Владимир Н. Еременко
Вид материала | Книга |
- Еременко Людмила Ивановна, 14.47kb.
- Мы сами открыли ворота, мы сами, 807.55kb.
- Ерёменко Владимир Владимирович Транскультурные особенности самосознания личности, 464.38kb.
- Иосиф Ерёменко И. Б, 3144.57kb.
- Конкурс "Знай и люби родной Владимир" «владимир и владимирцы в великой отечественной, 41.68kb.
- Владимир Маканин. Голоса, 855.51kb.
- И. И. Дилунга программа симпозиума, 806.43kb.
- 2 ноябрь 2011 Выходит с ноября 2006г, 529.05kb.
- Договор о передаче авторского права, 100.48kb.
- Международный симпозиум, 753.82kb.
Письмо третье
КРЕСТЬЯНСКИЕ ВОЙНЫ
Как только большевики пришли к власти, так сразу начали войну против крестьян. Уже через несколько месяцев были зарегистрированы восстания во многих губерниях, а начиная с 1918 года по 1928 год, до начала коллективизации, их произошло свыше тысячи...
О том, как Ленин относился к «инертному» и «нереволюционному» классу, ты можешь узнать из многих его работ, где он касался крестьянского вопроса. Но особенно четко и определенно обрисовалась его позиция в работах, где речь шла об удержании, а затем и укреплении в стране советской власти. Возьми и читай его собрание сочинений (тома 37, 38, 39). Здесь ты найдешь цельную и хорошо продуманную программу борьбы советской власти с крестьянством. Она выдвигалась как «программа немедленных действий на местах», и большевики последовательно утверждали ее в своей революционной практике по всей России, где удерживали власть.
Крестьяне, поняв, что Декрет о земле был обманом, не стали признавать советскую власть. В ряде губерний начался самовольный захват земель и изгнание с мест представителей власти. Большевики ответили репрессиями. Вспыхнули те так называемые «контрреволюционные мятежи» в Поволжье, на Дону, в центральной России, на Урале, в Сибири и других местах, которые упоминаются в Кратком курсе и учебниках истории СССР. На самом деле это были народные восстания, и жестокое подавление их советской властью обернулось величайшей трагедией для страны. Особая ее тяжесть пала на крестьян.
Только с 1918 по 1924 год — время, когда регулярной армии удалось в основном подавить эти народные восстания, — по западным источникам, у нас погибло не менее двух с половиной миллионов человек. Для сравнения: во всей гражданской войне «красных» с «белыми» погибло, по тем же источникам, от 300 до 400 тысяч.
Кроме того, голод 1921 года унес несколько миллионов крестьян, потому что люди гибли в основном в деревнях. Дело усугублялось тем, что на путях из умирающих деревень в города выставлялись оцепления из чекистов и армейских отрядов. Они поворачивали голодающие массы и гнали назад, часто применяя оружие. Продотряды во главе с чекистами по продразверстке, а то и просто так насильно отбирали у крестьян хлеб. Деревня отчаянно сопротивлялась. Вспыхивали голодные бунты, но Дзержинский и Лацис посылали и посылали туда своих людей...
Именно тогда из центра рассылались грозные директивы вождям революции, выехавшим в хлебные районы: «вести беспощадную войну за хлеб». Этого требовал Ленин и от Сталина, находившегося в Царицыне.
Борьбой с крестьянами за хлеб руководили чекисты. К тому времени относятся слова Ленина «хороший коммунист — это и хороший чекист». Отряды чекистовкоммунистов жестоко подавляли крестьянские волнения. Они применяли в своей борьбе директиву ВЧК о заложниках, которая появилась сразу после Октября. Об этой чудовищной расправе ВЧК над народом, возведенной в закон, читай в недавно выпущенной Политиздатом книге «Из истории ВЧК. 1917–1921 гг.» (Сборник документов. Москва, 1958 г.) На титульном листе книги — портрет В.И. Ленина. Когда я читал собранные здесь документы, у меня, мужика, повидавшего всякое, перехватывало дыхание.
