Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига

Содержание


Всю правду до конца
А в Крыму? А в Прибалтике? Были случаи и на Украине, и в других местах. Что это? Предательство? Или протест против сталинского р
Затянулось мое грустное письмо. В нем только осколки из моей тетради. Если вспомню еще что­то из своих записей, то обязательно н
Твой Иван. 2 марта 1967 г.
Письмо шестое
Ленин и зайцы
Вредные насекомые
Высылка писателей и ученых
19 мая 1922 года Ленин пишет Дзержинскому секретное письмо
Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подготовки.
Добавить отзывы ряда литераторов­коммунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т.д.).
Поручить все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ».
Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро, с возвратом Вам и мне, и сообщить мне их отзывы и Ваше замечание».
Ссылка на письмо есть, а письма нет? Загадка? Нет, письмо просто нельзя печатать, потому что его автор требует таких жестокостей
Далее Ленин писал
Саму кампанию проведения этого плана я представляю следующим образом
В этом письме Ленин не забыл и главу Русской Православной церкви
Заканчивает письмо Ленин так
В конце еще одна приписка
Твой Иван. 5 сентября 1968 г.
...
Полное содержание
Подобный материал:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   53
Глава 9


Борис Иванович уже поднимался по широкому опустевшему тротуару улицы Горького. У здания Моссовета, не спускаясь в подземный переход, пересек улицу и подошел к памятнику Юрию Долгорукому. Сегодня, когда они проходили здесь, Борис узнал от Петра Васильевича, что основатель Москвы стоит на постаменте памятника генералу Скобелеву. Глядя на памятник, генерал хохотнул.

— Мишу стащили, а Юру поставили.

— Какого Мишу? — удивился Иванов.

— Героя Плевны и Шипки, Михаила Дмитриевича, генерала от инфантерии...

— А зачем? — растерянно выдавил из себя Борис Иванович.

— Чудак! — опять цинично хохотнул Петр Васильевич. — Скобелев — белый генерал, а Юра — наш, революционер...

Борису Ивановичу было противно продолжать разговор в этой развязной манере, и он умолк. А вот теперь, вспомнив взволновавшую его новость, направился к памятнику.

Как ему показалось, постамент вроде бы действительно не подходил для фигуры всадника и коня. Петр Васильевич говорил что­то об этом. Кажется, он сказал: «Дураки, надо бы Юру и Мишу пересадить из седла в седло, а они меняли их с конями».

И опять резанул его цинизм Петра Васильевича, который сейчас, мертвецки пьяный, спал в ста метрах от этого святого места Москвы. Генерал Скобелев, защитник Отечества, освободитель Болгарии, крикнувший на всю Россию: «Надо искать не виновников тьмы, а спасителей отечества!» — выброшен на помойку. Это сделала шайка бандитов, захвативших страну. Бесчестные люди, надели на себя мантии государственных деятелей, генеральские и маршальские мундиры и стали творить черное дело. Его «заклятый» друг, тоже генерал... Что же они сделали, поселившись в сердце России!..

Борис Иванович оглядел пустынную площадь. Сыро, слякотно, срывается снежок. Кажется, такая же промозглая погода была и в тот день осени пятьдесят третьего года, когда они ездили на ближнюю дачу Сталина, в Волынское. И вдруг Борису Ивановичу пришла обдавшая холодом мысль. Хорошо, что они не встретились с Петром Васильевичем раньше. Дорожки ведь проходили где­то совсем рядом. Когда в сорок седьмом он был на параде физкультурников в Москве и видел Сталина, Петр Васильевич со своими «мальчиками» находился где­то совсем рядом. И они даже могли видеть друг друга.

Через год он первый раз был у Ивана в Воркуте, и, оказывается, тем же летом там был Петр Васильевич, «раскручивал», как он говорит, одно большое дело. Да, ходили по одним тропам, дышали одним воздухом. Но тогда каждый из них по­-своему относился к жизни. Петр Васильевич сознательно готовил себя к тому, что и не снилось ему, Борису. Партия и САМ Сталин призвали Петра искоренять врагов внешних и внутренних, и он искоренял. Нет, они все же изначально разные люди. А может, все дело в том, что в разное время пришли в органы? Он на семнадцать лет позже. И еще дело в их возрасте. Петру Васильевичу было семнадцать, а ему — двадцать пять. В семнадцать лет, пожалуй, и его бы сделали таким же, и не был бы он, как говорит Петр Васильевич, «чужаком» среди своих.

Бориса Ивановича передернуло от этих мыслей. Вспомнил рассказ Петра Васильевича, как их кровью учили быть «своими». Он так и сказал: «учили кровью». Это случилось где­то сразу после окончания Высшего училища КГБ, когда он вместе с другими выпускниками стажировался перед практической работой в стане врагов. Среди многих методов был и такой, когда стажер должен был пройти «через кровь», а проще — убить приговоренного к смерти человека. Не расстрелять — для этого в местах заключения были специальные места, — а именно убить. Убить в борьбе, для чего обреченному предоставлялась возможность защищаться, когда стажер и приговоренный выходили друг против друга с одним и тем же холодным оружием. Чаще это был нож, но применялось и другое.

Когда Петр Васильевич получил эту рану выше брови, у него и смертника­рецидивиста были одинаковые ножи. Обливаясь кровью, молодой помком­взвода НКВД будто бы крикнул своим инструкторам: «Я сам!» — и прикончил свою жертву.

Так, по крайней мере, рассказывал Борису сам Петр Васильевич. Этот поединок стоил ему карьеры разведчика за рубежом, к которой его готовили много лет. Однако смелость и выдержку молодого чекиста оценили. Он попал в охрану Кремля, а потом и в святая святых — на пост номер девять, в охрану Сталина...

Борис Иванович уже давно сидит без движений перед раскрытой папкой. Воспоминания придавили его, и он физически ощущает их тяжесть. Что же была его жизнь и жизнь тех, кто его окружал десятилетия? Чему он служил? Чего достиг? Вначале все было ясно. Светлой Идее и Счастью всех людей, к которому шла страна... А потом? Когда Иван и сама жизнь стали приоткрывать истину? Когда начал рассеиваться туман?.. Что он сделал? Да ничего. Плыл со всеми по течению, пока само время не прибило его к топкому берегу. Он как все. Нет, не как все, а как подавленное большинство, был в русле...

