Но в мире загробном, если ты человек состоятельный, тебе вообще ничто не угрожает. Мало того, что запретят сердцу свидетельствовать, – отождествят с самим Осирисом, объявят в «выездной характеристике» «владыкой пламени, живущим справедливостью», «владыкой горизонта, сотворяющим свет и озаряющим небо своею красотой». Да кто там тебя накажет, такого сияющего добродетельной чистотой, такого устрашающего своим магическим могуществом?!

Стало быть, не Страшный Суд, а воистину «Суд Двух Истин», и первая истина – повелительное изречение фараона, а вторая истина – магическое знание, готовое и дьявола объявить богом!

Тень умолкла. Фреска на стене словно выцвела, и яркие цветные изображения показались мне едва заметными контурами: то ли лампа стала угасать, то ли слова Ка-Мериамуна так подействовали на мое воображение. Но тут снова заговорил скептический мой наставник:

– Постой, не так все мрачно, не так примитивно. Ростки, ты опять их не заметил. На одном из саркофагов ваши ученые с удивлением обнаружили следующую надпись:

«Сотворил я человека всякого подобного другому и приказал, чтобы они не делали зла, – это их сердца нарушили сказанное мной...». Некоторые исследователи увидели в этой надписи «отчетливое утверждение, что идеальное общество было бы обществом всеобщего равенства»98. Нет, всеобщего равенства никто здесь не мыслил и не может помыслить. А речь идет об этическом равенстве, то есть равной возможности для всех не делать зла, а, согласно божественной инструкции, делать добро.

Ибо второй росток: движение человеческой мысли к осознанию справедливости как некоего божественного установления. Да, фараон – бог и высший судья. Однако благодаря своему Божественному Ка он в представлении здешних людей как бы простирается за рамки конкретной телесности. Он бог, если в его правление на земле пребывает Маат, а если справедливость нарушена, если процветают зло и насилие, стало быть, «Величество ушло», и фараон – обычный человек, которого можно и должно заменить тем, кто восстановит Маат.

Слово фараона – закон. Но когда Хуфу велел Джеди показать свое искусство на узнике, отрезав ему голову, чародей ответил: «Только не человека, владыка, мой господин. Ведь не велено поступать подобным образом...» Кем не велено? Как может быть «не велено», когда сам бог приказывает и велит? И все-таки «не ведено» – вопреки божественной фараоновой воле!

Наконец, самое интересное для тебя свидетельство, древнее, оставленное Птаххотепом: «Не клевещи ни на кого, ни на большого, ни на малого; мерзость для Ка это». То есть мерзость для твоей же собственной духовной сущности.

В каком из двух миров эта мерзость наказуется? На этот вопрос ты пока не отыщешь четкого ответа. Но уже создан в людском воображении загробный суд и сорок два греха, которых следует избегать. Отныне с каждым веком их приговор будет все весомее и неотвратимее для сознания. От воздействия магии здешний «страшный суд» так и не освободится. И может статься, уже сейчас предчувствуя этическую непродуктивность своей подземной Маат, самые просвещенные люди этой страны бессмертие призывают искать в памяти окружающих и их потомков. «Давай хлеб неимущему, чтобы осталось твое имя прекрасным навеки!» – воспевает арфист в гробнице Неферхотепа. «Увековечь имя свое, снискав любовь народа...» – поучает своего сына Мерикаре царь Гераклеопольский.

И вот еще один росток – постепенная «альтруизация» богов.

Из века в век здешние боги будут становиться доступнее. Уже сейчас Красноречивый Поселянин угрожает судье: «Вот я обращаюсь к тебе с просьбой, ты не слушаешь ее. Пойду я и обращусь с просьбой по поводу тебя к Анубису».

Боги подобреют. Про Амуна будут петь, что он «слышащий жалобы того, кто в оковах, мягкий сердцем, когда воззовут к нему». Кровожадная, львиноликая Сохмет станет чувствительной к человеческим страданиям. Культ ее как богини-целительницы распространится по всей стране.