В тех селах и деревнях, из которых, по сведениям чекистов, были повстанцы, они арестовывали женщин, стариков, а иногда и детей. После ареста заложников восставшим предлагали сдаться. Если повстанцы не принимали ультиматум властей, заложников расстреливали. Если восставшие выходили из своих укрытий, то расстреливали сдавшихся. Причем на глазах у всей деревни.
Думая о бедах российских народов, я часто задаю себе неразрешимый вопрос: кто же были их мучители? Лацис в своей работе «К суду истории» (стр. 759) писал: «Если можно винить Чрезвычайную комиссию в чемнибудь, то не в излишней ревности к расстрелам, а в недостаточном применении высшей меры наказания».
Для усмирения деревень и сел применялись артиллерия и конница. Против повстанцев Тамбовщины воевали части будущего маршала Тухачевского. Зарегистрированы случаи, когда артиллерия расстреливала восставшие деревни и селения снарядами со шрапнелью. Иногда восставшие под давлением этой силы сдавались властям, но тут же почти всегда, как свидетельствуют очевидцы, «учинялись» публичные расстрелы.
Есть свидетельства очевидцев (они записаны), что по приказу Тухачевского на Тамбовщине против повстанцев-крестьян были применены газы. Это происходило после возвращения Тухачевского из Москвы, где он встречался с Лениным. Встреча продолжалась более часа. Об этом есть запись у секретаря Ленина, но о чем на ней шел разговор — не записано. Беседа главы государства с командармом была секретной.
Всесоюзный староста Калинин, побывав в центральных губерниях, заявил: «Есть деревни, сплошь пораженные бациллой бунтов, и их надо выселять». После его отъезда многие деревни были целиком выселены на Север и в Сибирь. Эти первые групповые угоны людей проложили дорогу массовым репрессиям по отношению к крестьянству во время коллективизации в тридцатые годы, когда были отправлены в гибельные места Севера, Сибири, Казахстана и в другие районы миллионы семей.
Кронштадтский мятеж был также, по существу, крестьянским. Основная масса гарнизона морской крепости была крестьянской. Из писем, полученных из дома, и из рассказов очевидцев они узнавали о трагических событиях в деревне, и их отцам командирам, настроенным враждебно к советской власти, не так уж трудно было поднять солдат и матросов на восстание. Известно, что мятеж был подавлен, но не все знают, с какой жестокостью...
Плененный гарнизон был выстроен в крепости. Мятежников, которых, по одним сведениям, было шесть, а по другим — девять тысяч, выстроили в шеренги и приказали рассчитаться на первый и второй. Первые номера приказано было расстрелять, а вторые — отправить в ссылку.
В Воркуте я встретил бывшего преподавателя гимназии из Пензы. Он всю свою жизнь провел в лагерях и ссылках, так как был посажен еще молодым человеком. Так вот, он мне рассказывал, что в 1931 году видел на Соловках, где он отбывал тогда первый срок, целое военное училище в полном составе. Его доставили сюда за неповиновение командованию. Училище было из Полтавы. На Соловки курсанты и их командирыпреподаватели приплыли под конвоем на пароходе, который носил имя большевика-чекиста Глеба Бокии. Училище выгрузилось, строго соблюдая военный порядок. Курсанты все подтянутые, бравые, четко выполняли команды своих командиров.
А потом мы узнали, за какое преступление они оказались здесь. Училище, как и многие воинские части, бросили на подавление голодных бунтов на Украине. Курсанты и командиры всем составом отказались выполнить бесчеловечный приказ — стрелять в безоружных крестьян. Они приняли решение вместе отбывать наказание. Однако свою решимость им удалось отстоять только до прибытия в ссылку. Как только курсанты и командиры сошли на берег, их начали разбивать на группы и рассылать по всему Соловецкому архипелагу...