Значит, для большинства людей только время может повернуть их жизнь? Нужны десятилетия, чтобы сама жизнь вынесла людей на их личные холмы и взгорья, откуда виден обман и заблуждения.

Борис Иванович отодвинул папку, распрямил затекшую спину. А через сколько же десятилетий наступает это время? Для него — почти через пятьдесят лет. Вся сознательная жизнь. И его обожгла странная догадка. А не потому ли во всем мире именно через это время, через пятьдесят лет, составляющих жизнь двух поколений, открываются самые секретные архивы? Через пятьдесят потому, что эти упрятанные в сейфы и память людей сведения уже не могут повредить прожившему жизнь поколению. Скорее всего, так.

Историки ждут этих документов. Они доверяют только им. Даже к дневникам относятся осторожно. Видимо, поэтому так тяжело переживал их потерю Иван. Утрата тетради с документальными записями, сделанными в Германии, для него была трагедией. В одном из своих писем он делает отчаянную попытку восстановить документальные свидетельства по памяти и тем отрывочным сведениям, какие сохранились у него в других записях. Сохранить хотя бы крупицы из того, что он узнал за годы войны и в лагерях.

Где­то здесь это письмо. Оно из тех же «просветительных» писем Ивана, потому что имеет свой номер и название.


Письмо пятое


ВСЮ ПРАВДУ ДО КОНЦА


Чем больше люди будут узнавать правду о преступлениях, тем скорее они излечатся. Но правда нужна вся и до конца, даже если она невыгодна.

Одна из таких невыгодных правд о войне у нас была похоронена. Прорыв к ней вызывает такое смятение чувств и такой разлад во всех сложившихся наших понятиях и оценках прошлой войны, что подвергается сомнению ее смысл. Она уже не Великая и не Отечественная. А если и великая, то только по принесенным жертвам. Не Отечественная, потому что многие воевали не за то отечество, в каком они жили. Прозревшие люди попали в безвыходную и трагическую ситуацию. Вырываясь из своего рабства, они попадали в иноземное, и чтобы навсегда не оказаться в нем, они защищали свое родное... Какой-­то вселенский кошмар! Прорываясь к этой «невыгодной» правде, мы должны по­-другому взглянуть на борьбу против властей национальных меньшинств и их сотрудничество с немцами. Мы ведь восстановили в правах гражданства калмыков, чеченов, ингушей, лезгинцев... Придет время, восстановим и крымских татар, и немцев Поволжья. Однако само восстановление только полумера и полуправда. Ничего не говорим о причинах их выселения. Пришло в голову деспоту Сталину выселить эти народы — и выселили! Объяснение для дураков. А ведь были настоящие причины, другое дело, они не давали основания для такого варварского обращения с целыми народами. При желании эти причины можно назвать и поводом, но умалчивать о них не следует, ибо это рождает новую ложь.

Я сам гонялся осенью сорок первого года на Кавказе за бандами чеченцев и других горцев. Немцы еще были под Ростовом, а они в селеньях вокруг Грозного убивали не только представителей советской власти, но и вырезали целые семьи русских. Мой друг по плену политрук Богомаз то же рассказывал о калмыках. Когда немцы подходили к Сталинграду, там творилось такое же насилие — вырезались русские семьи, а в степи находили замученных руководителей колхозов, совхозов, сельских Советов с веревками из конского волоса на ногах. Людей привязывали к лошадям и таскали по степи...

А в Крыму? А в Прибалтике? Были случаи и на Украине, и в других местах. Что это? Предательство? Или протест против сталинского режима? Во всем надо разобраться.

Ведь еще не было немцев, они только подходили, а в некоторых районах их ждали как освободителей, с хлебом-­солью. Это уже потом недовольные советской властью поняли, что они попали из огня да в полымя, и поднялись против немцев. Партизанское движение начало крепнуть лишь на второй и третий год войны. А ведь почти в каждом районе при отступлении наших войск закладывались партизанские базы. Но они не действовали, гибли, потому что население не поддер­живало. Смотрели — а какую же жизнь принесли освободители от большевизма? И вот когда вкусили нового немецкого порядка, тогда и партизанам стали помогать, и сами поднялись. Все это я испытал на собственной шкуре, и меня трудно переубедить.

Надо правду сказать и о национальных формированиях из народов СССР в немецкой армии. Говоря о власовцах, на Западе многие ссылаются на «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына. Но ведь я и сам знаю не меньше. Он встречался с власовцами только в наших лагерях, когда они уже были осуждены, а я имел с ними встречи там, на Западе, когда еще шла война и когда она только окончилась. Вел беседы и споры с ними в американских и английских лагерях. И не только слышал их, но и видел сам многое. За рубежом антисталинское, антисоветское движение было совсем не маленьким. Во все годы оно было сложным, противоречивым, шло часто параллельными курсами. Бесчисленные группы, комитеты, военные и другие формирования постоянно враждовали меж собою. Фигура Власова, не вызывающая во мне особых симпатий, тоже требует более глубокой оценки. Случайно ли этот очень неглупый человек, талантливый военачальник, с такой просоветской биографией, стал предателем?

Андрей Андреевич Власов родился в 1901 году в селе Ломакино Нижегородской губернии. Вначале семинарист, потом студент Московского сельхозинститута, а в 1919 году добровольно вступает в Красную Армию. Воюет против белых на юге. В 1930 году вступает в партию, успешно растет как военачальник и в 1938–1939 годах находится в группе военных советников в Китае. Там получает высший орден от Чан Кайши. Начало войны для Власова складывается лучше, чем для других генералов. Он воюет под Львовом, командует армией при обороне Киева. Сталин лично поручает ему сформировать 20­ю армию, которая отличается в разгроме немцев под Москвой. Сталин явно благоволит к нему и вызывает его к себе вторично после боев за Москву. Ему присваивается звание генерал­лейтенанта. В марте Власов третий раз на приеме у Сталина, и тот назначает его заместителем командующего Волховским фронтом, а затем он принимает 2­ю Ударную армию. Армия ведет тяжелейшие бои и попадает в окружение. При выходе из окружения, столкнувшись с немецкой патрульной командой, Власов сдается в плен. Передает немецкому офицеру сначала свое удостоверение командарма, а затем личное оружие. При нем не было штабных офицеров, и версия, что он сдался со своим штабом, неверна.