Но всех превзойдет в своем альтруистическом развитии Исида. Замысленная первоначально как «трон, создающий царя», богиня плодородия, воды и ветра, затем развитая воображением в хитроумную богиню магии, с помощью могучего змея с ядовитыми зубами вырвавшую у своего отца Ре тайну его сокровенного имени, она до сих пор чародействует в сознании здешних людей: Сета соблазняет, приняв облик девушки, прекрасной телом; водит на прогулку скорпионов; «оживляет – одаривает» умерших магическими формулами. Однако, страдающая, она уже оплакивает своего растерзанного мужа Осириса, испуганная, спасает от преследователей младенца Хора и, всесильная, отвоевывает ему престол. Увидев, что по городу мечется мать больного ребенка, Исида провещает о себе: «И тогда сердце мое опечалилось из-за маленького, и захотелось мне сохранить жизнь невинному». Пройдут века, и культ Исиды как символа супружеской верности и материнской любви приобретет огромную популярность в этой стране, распространится далеко за ее пределы, затмив античную Афродиту, а после падения Египта притягательной мощью своей подчинит воображение всей Римской империи, как бы предвосхищая «Улыбающуюся Красоту», дарящую «отраду всем, чьи очи к ней взирали»99, – Пресвятую Богородицу.

Ка-Мериамун замолчал. Прислужник поставил лампу на пол, а рядом с ней поместил некую блестящую пластину.

У меня уже давно возникло ощущение, что кто-то внимательно и настороженно за мной наблюдает: не Тотхотеп, не прислужник с лампой, а кто-то третий, из черного угла погребальной камеры. Теперь ощущение стало слишком определенным. Я обернулся...

В пучке света, отбрасываемом металлическим зеркалом, в глубине залы я увидел женщину. Она была молода. Смуглое тело ее окутывало белое одеяние, а глаза... Светящиеся и влажные, они смотрели на меня с пристальной грустью и виноватым что ли пониманием, точно созерцая мое прошлое и прозревая мое будущее... Нет, невозможно передать возникшее у меня ощущение. В этой женщине чудесным образом, казалось, сопряглись жизнь и нечто словно давно преодолевшее ее границы; упругая, дышащая юной и радостной жизнью телесность и одновременно отрешенная застылость, как бы бесконечная окаменелость. Лишь после того как я отвернулся, не снеся устремленного на меня взгляда, я понял, что передо мной статуя.

– Нужно, чтобы Ка мог найти свою земную оболочку, – стал объяснять Ка-Мериамун. – Тогда Ба будет чувствовать себя уверенно. Поэтому, кроме мумии, в гробницу помещают статую умершей. Однако необходимо, чтобы Ка и Ба узнали себя. То есть статуя должна быть выполнена в натуральную величину и обладать портретным сходством. «Статуя согласно жизни» – так называются эти изваяния.

Из темноты погребальной камеры незаметно возникли два прислужника. Они принесли лампы и зеркала, и скоро вокруг меня сочным многоцветьем вспыхнули фрески. Я увидел, что многие сюжеты отнюдь не из загробной жизни проистекают. Вот, хозяйка гробницы отдыхает на берегу водоема под сенью сикомор и пальм, отягощенных обильными плодами. Ее окружают служанки. Одна умащивает госпожу благовониями, другая играет на арфе, третья протягивает букет цветов. Фигура госпожи вдвое крупнее фигур остальных женщин, лицо спокойно и безучастно, но служанки словно живые. Арфистка оглядывается назад, протягивающая цветы кокетливо улыбается, а та, что умащивает, напротив, чем-то недовольна, укоризненно смотрит на арфистку.

Взгляд мой завороженно блуждал по стенам, а голос вещал, голос торопился:

– Смотри, воистину творили для вечности и навечно. Всех этих рельефов, статуй и росписей никто не видел, никто ими не любовался. Камеру замуровывали. А в ней пребывало нечто само по себе сущее, дарящее бессмертие и одухотворяющее. Да, по сравнению со статуями Микеланджело, фресками Леонардо и картинами Рафаэля искусство их примитивно. Но сомневаюсь, что Микеланджело настолько верил в духовную самозавершенность своих статуй, чтобы без сожаления замуровать их в гробнице, лишившись зрительского сотворчества. Сомневаюсь, что Леонардо фресками своими намеревался буквально продлить жизнь хотя бы одному человеку. Сомневаюсь, что спустя четыре тысячелетия краски на полотнах Рафаэля сохранят ту же первозданную яркость, как в пирамиде Унноса...