Всего лишь один эпизод трагедии нашего народа. А сколько их кануло в Лету, когда в тридцатые и сороковые годы раскручивался сталинский маховик репрессий! Еще в 1871 году Достоевский предупреждал, что социальное переустройство общества обойдется России в сто миллионов человеческих жизней. Думаю, что когда придет время подсчитывать народные потери за годы советской власти, цифра эта может оказаться и большей.
На сем закончу письмо. Всего горя не перескажешь, всех слез не вычерпаешь. Я только обозначил горькую и бездонную тему страданий народных.
Твой Иван. 13 февраля 1964 г.
Крамольные письма Ивана резко отличались от его записей в дневнике. Там он был один на один с собою, слушал только себя, а здесь ему приходилось спорить, опрокидывать устоявшиеся мнения, доказывать свою правоту, которая для него очевидна, а вот для других — крамола и блажь. Поэтому в письмах Иван раздражен, агрессивен и не всегда справедлив. Таким же брат был и в спорах с ним. И Борису Ивановичу вновь захотелось взять в руки его дневник. Чем жил брат тогда, в начале шестьдесят четвертого? Он полистал страницы. Вот запись, относящаяся к марту этого года.
ИЗ ДНЕВНИКА ИВАНА
Уже прошло время моего зарока — «начну серьезно писать после сорока». Оно наступило, переступило, а я все еще не решусь, ищу оправданий: «нет условий», «время не то», «да и для кого все это?».
Что же надо сделать, чтобы вырваться из всеобщего потока и самому управлять жизнью? Что? Не нахожу ответа. Ощущение такое, как в час пик в метро: стиснули — ни назад, ни вперед. И вдруг толпа потащила к эскалатору.
— Но мне же не туда! — кричу. — Не туда!
Никто не слышит, да и не до меня. И вот уже со всеми на конвейере. Кричать глупо, прыгать с эскалатора еще глупей. И тянет толпа вниз, к станции, поездам, которые мне не нужны...
И еще не дает покоя такая мысль, а вернее, потребность. Любой человек, и особенно уже поживший, должен обязательно на несколько дней остаться один на один сам с собою. Даже если у тебя есть семья... жена, дети, родители, друзья, — надо обязательно это проделывать, хотя бы через несколько лет. Необходимо это для того, чтобы оборвать привычный и даже сладостный для тебя бег жизни. Зачем? Да просто чтобы остановиться и оглядеться. Ангажированный обществом, «взятый на борт», как говорил Камю, ты не можешь, тебе некогда, а ты обязательно сделай! Сделай, даже если этого не хотят любящая тебя семья, друзья, товарищи... Вырвись из их объятий, выпрыгни из потока... Подобное было со мною и раньше, еще в лагерях. Но теперь, видно, с годами появилось и другое — потребность физического уединения. Раньше мог просто отключиться от всех внутренне. Теперь обязательно надо укрыться, даже от близких. Такой побег я совершил недавно, когда уехал на неделю на Белоярскую атомную под Свердловск. Здесь, в пятидесяти километрах от большого города, в тихом лесном поселке атомщиков, на берегу водохранилища, среди чужих людей, которым после службы нет дела до меня, а мне до них, я смог ощутить и пережить удивительное чувство. Днем делал свое служебное дело, но не вступал ни с кем в душевный контакт, а приходил вечер — забирался в лес, сидел на берегу водохранилища, а то и просто оставался в гостинице. Словом, был только сам с собою. И так день за днем... Какие же это были наполненные дни! Я думал и думал и шкурою ощущал, что€ есть самое прекрасное на земле — жизнь. И спрашивал: кто я в ней? зачем я явился? в какую бездонную воронку уходят жизни всех людей и моя? И так вопрос за вопросом, мысль за мыслью, и не важно, что на многие нет ответов, все равно есть ощущение, что ты сладостно мучаешься над разрешением чего-то очень важного, вечного, что ты сам, а не ктото за тебя, хочешь понять, осмыслить и определить свое назначение.