А дальше — его одиссея в немецком плену. Здесь тоже не все так просто. Любви с Гитлером у него не получилось. Ему явно не доверяли, боялись его авторитета в так называемой «Русской освободительной армии» (РОА) и все время держали наготове других генералов­предателей, чтобы его заменить. А такие были: Малышкин, Трухин, Жиленков, Закутный и другие. Конечно, и Власова, и этих генералов можно обозвать сволочами и предателями, карьеристами, и все это, видимо, будет недалеко от правды. Однако дело не в них, а в тех действиях и в сотнях, тысячах наших советских людей, которые, находясь в немецком плену, по разным причинам, но с одним общим желанием (оно объединяло всех) — выжить — пошли служить в национальные и другие формирования «восточных» частей в составе вермахта.

Еще до Власова на нашей территории, в районе Орла–Брянска, начали формировать «Русскую освободительную народную армию» (РОНА). Ядром ее была 29­я дивизия, действовавшая в составе войск СС. Было еще и такое формирование — «Боевой союз русских националистов», или «Дружина». Это из нее забрасывали диверсантов на нашу территорию. Бывшие белогвардейцы пытались создать в Берлине свои формирования «Русской национальной народной армии» (РННА). Существовала казачья кавалерийская дивизия под командованием фон Павннитца. Она воевала на Балканах. Я упомянул только о русских формированиях, а были ведь национальные части народов Прибалтики, Кавказа, Средней Азии... Все это не только обманутые люди (большинство, конечно, таких), но были среди них и идейные борцы против сталинского режима. Судьба у всех у них одна — те, кто не погиб в Германии, Голландии, Бельгии, Дании, Норвегии, Франции, Италии, на Балканах и очутились у американцев и англичан, были переданы советскому командованию и погибли в наших лагерях. А это не одна сотня тысяч людей.

По документам СС, которыми располагали американцы, за годы войны в плен к немцам попало почти пять миллионов триста тысяч советских солдат и офицеров. Есть сведения, что только десятая часть из них пошла служить во власовское войско, полицейские формирования, рабочие батальоны и другие части, помогающие немцам. Но ведь и это уже сотни тысяч человек! Кроме того, по тем же данным, только к началу 1942­го угнанных в Германию «остарбайтеров» насчитывалось до пяти миллионов человек. Уже в начале войны Германия была наводнена рабами.

Примерно половина советских военнопленных погибла в лагерях на изнурительных работах, от голода и болезней. Немногим лучше была судьба угнанных в Германию гражданских лиц... Однако и тех, кто выжил на чужбине, на родине ждали не меньшие испытания.

Когда я думаю о всех этих несчастных, а их миллионы, во мне все кричит: зачем я выжил? Они погибли, а я остался и ничего не могу сделать, чтобы люди помнили об их муках и не допустили нового геноцида. Десятки миллионов убитых на войне, умерших в лагерях Европы и России для нас сейчас только статистика. К этой боли прибавляется и моя личная, которая идет от потери тетради. Иногда мне кажется: сохрани я ее тогда в Сивой Маске — моя жизнь была бы другой. Не легче, не проще, а другой. Там у меня та война, про какую нельзя написать, ее надо видеть. Я видел, о ней мне рассказывали наши русские, украинские и другие Иваны (у всех советских было это имя), побывавшие в разных странах Европы, и даже таких, как Швейцария, Испания, Турция, где войны не было, а она туда их забросила. Каких только историй мне не доводилось слышать! Я уже тогда знал, что это надо печатать так, как я записал, ни слова не прибавляя, и все поймут, какая она, настоящая война.

Так я думал всегда, и это, наверное, не позволило мне написать о своей войне. Боялся беллетристики... А недавно пришел к другой мысли, что в моей тетради самым ценным были не эти рассказы соотечественников на чужбине (они еще, возможно, и вернутся на родину), а их имена, фамилии и адреса. Ведь они просили меня передать своим родственникам весточки. И не только от себя, а и от тех, кого уже не было на свете. У меня там сотни таких адресов. По многим из них, я уверен, и сейчас ждут вестей от них. Ждут, но теперь, видно, уже никогда не дождутся. Тетрадь пропала, а я никогда не вспомню ни их имен, ни адресов... Не выполню своего обещания разыскать их родственников. И вечная их скорбь не найдет пристанища...

Затянулось мое грустное письмо. В нем только осколки из моей тетради. Если вспомню еще что­то из своих записей, то обязательно напишу.

Поздравь своих милых женщин с 8 Марта.


Твой Иван. 2 марта 1967 г.


Как же нелепо складывается наша жизнь! Ну что бы раньше, всего на год, попасть Ивановой тетради к нему! Всю жизнь он терзался ее потерей, ждал, верил в чудо возвращения — и не хватило года... Иван умер осенью восемьдесят третьего, а летом на следующий год обнаружилась эта тетрадь. Ее разыскал Петр Васильевич. Это было как снег на голову. Борис Иванович так растерялся, когда тот положил перед ним средних размеров записную книжку, исписанную мелким почерком, что долго не мог проронить ни слова, а только удивленно смотрел на прерывистую вязь строк. Если бы у него не было первых писем Ивана из Сивой Маски, которые написаны вот таким же убористым почерком, он никогда бы не признал, что это записи брата.

— Как она к вам попала? — наконец проговорил Борис Иванович.

— Нашел, — загадочно улыбнулся Петр Васильевич и замолчал, наслаждаясь его замешательством.