То ли от слов Ка-Мериамуна, то ли от новых зеркал, добавивших света, но мне вдруг показалось, что ожила фреска, на которой остановился мой взгляд. Изящный челн, в котором сидела покойная, словно устремился в заросли папируса; сперва послышалось легкое шуршание, затем раздался нежный, мелодичный перезвон стеблей. Птицы с ярким оперением радостно вспорхнули из тростников. Я зажмурился. А когда открыл глаза, то увидел перед собой реку. Вода в ней побагровела и быстро прибывала в берегах. Горячий южный ветер сменился освежающим северным бризом.

Мне навстречу, растянувшись во всю ширину реки, двигалась целая флотилия. В первой барке помещались дрессированные обезьяны и одетые обезьянами жрецы. Животные и люди, подражая друг другу, испускали радостные крики. За ними следовала ладья, украшенная гирляндами из священного розового лотоса. На ее высокой корме был установлен трон, а на нем неподвижно в короне с приставными бараньими рогами восседал сам небесный бог в человечьем обличье – Владыка Обеих Земель.

За царской ладьей плыла барка со статуями богов и умерших фараонов, а за ней – несколько ладей со жрецами и сановниками.

Флотилия пересекала Нил, отправившись от храмовых причалов на восточном берегу, а на западном берегу их встречали женщины. Одни окропляли землю вином и пивом, другие играли на арфах и флейтах, гобоях и свирелях. Третьи плясали, четвертые пели хвалебные песни, стуча колотушками, гремя трещотками и серебристо звеня систрами. Одни женщины были в длинных одеждах, плотно облегавших фигуру, другие почти обнажены, но все в париках, каскадом длинных прядей ниспадавших им на плечи, и все пышно украшены бусами, цветными ожерельями и диадемами.

Я оглянулся, отыскивая взглядом Тотхотепа, и тут только заметил, что плыву в какой-то ладье, уносящей меня вниз по течению, на север и в сторону от праздника. Я сидел на возвышении перед кормовой каютой, украшенной соколиной головой Хора. Рядом со мной помещался человек средних лет с лицом выраженно-начальственным, а из каюты выглядывала сильно изукрашенная косметикой и ожерельями женщина.

Мужчина – он назвал себя наставником судовой команды Ху-Собеком – сообщил мне, что ему дано «предписание воинское» доставить меня в Хи-ку-Пта, то есть, по-нашему, в Мемфис.

Я попытался узнать у «наставника», от какого праздника мы уплываем: Умиротворения Хатхор, когда после мертвящего периода зноя и засухи появляются новые воды Нила, заливающие высохшую землю и приносящие жизнь всему живущему в Египте; или то был праздник Долины, когда умершие покидают подземный мир, чтобы следовать за богом в праздничной процессии, насладиться опьяняющими напитками, пением и танцами жриц Хатхор и певиц Амуна?

Но мой новый провожатый, указав на женщину, выглядывавшую из каюты, сказал: «Певица, она прислана к тебе с приказанием «Пой для него, не позволяй ему предаваться мрачным мыслям».

И хотя певица запела, хотя мне подали кувшин пива и хлебную лепешку, мыслям я все-таки предался, хотя и не мрачным. Ибо в рассказе наставника удивили меня несколько деталей. Представившись поначалу Ху-Собеком, он затем стал именовать себя Тау. По его словам, в царскую гвардию он был зачислен при Сенусерте, а наставником судовой команды стал при Яхмесе. Но ведь между этими двумя фараонами по меньшей мере двухсотлетний временной промежуток!

Тут я спросил себя: в какой эпохе ты побывал, «критянский» царевич? С городом ясно, рассуждал я: городом Амуна могли быть только египетские Фивы. Но царство какое: Среднее или Новое? Судя по текстам, которые читал Тотхотеп и комментировал Ка-Мериамун, вернее всего, Среднее. Но я ведь только что видел фараона, а они в Среднем царстве жили на Севере, в Ит-Тауи, куда Амунемхат I перенес столицу.