Прожил неделю в душевном напряжении и счастлив был безмерно, как в детстве. Если меня ктото спросит: «А изменилось ли что в твоей жизни?» — я не смогу ответить, а лишь скажу: попробуйте сами, очень советую. Возможно, и в вас вольется новая струя и произойдет какоето перестроение...
Думаю, что часто этого делать нельзя, да и подолгу смотреть в себя и оглядываться назад вряд ли безопасно. Лекарство очень сильное, и можно переборщить... Возможно, этим путем люди приходили к самоубийству или сумасшествию. Но то уже отклонения... И все же, лет через пяток жизни надо таким образом уединяться.
Вот что волновало Ивана после сорока. А как жил он, Борис, тогда? Ему было только тридцать пять.
Борис Иванович достал свой дневник и начал искать в нем записи, относящиеся к тому времени.
16 апреля 1964 года
Сейчас вечер. Жена читает в спальне. Сашу проводил в его комнату, и он уже спит. Я один. По телевизору — концерт современной песни. Слушаю «Бухенвальдский набат». Сильная штука, но мысли мои о другом...
Провожал сына к постели, потрепал его по голове. Волосы жесткие, и мне вспомнились слова отца, который вот так же в мою мальчишечью бытность запускал свою пятерню в мои волосы.
— Как проволока... — всегда говорил он.
Это было почти четверть века назад. Еще до войны, в какомнибудь 37–40 году. С тех пор этого не случалось. Отец вернулся с войны, а я уже взрослый, рабочий человек, и он не осмеливался трепать мои волосы. Удивительно, как быстро скачут года. Уже давно нет отца, а я повторяю его жизнь. И в этом повторении меня удивляет одно. Темп жизни очень высок, он поражает всех, но мало кто удивляется тому, как медленно зреют люди, а если сказать еще откровеннее — как медленно и с какой поразительной неохотой они прозревают. Почему? Думаю, что тут прав Иван — нас отучили самостоятельно мыслить. Так уж вышло. Мы все попали в дурную полосу времени. И особо поплатилось наше поколение — подростки войны. Ребята постарше — Иван и его сверстники, — при всей их трагедии, все же угодили в лучшее время. Они прошли войну, гибли на ней, но те, кто выжил, мыслили уже по-другому. У них было за что зацепиться душою. Мы же и мыслить не научены. У нас только вера в Сталина, в то, что Он один думает за всех нас, а нам остается одно — быть верным светлой идее и Ему.
Легче и поколению, которое идет за нами. В войну они были несмышлеными детьми и могли страдать только физически: от холода, голода и т. п. Их время пало на полосу развенчивания культа. Сталин не заразил их кровь, они не болели так тяжело, как мы. После XX съезда у них раньше появились свои мысли, свои взгляды на мир и себя... Мне тридцать шестой. Как ни верти, а это уже половина жизни... Недавно прочел в «Комсомолке» статью А. Баталова об Иннокентии Смоктуновском. В ней говорится: все спрашивают — откуда взялся этот удивительный актер? Гениальный Гамлет, потрясающий князь Мышкин... Кто его откопал? И Баталов с грустью отвечает: Смоктуновский уже двадцать лет на сцене, сыграл сотни ролей, стучался лбом в двери десятка театров, за плечами война, плен, Магадан, скитания по провинциям... И вот гениальный юный Гамлет, когда тебе сорок. Баталов прав. Но есть поправка. Гениальный у Смоктуновского не Гамлет (он скорее потрясающий!), а князь Мышкин. Подобного проникновения в образ актер, видимо, может достигнуть один раз. И это под силу только великому актеру, такому, как Смоктуновский. Интересно, сам он понимает это? Баталов, кажется, не понял. Хотя во всем другом он прав.