Борис Иванович вспомнил, как они однажды разговорились с Петром Васильевичем о воркутин­ских лагерях и выяснили, что почти одновременно были в тех краях, но не знали о существовании друг друга. Разговор перешел на Ивана. Петр Васильевич расспросил, в каком лагере тот сидел и сколько, как был освобожден, на сколько лет лишили Ивана выезда на материк. Они говорили тогда долго. Петр Васильевич хорошо знал почти все северные лагеря, помнил, какой контингент там находился и что с ним потом произошло.

— Твоему брату повезло, — закончил он разговор. — Воркута спасла его. Попади он в Россию раньше пятьдесят третьего года, его бы, как и других...

Именно тогда Борис, видно расчувствованный вниманием к судьбе Ивана, сказал, что в лагере у брата пропала тетрадь, по которой он убивается и по сей день.

— А что в ней?

— Брат собирался писать книгу о войне и плене. А там у него записи.

Петр Васильевич сделал какую­-то пометку в своей записной книжке, и на этом тогда у них разговор окончился. Позже он несколько раз спрашивал о брате Иване, но этот разговор не выходил за рамки вежливого интереса о здоровье родственника и его успехах по службе. Однако однажды Петр Васильевич удивил Бориса:

— Слушай, а твой брат, оказывается, крупный специалист в атомной энергетике.

— Откуда вам известно?

— Да уж известно, — загадочно посмотрел тот.

— А все же?

— Друзья из Атомэнерго сказали.

И он начал рассказывать, какой серьезный авторитет в энергетике Иван.

...И вот перед Борисом Ивановичем лежала заветная тетрадь брата. «Где же она была столько лет? Как попала к Петру Васильевичу? Почему только после смерти Ивана?» — проносились в его голове вопросы, и ни на одном он не мог задержаться. Наконец спросил:

— Что же так поздно... Ивана уже нет...

— Знаю, — отозвался Петр Васильевич. — Раньше не получилось...

— А где она была?

— В одном деле... — Он помолчал, будто решая, говорить ли дальше, но тут же, глянув на застывшего в ожидании Бориса, добавил: — Вернее, при деле. Тетрадь не регистрировалась. Дурак следователь то ли не понял в ней ничего, то ли позарился вот на эти заграничные корочки, — он погладил рукою глянцевую обложку тетради, — но к делу не приобщил. Когда этого следователя замели в пятьдесят третьем, эту тетрадь в разобранном виде нашли в его сейфе. Листы отдельно, обложка отдельно. Смотри, какое здесь хитрое устройство. — Он разложил тетрадь надвое, нажал на кончик металлической полоски, торчавшей внизу корешка, и кольца, скрепляющие листы, вдруг разомкнулись. — Видишь, тетрадь можно делить на любое количество частей и хранить их отдельно. К тому же, можно добавлять новые листы. Практически объем тетради может быть таким, какой тебе потребуется. Брат твой был дока. Эта хитрость тетради помогала ему проносить ее через все шмоны на пересылках.

— Ну а как к вам?.. Ведь тридцать лет... — спросил Иванов.

— Это долгая и неинтересная история, — отмахнулся Петр Васильевич. — Забирай и разбирайся в письменах своего братца. Тут надолго тебе хватит...

Вот так оказалась тетрадь у Бориса Ивановича. Сколько он ни пытался выяснить у Петра Васильевича другие подробности, тот отмалчивался или отшучивался: «Секрет фирмы, которая веников не вяжет». Однако, когда Борис сказал, что о тайнике, где хранилась тетрадь, знали только двое — Иван и человек, которому он верил, — Петр Васильевич заметил:

— Во­первых, верить никому нельзя, даже себе. А во­-вторых, если знают двое, то может знать и третий. Думаю, тайник выдал стукач. Но почему твоего братца не загребли? Не ясно. Впрочем, при таком вавилонском столпотворении в то время в лагерях немудрено. Столько неразберихи было... Даже расстреливали не тех...

Дома Борис Иванович рассмотрел тетрадь Ивана. Точнее, это была средних размеров записная книжка, с листами тонкой, почти папиросной, но плотной бумаги. В ней было более трехсот страниц, и, видимо, из­за большого объема Иван и называл ее тетрадью. Борис Иванович стал искать в ней то, о чем больше всего жалел брат, — адреса и имена людей. Пролистал всю тетрадь, но странное дело — не нашел их. Встречались имена, фамилии, названия городов и улиц, даже номера домов и квартир, однако все разбросано по разным страницам, и чтобы свести все воедино, нужно знать ключ размещения записей. Это он понял сразу. Своеобразными были и другие записи: они вдруг прерывались, и их продолжение нужно было искать на других страницах и в другом тексте. Если читать всё подряд, получалась несуразица, напоминавшая бред нездорового человека. Здесь тоже, видно, существовал свой ключ. Смешно было искать его в этой же тетради, а если он и был, то тоже зашифрован. И все же Борис Иванович несколько часов потратил на его поиски. Он понял, как даже без ключа можно будет свести воедино эти тексты. Надо просто на отдельные карточки выписать логически цельные отрывки, а затем уже эти карточки, как мозаику, формировать в единый текст. Работа хлопотная, сложная, но выполнимая. Нужно только время.

А вот что делать с адресами? Здесь логический принцип для разгадки не годится. Бориса Ивановича выручили московские адреса. Он обнаружил их по названиям улиц, которые есть только в Москве. Третья Парковая, Сущевский Вал, Садово­Кудринская, Столешников, Цветной... Теперь нужно было найти номера домов и квартир. Они обнаружились на других страницах, но к каким улицам относились, пришлось долго разгадывать. Шифровальное дело, которому его учили, не помогло. Иван пользовался каким­то своим, немыслимым шифром, если его сумбурный разброс записей по страницам тетради можно было назвать шифром.

Разгадка нашлась случайно. На странице рядом с надписью «Столешников» Борис Иванович обнаружил зачеркнутую фамилию. Ее можно было прочесть двояко: Энкель и Энгель. Через служебную справочную Борис Иванович стал выяснять, проживает ли в Столешниковом переулке семья с этими фамилиями. Через несколько дней ему вручили адрес молодой четы Энгель. Он поехал туда и выяснил, что в этой квартире проживала большая семья Энгелей. Ее хозяин, 42­летний скрипач, в сентябре сорок первого года ушел в московское ополчение. Жена с тремя детьми и стариками выехала в эвакуацию на Урал. Две девочки умерли в эвакуации. Жена с сыном и стариками вернулась в Москву только после войны. Их квартира была занята, но все же удалось отвоевать одну комнату, где сейчас жил внук пропавшего без вести на войне музыканта. Внук родился через двадцать лет после исчезновения деда и знал о нем по рассказам отца, который тоже стал музыкантом, но сейчас уже на пенсии и живет в другом городе.