Впрочем, продолжал размышлять я, тексты времен Среднего царства запросто могли читать и в Новом; наоборот, фараон, которого я лицезрел, вовсе не обязательно должен был жить в Фивах, а мог прибыть туда по случаю праздника. Ка-Мериамун, вспомнил я, говорил, что «прежний правитель» был, дескать на редкость воинственным, а «нынешний» миролюбив: плотины возводит, храмы воздвигает. В Среднем царстве такому описанию может соответствовать лишь одна царственная пара: воинственный Сенусерт III и его миролюбивый сын Амунемхат III. Но и в Новом царстве у них, насколько известно нашей науке, есть исторические эквиваленты – Тутмос III и его преемник Амунхотеп III. Тем более что в царствование последнего фиванским градоначальником был некто по имени Сеннефере.

Потерявшись в догадках, я вновь обернулся за разъяснениями к наставнику судовой команды. Но тот, указывая рукой в сторону берега, воскликнул:

– Смотри! Великое строительство! Владыка Эхнатон возводит Горизонт Атона.

Действительно, на берегу строился город.

«Стало быть, без сомнения, Новое царство», – заключил я. Но когда мы приблизились к городу, я увидел, что его не строят, а разрушают. И мой спутник тут же подтвердил: да, действительно, владыка Харемхеб «стирает имена» Эхнатона-Амунхотепа IV. Взглянув на наставника, я увидел, что лицо его изменилось до неузнаваемости; и одет он был теперь по-военному.

Постепенно я догадался, что плыву не только в пространстве, но и во времени. Сейчас вот, судя по всему, я пребываю в XIV веке до нашей эры. А в какой эпохе я беседовал с Ка-Мериамуном и слушал Тотхотепа – теперь уже не восстановить мне с исторической точностью...

Ближе к вечеру мы прибыли в Мемфис. Еще издали я увидел плотину, крепость со знаменитыми белыми стенами и величественный храм Птаха. В порту у причалов стояло множество кораблей, египетских и чужеземных. Ремесленники на разных языках предлагали свои изделия: керамику, золотую и серебряную чеканку, оружие.

Наставник судовой команды перепоручил меня другому корабельщику, человеку явственно не египетской внешности: он носил бороду, в ушах у него были серьги, на ногах – кожаные сапожки с загнутыми носами, а на плече сидела мартышка. Корабль его плыл сперва в Ликс, а затем в Гадир. Последний я отождествил с римским Гадемосом и догадался, что передо мной финикиец. Северо-западное направление меня не привлекло, но финикиец любезно предложил довести меня до Джанета. Оттуда, по его словам, на корабле сына Барахэля я смогу добраться и до финикийского Сидона, и до эолийской Смирны, и до ионийского Эфеса.

По тому же самому Гадиру я вычислил, что пребываю, вероятнее всего, в XI веке; античные писатели датируют его основание последней четвертью XII века.

Я взошел на корабль, и тотчас вокруг его бортов зашелестели тростники нильской дельты.

Финикийский корабль был доверху нагружен разными товарами. На борту его находились две пассажирки. Хитро усмехнувшись, финикиец сообщил, что это жрицы из фиванского храма Амуна-Ре. Одна из них едет в Ливию, другая – в Библ. Судя по их заплаканным глазам, бедные женщины отправились в столь далекое путешествие не по собственной воле. Я вспомнил, что, согласно Геродоту, греческим и ливийским оракулам положили начало две фиванские жрицы, похищенные финикийцами.

Как бы то ни было, с моими попутчицами бородачи обращались бесцеремонно: ругали их верховного жреца Херихора и подсмеивались над самим Амуном-Ре: дескать, чего он стоит, этот «владыка богов», когда его «человеческие посланники» терпят подобные унижения.