Действительно грустно, почему так поздно зреют люди? Ведь время неублажимо, оно не хочет ждать, летит, и человек только ошалело смотрит ему вслед. Проволока моих волос перешла к сыну, а я все еще бьюсь над элементарными вещами, какие усваиваются людьми в детстве: белое есть белое, а черное — черное, дурно врать, нельзя идти против совести, надо дорожить честью... А главное — перестать дрожать... Кто же я, если все еще плутаю по лабиринтам подлой жизни, придумываю оправдания? Грустно и противно...
А вот запись 29 октября 1964 года.
Вечер. 11 часов. Недавно вернулся со службы. Как только происходят события, нас вызывают в Главную контору. Событие (октябрьский пленум) такое, что от разговоров, больше неофициальных, голова кругом идет. Спорили в кулуарах с ребятами до личных оскорблений. Страх! Вся Москва как растревоженный улей. Все валят на Никиту наши беды. И справедливо, но уж очень както легко найден всего один козел отпущения. Будто бы всё только в нем. А дело ведь серьезнее... Люди говорят и требуют гарантий, чтобы не повторился его пример возрождения культа личности. Никита начал разоблачение, это его подвиг, но не устоял и позволил возвеличивать себя. Многие спрашивают: а что теперь сделано, чтобы это не повторилось? И предлагают, что€ надо делать...
За одиннадцать лет после смерти Сталина мы многое поняли и многому научились, и, думаю, теперь уже нельзя загнать людей в то стойло безоговорочного повиновения, в котором всех держал Отец народов. Люди уже не те, другое самосознание, а главное — сейчас уже нельзя крутить в обратную. Так думают многие, но не все. Столько споров, прямо стенка на стенку. И все костерят Никиту, особенно сталинисты. Они его и в хвост и в гриву. А мне жалко. Дурак, не выдержал, не пошел до конца. Но тут же спрашиваю себя: а мог ли он? Вряд ли. Он ведь тоже из той команды. Чтобы всё изменилось, чтобы развивались принципы XX и XXII съездов, нужны новые люди. Они, кажется, приходят...
Борис Иванович оборвал чтение. «Когда же я стал понимать, что ошибся?» И он начал листать дневник дальше. Вот первый звонок.
6 апреля 1965 года
Жизнь скачет какими-то заячьими прыжками. Понять трудно, куда она сворачивает. То вроде бы демократические послабления — статья в «Правде» Румянцева «Партия и интеллигенция» и статья-обзор о публикациях в журнале «Октябрь», а то вдруг «прижим» в передовых статьях и других материалах в той же «Правде». Какой-то раздрай. Видно, все еще дает о себе знать сила инерции. Почти пятьдесят лет жили так, и сразу не повернешь. Обнадеживает боевое настроение интеллигенции. Был, как представитель райкома, на двух совещаниях, и они порадовали. Все говорили, что дальше нельзя так жить и работать. Надо быть честными перед собою и людьми, отстаивать правду. Это хорошо!
А вот запись через месяц.
7 мая 1965 года
На днях понадобился один документ. Пошел в спецхран, нашел его, а потом вдруг стал листать журнал «Большевик» за 1924 и 25 годы. Сел за них после обеда, а поднялся после семи. Если бы не уходила хранительница, то сидел бы, видно, до утра. Удивительное состояние — после чтения хожу как пришибленный. Сколько же нам еще надо копать и копать, чтобы добраться до правды! Мы ведь так упрятали ее и всё перемешали, что боюсь, если и захотим до нее добраться, то не сможем.
Читал статьи вождей, и все открывалось в другом свете. И Ленин какойто не такой, какого мы знаем. Без бронзы и позолоты. Он тоже терзается сомнениями, и видишь, как ему тяжело. И жизнь совсем другая. Идет борьба, жесткая, прямая, и видно, что борьба эта за власть, хотя и прикрывается она идейными расхождениями. И только статьи Сталина выпадают из общего интеллигентного спора. В них много примитива и серости, написаны неряшливо, но в них глухой напор человека, упрямо бьющего в одну точку. Если он спорит с Троцким, то не утруждает себя доказательствами, а просто обвиняет, и всё.