Бориса Ивановича поразило равнодушие молодого Энгеля к судьбе его деда. Внук даже не спросил у него, почему тот интересуется его родственником, что привело сюда этого чужого человека. Борис Иванович уходил от молодой четы Энгелей с подавленным чувством ненужности своей затеи с розыском людей, затерявшихся на войне. Видимо, слишком много прошло времени и уже поздно ворошить военное прошлое. Выросли совсем другие поколения, и им нет никакого дела до той далекой войны и ее людей.

Листая тетрадь Ивана, Борис Иванович с грустью продолжал думать: «Наверное, и брат ошибался, когда считал, что самое ценное в его записях эти зашифрованные адреса. Так было в первые десятилетья после войны. Теперь исчезли люди, время притупило боль, выветрило память. Всему свой срок...» Его даже не обрадовало раскрытие Иванового шифра. Как только подтвердился адрес Энгелей, загадка открылась сама собою. Оказывается, чтобы найти название улицы, надо было от названия города отсчитать количество страниц, которое соответствовало порядковому номеру строки (на странице), на которой был записан город, а чтобы определить номера домов и квартир, нужно было от названия города отсчитать количество страниц, соответствующее порядковому номеру строки, на которой было записано название улицы. Фамилия же значилась через две страницы на той же строке, на какой стояло название города. Все оказалось чрезвычайно просто. Нужен был только ключ. Им оказалась зачеркнутая фамилия.

Однако зачем Ивану понадобилось зашифровывать адреса? Ответ один — боялся неприятностей для адресатов. Если тетрадь попадет в руки сотрудников КГБ, что и случилось, из за незашифрованных адресов могли пострадать невинные люди.

Борис Иванович записал остальные четыре московских адреса и передал их в свою справочную. Три из них подтвердились, в них жили родственники записанных Иваном лиц. Адресат по улице Сущевский Вал не проживал. Иванов поехал по одному из подтвердившихся адресов и встретился с двумя пожилыми женщинами — матерью и дочерью Савельевыми. Матери шел восемьдесят восьмой год, а дочери — шестьдесят четвертый. Это была тяжелейшая встреча. На сына и брата Семена Савельева в этой семье получили две похоронки: одну — в январе 1942 года, вторую — в марте 1943 года. Но ни мать, ни сестра, которая была на два года старше Семена, не верили в его гибель. Сорок лет эти женщины ждали Семена, наконец дождались весточки о нем. А Борис Иванович, кроме того, что тот был жив летом 1945 года, ничего сообщить этим двум состарившимся женщинам не мог. То, что Семена Савельева Иван встречал именно в это время, у Бориса Ивановича не было сомнения. К лету сорок пятого относились те записи в тетради Ивана, где были адрес и фамилия Семена. Это он определил точно. А вот что сталось с этим человеком позже? Могло быть два варианта его судьбы: первый — Семена отправили в Россию, и здесь он был осужден и погиб в лагере; второй, менее вероятный, — если за ним были «грехи» в немецком плену, он остался на Западе и там мог жить еще долго.

Впрочем, могли быть и другие варианты. Дальше ходить по Ивановым адресам Борис не решился. Если это и необходимо, то всё должны сделать или Михаил, или Антон Ивановы. Скорее всего, внук Ивана — Антон. Ему Иван завещал многое из того, что не успел сделать сам. Антон же сможет и расшифровать все записи в тетради деда, и поступить с нею так, как найдет нужным...

Перед Борисом Ивановичем на столе лежала разложенная надвое тетрадь брата. Бисер строк, который можно легко прочесть, но понять только до определенного самим Иваном рубежа, хранил неразгаданную тайну. Она теперь для Антона, а у него свои заботы и свои дела. С ними надо разобраться... К Борису Ивановичу вновь пришли мысли о том, что он в эти дни работы с архивом постоянно отдалял от себя. «Не время, не время! Еще рано...» — убеждал он себя, и застарелый страх прошивал его тело, будто Борис Иванович дотрагивался до оголенного электрического провода. Страх шел из той осени шестьдесят восьмого года, когда он получил последнее крамольное письмо брата. Возможно, Иван и продолжал бы присылать свои страшные письма с интервалом в год (последние три он получал ежегодно), но Борис Иванович так испугался этого письма, что тут же оборвал всякое общение с братом: не отвечал на его звонки, перестал посылать поздравления — словом, на десять лет вычеркнул Ивана из своей жизни. Самая большая его вина, которую уже нельзя было замолить ни перед живым, ни перед мертвым братом. Мудрый Иван, поняв его трусость, не стал тревожить ни звонками, ни наездами, присылал еще несколько лет сухие поздравления с праздниками, днями рождения, а когда, видно, боль стихла, оборвал и их... Чего это все стоило ему? И только перед самой смертью прислал то последнее свое письмо, в котором просил прощения и сам все прощал... «Лишь тот может быть прощен, кто сам прощает» — припомнилась ему сейчас фраза из того письма. А он, Борис, не успел ни попросить прощения у брата, ни простить его. Вот и мается теперь со своею непрощенной виною...

Как же можно было тогда так испугаться этого письма! Ведь там только слова, только факты из книг самого Ленина, его писем, воспоминаний о нем. Иван хорошо знал трусливую душонку брата и снабдил почти все цитаты сносками на печатные источники. А он все равно испугался. Испугался до обморока, не знал, как поступить с этим письмом, оно жгло ему руки, и то ощущение, будто он ухватился за оголенный провод, его тело сохранило до сих пор. Прошло двадцать лет, а тело все помнит. Каков же был ожог! Он никогда не перечитывал этого письма не только потому, что замуровал его, а и потому, что запретил себе о нем думать. Стремился вырвать его из своей памяти. Вырвать той страшной ценой, какую он сам положил себе отказом от родного брата.