Поняв, что Амун-Ре уже не пользуется обожанием у «мерзких азиатов», я решил сам заступиться за женщин, призвав на помощь силу воображения. Но тут произошло следующее: исчезли тростниковые заросли, исчез корабль с финикийцами; тьма разлилась вокруг меня, и в этой тьме я сперва различил неясный, мерный гул, а затем вдалеке увидел слабый отсвет костра.

У огня сидел длинноволосый человек. В руке он держал вертел с крупными кусками мяса, задумчиво обращая стальной прут над красными углями. Заметив меня, он отложил вертел, встал и произнес:

– Радуйся!

Взяв меня за руки, он предложил мне сесть на разостланную возле кострища кожу. Тотчас из темноты выступил стриженый старик. Он набросил мне на плечи широкий и теплый плащ, потом поставил на песок корзину с круглыми хлебами, затем вновь отступил в темноту и снова вернулся, протянув нам обоим кубки с темным вином. Пригласивший меня незнакомец тем временем снял с вертела два жареных куса, один подал мне, а другой принялся есть сам.

Пока ел, не произнес ни слова и ни разу не взглянул на меня, так что я мог рассмотреть его хорошенько. Незнакомец был молод, некрасив лицом, но удивительно хороши были его длинные, волнистые, солнечные, я бы сказал, волосы. На теле незнакомца была короткая рубашка без рукавов, а поверх нее косматая мантия,

Лишь окончив трапезу, юноша обратился ко мне:

– Странник, теперь, когда ты удовлетворил голод и жажду, мне уже не будет неприличным спросить тебя, кто ты? Какого ты племени? Какой дорогой прибыл? Дело у тебя или без дела скитаешься, играя жизнью и приключая беды народам?

Похоже, он принял меня за разбойника. Я так ответил: Юрий, сын мудрого Павла, из далекой северной страны, путешествую среди народов иного языка, желая узнать, каким богам они поклоняются, какими знаниями и умениями владеют, какие у них законы. Короче, не грабитель, а вот корабельщики, с которыми я плыл недавно, те точно – сущие разбойники!

Юноша насторожился: что за люди? Не установив еще национальности моего собеседника, я не без опаски ответил; финикийцы. Но юношу мой ответ развеселил. Улыбнувшись, он ответил, что финикийцы не столько разбойники, сколько коварные обманщики, всегда готовые провести простодушного человека. А чтобы больше с ними не встречаться, незнакомец пригласил меня продолжить путешествие на корабле его друга.

Я согласился. Юноша встал, повесил через плечо меч, и быстрым шагом мы отправились вслед за стариком. В левой руке старик нес поклажу, а в правой – зажженный от костра факел.

Неясный шум сменился гулким говором волн. Моря я не увидел; лишь почувствовал, что воздух стал влажным, и среди песчаной пустыни разглядел темноносый корабельный силуэт.

Сбоку от корабля горел костер, и там я увидел людей, занятых делом. Одни обдирали убитых коз, палили на огне свиные туши. Другие жарили на вертелах мясо. Третьи закупоривали пузатые глиняные сосуды с узкими горлышками, четвертые пересыпали муку из мешков в кожаные мехи. Никто не командовал, все свободно трудились.

Закончив приготовления, люди погрузили провизию на корабль, длинными шестами сдвинули судно на воду. Все взошли на борт. Гребцы заняли места на лавках, достали весла, просунули их в ременные петли и разом вспенили темную воду за бортом. Но сделав не более десятка взмахов, мореходцы остановили весла.

– Мачту поднять, утвердить парус! – раздался позади меня зычный голос. Повинуясь ему, корабельщики подняли высокую сосновую мачту, утвердили ее в гнезде, натянули веревки, плетеными ремнями привязали белый парус. Он поднялся, радостно наполнившись ветром. Под килем звучно побежала вода, окрестная темнота ожила шумным свистом.

Устроив снасти, люди вернулись к скамьям, но не садились. Знакомый старик стал обносить их чашами с вином. Часть вина они проливали за борт, остальное выпивали, предварительно пожелав себе благополучного плавания. И каждый мореходец пожелание свое начинал, громко восклицая:

– О Зевс Эгиох! Афина Паллада! Феб Аполлон!

Я и раньше догадывался, а теперь не сомневался, что попал к грекам.