Очень мешает читать статьи «врагов народа» сознание того, что все они были физически уничтожены. И хотя знаешь, что и они не безгрешны, и их руки тоже в невинной народной крови, все равно... Перед глазами картина страшного их конца.
Лет пять назад читал толстенный том стенограмм процесса над ними. Неспециалисту видно, что стенограммы выправлены, а все равно — страшная книга. Будто какойто рок над всеми. Читал подшивку «Большевика», попадаются в ней статьи с фамилией Рыков, Крестинский, Бухарин... и вздрагиваешь, будто током тебя прошивает. В статьях все они живые люди, со своими заблуждениями, ошибками, а в стенограммах только жертвы. Жертвы разыгравшейся вакханалии террора, который сами же и развязали. Какое-то дикое самоуничтожение. В голове один вопрос: что случилось? Как они, будучи умнее и, казалось бы, дальновиднее Сталина, допустили его восхождение и свою гибель? Неужели не видели и не понимали? А всё оттого, что заняты были борьбой друг с другом и хотели использовать грубую силу Сталина, каждый в своих целях. Ленин тоже использовал ее, но умер рано, а то бы Сталин, наверно, и его скрутил, да он, собственно, и скрутил, правда, уже больного. Как говорят блатари, против лома нет приема. Все и просмотрели Сталина. А потом растерялись, когда он их стал поодиночке хватать за горло. Трусы! «Сегодня не меня, и ладно...» Кто расскажет об этой трагедии, как говорил Иван, с шекспировской силой?
24 июня 1965 года
...Споры, опять споры. Жизнь неустойчива, будто ее ктото раскачивает, и неизвестно, куда повернется. Спорят о новой повести В. Тендрякова «Подёнка — век короткий». Если судить по ней, то «Новый мир» еще в силе, но появились военные мемуары маршала Конева, в которых воскрешается Сталин. Последнее многих радует, и они ходят с затаенной улыбкой: «Мы еще покажем вам!» Меня это тревожит. Позвонил знакомый журналист из газеты «Советская Россия» и сообщил нерадостную весть: газета собирается громить новую поэму Евтушенко. Что ж, все это в развитие печальных событий — откатываемся назад от XX съезда. Общество наше напоминает взбаламученный водоем. Помню, в пойме Безымянки после половодья — небольшие озерца-ямы. В них оставалась рыба, не успевшая уйти с вешней водой. Мы, мальчишки, залезали в эти ямы, взбаламучивали воду и руками ловили рыбу. Вот и сейчас — люди-рыбы высунули из взбаламученной воды рты и хватают воздух.
Грустно и муторно на душе. Стал бояться смотреть в открытое окно на моем этаже. Отхожу от греха. Ладно, хватит скулить! Спасет старое подлое лекарство: как всем, так и мне — плетью обуха не перешибешь. А дальше мысль по накатанной дорожке. Верю в поступательность истории. Эта заминка — перегруппировка перед наступлением. Старое отчаянно сопротивляется только потому, что оно умирает...
Вот так и шла его жизнь. Выходит, он уже тогда понял, куда поворачивает новое руководство, но как страус прятал голову под крыло.
А что же Иван? Он, кажется, сразу после октябрьского пленума понял, куда дуют ветры. Борис помнит их встречу в Москве, вскорости после снятия Хрущева. «Рано радуемся, — сказал брат тогда, — как бы нам еще не пришлось плакать за Никитой».
И скоро прислал свое очередное письмо. Судя по нему, он не возлагал надежд на перемены.