Борис Иванович устало поднялся с кресла, не спеша прошел к книжной стенке, остановился перед полкой своих юридических книг, к которым он уже не обращался многие годы. В одной из них замуровано то Иваново письмо. Оно — в обложке старого, еще дореволюционного издания юридического словаря. Высвободил его из шеренги книг, отвернул обложку из толстенного коленкора и стал пальцами прощупывать темно­сиреневый форзац. Нет, упрятано на славу: ни на глаз, ни на ощупь заметить тайник невозможно. Работа профессионала. Пошел с книгой к столу. Достал из ящика ланцет и стал осторожно подрезать форзац, отрывая его от обложки.

Тайник открылся. Письмо лежало в углублении, вырезанном в картоне точно по его формату. Сверху углубление прикрывалось тонкой полоской того же картона, но теперь она жалась к форзацу, приклеившись к нему.

— Сработано чисто! — подбодрил себя Борис Иванович, доставая письмо из тайника.

Нет, никакого удара тока он не ощутил. Зря грешил на память тела. Все его муки здесь, в его дурной голове. Развернул листы, разгладил на изгибах и стал читать.


Письмо шестое


ИСТОКИ...


В науке, искусстве, политике да и в самой жизни существует одно непреходящее правило: если хочешь понять явление, ищи его истоки. У тех бед, которые обрушились на нашу страну, тоже свои истоки, и пока мы их не поймем, нам будет трудно, а скорее всего, и невозможно стать полноценными людьми и перейти к нормальной жизни.


ВОЖДИ­-ОХОТНИКИ


Начну с эмоций, которым сам доверяю меньше всего. Меня всегда сначала удивляла, затем поражала, а позже, когда поумнел, уже и раздражала одна общая черта в биографии наших вождей революции: как они, борцы за народное счастье, могли заниматься забавой бар и помещиков — охотой. И ведь не для пропитания, как это делал какой­нибудь лесной крестьянин, а именно для забавы или отдыха, как сами говорили. Охотились они не только в ссылках у себя в России, но и в эмиграции: в Швейцарских Альпах, на Женевском озере и в других жемчужинах Европы. Эта охота стоила немалых денег, но вожди, видно, не жалели их, так как партийная касса регулярно пополнялась за счет известных тебе «эксов» в России. Когда я читал об охотничьей страсти Ленина, Бухарина, Троцкого, Орджоникидзе, Кирова и других, я задавал себе много вопросов и прежде всего хотел знать: кто же эти люди?


ЛЕНИН И ЗАЙЦЫ


Первый ответ я почерпнул из «Воспоминаний» Н.К. Крупской, изданных в Гослитиздате в 1932–1934 годах в Москве. Она описывает один из эпизодов охоты Ленина в Шушенском. Осенью, перед самым ледоставом, когда по реке шла шуга, пишет она, ее муж на лодке добрался до одного из островов. Здесь оказалось на редкость много зайцев, отрезанных от берега стихией. Охотник без единого выстрела набил прикладом столько этих несчастных зверьков, что лодка крепко осела, и ему стоило немалого мужества и умения добраться до берега. Рассказ об этом эпизоде ведется с восхищением. Муж­охотник свершил чуть ли не подвиг на бурной реке. Не удивил Крупскую «охотничий азарт» мужа, когда он глушил бедных зайчишек, попавших в беду. Как ты помнишь, у некрасовского деда Мазая в сходной ситуации отношение к несчастным зверькам было иным.


ВРЕДНЫЕ НАСЕКОМЫЕ


А теперь уже не эмоции, а факты политической и государственной деятельности вождей­-охотников. Помнишь, я тебе советовал прочесть в вашем спецхране книгу Горького «Несвоевременные мысли». Он ее начал писать в 1917 году, печатал в виде отдельных статей в газете «Новая жизнь», а потом издал в Берлине. Так вот, там Горький, жестоко критикуя политику большевиков, и прежде всего Ленина, называет его бездушным экспериментатором­-химиком. Он говорит, что Ленин проводит свои гибельные опыты не в колбах с реактивами, а на русском народе. Все это, к сожалению, не художественная гипербола.

Уже 6 и 9 января 1913 года Ленин призывает «очистить российские земли от всяких вредных насекомых». Под насекомыми он понимает не только «классово чуждые элементы» (а это дворяне, чиновники, офицерство, духовенство и т. п.), но и «рабочих, отлынивающих от работы». К ним конкретно относились ­питерские рабочие, отказавшиеся набирать большевистские газеты. Формы наказания предлагаются самые разнообразные: от «принудительных работ тягчайшего вида» до «расстрелов тунеядцев» (Полн. соб. соч. В.И. Ленина, 5­е изд., т. 35, стр. 36, 203, 204).

Дальше расстрелы становятся главной формой революционного перевоспитания народа. При создании уголовного кодекса Ленин собственноручно в проект вносит пять статей, по которым следует расстреливать несогласных с Советской властью (см. т. 45, стр. 190).

В письме по поводу этого документа он пишет: «Т. Курский! По­моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылки за границу)... ко всем видам деятельности меньшевиков, с. р. и т. п. Найти формулировку, ставящую эту деятельность в связь с международной буржуазией» (т. 50, стр. 189, 190, 405).

Позже ленинская формула «связь с международной буржуазией» становится главным обвинением на процессах над врагами народа при Сталине. Кстати, термин «враги народа» заимствован у Ленина.


ВЫСЫЛКА ПИСАТЕЛЕЙ И УЧЕНЫХ


Что творилось в гражданскую войну и кто ее вызвал, ты знаешь. Но вот она подходила к концу, а вожди революции и не думали останавливать запущенную машину репрессий.

19 мая 1922 года Ленин пишет Дзержинскому секретное письмо:

«Т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции.

Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подготовки.

Собрать совещание Мессинга, Манцева и еще кое­кого в Москве.

Обязать членов Политбюро уделять 2–3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочки всех некоммунистических изданий.

Добавить отзывы ряда литераторов­коммунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т.д.).