Борис Иванович извлек конверт, на котором рукою Ивана было написано: «Письмо четвертое», — но читать не стал. Усталость сковала тело. Он поднялся и пошел на кухню. Обед пропустил, а ужинать было рано. Надо выпить чайку — и на воздух. Засиделся сегодня. И все же, какая благость быть одному! Прав Иван — человек время от времени обязательно должен оставаться наедине с самим собою. И хотя сегодняшний день он был не один, рядом с ним все время Иван, счастье уединения не покидает его. Он и сейчас испытывает те чувства, которые испытал брат четверть века назад. Удивительно. Все один к одному. Видимо, душевная близость у родных — на генной основе.
Остаток дня Борис Иванович провел в этом радостном настроении. Его согревали мысли о скором свидании с сыном и внуками. Он шел по улицам, брел по парку, мимо него спешили озабоченные люди с сумками и кейсами. В парке много гуляющих с детьми. Дети всегда задерживали его внимание. А сейчас он один, наедине со своей радостью распознавания этого огромного бездонного мира, в котором по отмеренным кемто срокам текут жизни миллионов и миллионов людей, где уместилась и его жизнь, а жизни его братьев и родителей уже прошли, как прошли миллиарды до них... Что же есть жизнь человека? Зачем она? Зачем те терзания и страхи, которые постоянно сопровождали его? Зачем нужно было умереть в страшных муках смертельно раненному Алешке в одиннадцать лет, а ему оставаться в живых и дожить до шестидесяти? Зачем погибло столько людей на той далекой войне, какую он до сих пор не может забыть? А ведь она была в самом начале его жизни. Кто и зачем уничтожил те миллионы до войны и после нее? Не один же Сталин? И кто он, Борис Иванов, в этом чудовищном, кровавом спектакле? Участник или зритель? Зачем его жизнь? Вопросы, вопросы, вопросы... А у него лишь один ответ, в котором он уверен. Зачем? Чтобы через несколько дней встретить сына и внуков. Только они его оправдание и искупление его нечаянной вины перед теми, кому его служба принесла муки, горе и смерть...
Если и были смерти, то нет в них его личной вины. Нет, этого он никогда не хотел, за что и смотрели на него многие сослуживцы как на размазню. И все равно он винится перед всеми. И в первую очередь — перед Алешей. «Почему ему, а не мне оборвал жизнь этот взрыв снаряда?» Только они, дети и внуки, связывают его с этим сумасшедшим миром. Не будь их, давно бы послал все к черту... А как же другие, у кого нет опоры? Чем живет Петр Васильевич, его заклятый друг? Да разве ж это можно назвать жизнью? Раз живет, значит, можно. У каждого свои оправдания. Ты вот тоже зачемто затеял это путешествие по своей жизни. Дети и внуки, видно, для тебя слабое оправдание, ищешь другого. «Может, и так, — согласился Борис Иванович. — Человек слаб. Ему жалко своей жизни. Я из того же теста, что и другие...»
Мысли накатывались волнами, и в них он ощущал какую-то раскрепощающую его энергию. Что это была за сила, он не знал. Тело помнило, она подступала к нему в детстве, но так, видно, и не пробилась.
Не пробилась, потому что жизнь его пошла по другой дороге. Всего нужно было добиваться самому. И все не хватало, сначала для себя, потом для семьи, одного, другого... Хотелось большего, как у людей. И только когда вышел в отставку, гонка оборвалась. Будто увидел свет в конце бесконечного тоннеля. Бежать некуда. Оказывается, можно и остановиться, оглядеться и спросить себя: а куда бежал? чего достиг? И если найдется что ответить, не забудь — твоя жизнь лишь маленькое звенышко в одной общей цепи бесконечной земной жизни.
С этими мыслями отходил день. Борис Иванович засыпал тревожно, в напряжении, будто хотел пробиться к какойто главной мысли, которая все время ускользала. Много раз ему казалось, что он уже выходит на нее, и вотвот она откроется ему, но это было уже во сне.
С ощущением поиска он и проснулся утром. Проснулся бодрый, выспавшийся, заряженный все на тот же сладостный поиск.
Позавтракав, прошел в кабинет и уселся за стол. Перед ним лежало письмо Ивана.