Собирать систематические сведения о политиче­ском стаже, работе и литературной деятельности профессоров, писателей.

Поручить все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ».

Чтобы подхлестнуть своих коллег, Ленин тут же показывает, как эту архиважную работу надо делать. Он сам просматривает ряд «некоммунистических изданий» и обнаруживает ересь в сборнике «Освальд Шпенглер и закат Европы». В записке Н. П. Горбунову он объявляет сборник «литературным прикрытием белогвардейской организации». Столь же вредным, по его мнению, оказывается и питерский журнал «Экономист». Прочитав в третьем номере список сотрудников журнала, Ленин в том же письме Дзержинскому пишет:

«Это, я думаю, почти все — законченные кандидаты на высылку за границу.

Все это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически высылать за границу.

Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро, с возвратом Вам и мне, и сообщить мне их отзывы и Ваше замечание».

Этот и другие секретные документы­программы закладывали прочный фундамент того, что творилось в стране после Ленина. А тогда, при нем, из России было единовременно выслано двести ученых-­естественников, философов, литераторов, выдающихся деятелей русского государства, составлявших цвет нации. Среди них такие имена, как Н.А. Бердяев, Л.И. Шестов, А.Ф. Степун, Б.П. Вышеславцев, И.И. Лапшин, И.А. Ильин и многие другие. Там, за рубежом, они сразу были приглашены в лучшие университеты мира.

Мы так беззаботны и расточительны были к своим талантам и гениям, что за рубежом оказались и такие выдающиеся умы России, как авиаконструктор Сикорский, создатель телевидения Зворыкин, экономист, Нобелевский лауреат Леонтьев, биолог Добжанский. А когда у нас стали появляться университеты и принялись создавать свою, советскую науку, в стране не оказалось кадров.

Гонение в России на интеллигенцию открыло шлюзы непрерывному и не прекращающемуся до сих пор понижению культурного уровня и ухудшению нравственного здоровья нашего народа.

О другом «строго секретном» письме Ленина Молотову для членов Политбюро, с припиской: «Просьба ни в коем случае копии не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои заметки на самом документе», я узнал за границей. Тогда же сделал выписки, их особенно не прятал, думал — фальшивка, потому что в такое трудно было поверить.

Но вот года три назад, когда вышел 45­й том, вдруг я наткнулся на следующее примечание: «Март, 19. Ленин в письме членам Политбюро ЦК РКП(б) пишет о необходимости решительно подавить сопротивление духовенства, проведении в жизнь декрета ВЦИК от 23 февраля 1922 года об изъятии церковных ценностей в целях получения средств для борьбы с голодом».

Ссылка на письмо есть, а письма нет? Загадка? Нет, письмо просто нельзя печатать, потому что его автор требует таких жестокостей, от которых стынет кровь.

Напомню, какое это было время. Зимой 1921–1922 года число голодающих в России перевалило за 23 миллиона человек. Не столько засуха, сколько трехлетняя политика продразверстки, которая вымела закрома крестьян, привела страну на грань катастрофы. Еще летом 21­го года глава церкви патриарх Тихон обратился «к народам мира и православному человеку». Он взывал: «Помогите! Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода! Не до слуха вашего только, но и до глубины сердца вашего пусть донесет голос мой болезненный стон обреченных на голодную смерть миллионов людей и возложит его на вашу совесть и на совесть всего человечества!»

Тогда же организуется Всероссийский комитет церквей помощи голодающим. Все собираемые пожерт­вования передаются государству. Но патриарх Тихон идет дальше. «Желая усилить возможную помощь вымирающему от голода населению Поволжья, — пишет он в своем воззвании, — мы нашли возможным разрешить церковно­приходским общинам жертвовать на нужды голодающих драгоценные церковные украшения и предметы, не имеющие богослужебного употребления, о чем оповестили православное население».

Воззвание публикуется 19 февраля 1922 года, а 22 февраля ВЦИК издает уже упомянутый в сноске к письму Ленина декрет о насильственном изъятии церковных ценностей. Этот декрет вызвал волнение прихожан. В Шуе они оказали сопротивление властям, приехавшим реквизировать церковные ценности. Этот инцидент создавал, по словам Ленина, « исключительно благоприятный и вообще единственный момент» для разгрома духовенства без всякого риска и «обеспечения для нас позиции на много десятилетий».

Далее Ленин писал:

«Именно теперь и только теперь, когда в голодных местах едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) повести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будут либо за нас, либо, во всяком случае, будут не в состоянии поддержать сколько­нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят испытать политику насильственного сопротивления советскому декрету. Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр)... Взять в свои руки этот фонд в несколько сот миллионов рублей (а может быть, несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало... Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый краткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут... Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий.

Саму кампанию проведения этого плана я представляю следующим образом:

Официально с какими бы то ни было мероприятиями должен выступить только тов. Калинин, — никогда и ни в каком случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед республикой Троцкий. Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о вредной приостановке изъятий не должна быть отменена. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удается нас запугать.

В Шую послать одного из самых энергичных толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного члена Политбюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Политбюро дает детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим, был проведен с максимальной быстротой и закончился не иначе как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров».

Как выполнили инструкцию Ленина, можно узнать из журнала «Наука и религия». До революции было 55 тысяч православных церквей и 25 тысяч часовен. Сейчас осталось меньше 7 тысяч общин Русской православной церкви. По свидетельству историка церкви Л. Рогельссона, в результате начавшихся репрессий погибло более 8 тысяч человек, разграблены тысячи церквей, все монастыри, расстреляны или сосланы их настоятели, убит петроградский митрополит Вениамин, горячо поддержавший призыв патриарха Тихона передавать добровольно ценности церквей на нужды голодающих.

В этом письме Ленин не забыл и главу Русской Православной церкви:

«Самого патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он, несомненно, стоит во главе этого мятежа рабовладельцев. Относительно него надо дать секретную директиву Госполитупру, чтобы все связи этого деятеля были как можно точнее и подробнее наблюдаемы и вскрываемы, именно в данный момент. Обязать Дзержинского, Уншлихта лично делать об этом доклад Политбюро еженедельно».

Как известно, патриарх Тихон скончался в 1925 году. Один из известнейших врачей (забыл сейчас фамилию) советовал ему тогда не лечиться у государст­венных врачей. Однако патриарх не мог этого сделать в силу одного обстоятельства: он привлекался к судебной ответственности за антисоветскую деятельность. В 1923 году его принудили раскаяться и призвать верующих сотрудничать с советской властью.

Заканчивает письмо Ленин так:

«Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать.

Для наблюдения за быстрейшим и успешным проведением этих мер назначить тут же на съезде (тогда шел съезд партии. — И. И.), т. е. на секретном совещании, специальную комиссию при обязательном участии т. Троцкого и т. Калинина, без всякой публикации об этой комиссии, с тем, чтобы подчинение ей всех операций было обеспечено и проводилось не от имени комиссии, а в общесоветском и общепартийном порядке. Назначить особо ответственных наилучших работников для проведения этой меры в наиболее богатых лаврах, монастырях и церквях».

В конце еще одна приписка:

«Прошу т. Молотова постараться разослать это письмо членам Политбюро вкруговую сегодня же вечером (не снимая копий) и просить их вернуть секретно тотчас по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Полит­бюро или письмо возбуждает какие­нибудь разногласия».

На этом я, пожалуй, и закончу свой рассказ об истоках наших бед, которые начались с приходом большевиков. Говорят, что таких сверхсекретных писем только у Ленина по разным поводам еще не меньше десятка. А для меня и этого через край, чтобы понять, что€ это была за личность в нашей и мировой истории.

Твой Иван. 5 сентября 1968 г.


Борис Иванович дочитал письмо и долго не мог подняться из кресла. Теперь в нем самом не было того страха, который поразил его тогда, не было отчаяния и бессилия, какие он хорошо помнит и сейчас, но в тело и мозг влилась тяжесть и одновременно пустота. Они не дают ему ворохнуться, после первого прочтения этого страшного письма остался в памяти лишь холод обмирания от вырвавшегося у него тогда возгласа: «Самоубийца! Самоубийца... Да разве же он не понимает, на что идет? Как же это можно!» И не было тогда сегодняшних вопросов, какие он вслед за Иваном задает себе теперь. До этих вопросов нужно было еще дожить. Кто они, эти люди? Кто захватывал власть, а потом терзал Россию? На них уже тогда ответил брат, и это так испугало Бориса, что он замуровал письмо и отказался от Ивана. Да разве ж можно из-­за того, что тебе сообщили всего лишь правду, хотя бы и страшную правду о преступлениях против твоего народа, отказываться от родного брата! Разве можно из­за бесчестных людей, которые сами себя возвели в святые, терять самого родного человека!..

Но это сейчас легко терзать и казнить себя этими «разве?», когда диссиденты и инакомыслящие, которых раньше держали в тюрьмах, ссылках и психушках, теперь выбраны в парламент и в президенты. Теперь рассуждать легко, а тогда? Кто тогда знал, что так обернется?

Знал Иван, знали другие, а ты не поверил! Да разве ж я один? Ты знал больше других, но струсил... Оправданий много, прощения нет...

Борис Иванович осторожно взял со стола письмо и положил его в Иванову папку. Вытащил застежку, щелкнул кнопкой и понес папку к книжной полке. Он будто уперся в непреодолимую преграду. Бежал, бежал — и вдруг глухая стена, ни обойти, ни объехать. Так вот где обрывалась его жизнь, а не пять лет назад, когда его отправляли до срока в отставку. Что она, эта отставка, по сравнению с той, где он сам себя отставил от жизни! Значит, все случилось в конце 1968 года... А что же было перед этим? Он только вернулся из Чехословакии. Входил туда с советскими войсками и пробыл там несколько месяцев. Работы было много. Налаживали идеологическое обеспечение новому правительству Гусака. Ходил он в армейской форме, в чине майора, до которого дослужился за пятнадцать лет работы в КГБ. А уезжал из Праги уже подполковником. Приказ о присвоении звания пришел туда, и он ехал в Москву с двумя звездами старшего армейского офицера на погонах. Тогда в Чехословакии лучше было ходить в военной форме. Войск там было столько, что военные не вызывали никаких подозрений. Даже штатские люди, прибывающие из Советского Союза, журналисты, партийные работники, с которыми Борис Иванович создавал заново чешские и словацкие средства массовой информации, были обмундированы в военную форму. Руководил этой работой известный идеолог из аппарата ЦК партии, который после сложных перипетий и ухода на дипломатическую работу сейчас выдвинулся в партии на один из самых высоких постов, и ему теперь, конечно, не с руки вспоминать прошлое. Совсем это не с руки радикалу и реформатору, который разоблачает и громит консерваторов и традиционалистов застойного времени.

А Борис Иванович помнит, что он творил в Чехословакии. Деятельность этого видного идеолога больше всего и напугала его тогда, когда он по возвращении в Союз получил это «крамольное» письмо Ивана.

Какие превратности случаются в жизни! Как перевоплощаются люди! Завидуешь, Борис Иванович, что ты не умеешь так? Жалеешь, что и тогда не смог стать «своим», и теперь не можешь попасть в струю...

Надо обрывать эти бессмысленные терзания. Они не для мужчины. Те несколько дней, которые ему отпустила судьба пробыть наедине со своим прошлым, если бы он верил в Бога, можно было бы считать Божиим благословением. Он прожил их по­-людски, хотя и не были они его исцелением, «Что заслужил, то и воздастся, — говорили его родители. — От этого еще не уходил никто». Старики так и прожили в своем, почти недоступном ему, мире. Борис Иванович знает, что в его жизни далеко не все получали заслуженное. Но он все равно готов. Пусть воздастся. Но пока ему незачем отказываться от снизошедшего на него благословения. Завтра его дом огласится голосами внуков, сына, невестки, сына и внука брата Ивана. Это все крыло Ивановых. Но едут из Прокопьевска и от рогачевского крыла — двоюродный брат Григорий с женою и сыном. Нет, не извелся древний род русичей­курян, хоть и много испытаний выпало на их долю.