Письмо четвертое
НРАВСТВЕННЫЙ ШОК
Задумывался ли ты над тем, почему наше сознание настолько деформировано и принижено всякими манипуляциями с вечными духовными ценностями (правдой и неправдой, верой и безверием, любовью и ненавистью), что мы все время пребываем в нравственном шоке? Это состояние общества поддерживают средства массовой информации, пичкая людей идеологической трескотней, оптимизированным суррогатом искусства и всякого рода пропагандистской лабудой.
У всего этого есть свое громкое название — борьба за новое, коммунистическое сознание советского человека. Она началась сразу после Октябрьской революции обработкой и разрушением старого сознания людей идеологическими государственными акциями. Одной из первых был «План монументальной пропаганды». Его утвердили уже в апреле 1918 года. «План» предписывал снятие старых памятников и их замену новыми, хотя бы временными, замену старых надписей на общественных зданиях на новые, революционные, и самое страшное — уничтожение храмов, монастырей и церквей. По всей стране их, кажется, было разрушено около 60 тысяч, и осталось немногим более шести тысяч. Но это особая и, может быть, самая трагичная страница в тысячелетней истории России.
В пробитую в культурной жизни страны брешь хлынули поделки ремесленников и приготовишек. Памятники нового искусства создавались наспех, к счастью, из недолговечного материала, и многие из них погибли уже через несколько лет. Но коечто осталось, потому что было отлито в металле. Если будешь в Ленинграде, то обязательно сходи на Марсово поле (раньше оно, кажется, называлось Царевым) и еще раз внимательно почитай там надписи, придуманные нашим первым идеологом — Луначарским.
Весною там цветет удивительная сирень, люди гуляют, любуясь зеленью и цветами, и мало кто задерживается у этих надписей. А меня нелегкая угораздила прочесть их все подряд. Крикливые, барабанные фразы, деревянные слова впавшего в эйфорию человека. Вот одна из надписей на могиле: «По вине тиранов друг друга терзали народы. Ты встал, трудовой Петербург, и первый начал войну всех угнетенных против всех угнетателей, чтобы убить самое семя войны».
Стихи? Рифмованная проза? Читал я и не мог понять, чего здесь больше: больных амбиций победителей, отсутствия такта и смирения перед прахом похороненных здесь людей или элементарной безвкусицы и просто безграмотности? Все это, видно, не смущало пришедших к власти. Для них главным было разрушить до основания старый мир и зачать новый.
В мае 1918 года Ленин пишет Луначарскому: «Удивлен и возмущен бездеятельностью Вашей и Малиновского в деле подготовки хороших цитат и надписей на общественных зданиях Питера и Москвы». В сентябре этого года исчезает только что установленный бюст Радищева. В октябре Моссовет жалуется, что НКП (Народный комиссариат просвещения) «не выделяет бюстов». И вот в Москве, Питере и других городах появляются огромные плакаты, панно и портреты вождей. На праздновании второй годовщины Октября Ленин со своими соратниками стоит на трибуне на Красной площади, а за ним высятся два огромных портрета — К. Маркса и его, В. Ленина.
Возвеличивание вождей постепенно входит в норму. Художники пишут картины, скульпторы лепят их бюсты, поэты и композиторы славят их в стихах и песнях. Партийная диктатура нуждалась в новом, необходимом ей сознании граждан и делала все, чтобы оно появилось как можно быстрее.
Набирает силу эпидемия переименований улиц, поселков, заводов, фабрик, а скоро и городов. Благо в строительстве нового мира это самое легкое. Ленин предполагает создать вместо, по его словам, «областнического» и устаревшего словаря Даля новый «словарь слов, употребляемых теперь и классиками от Пушкина до Горького», «словарь пользования (и учения) всех, с новой орфографией».
Наша идеология, отвергнув вечные истины, которые служили человечеству нормами жизни, повела людей по гибельному пути неверия. Этому Маркс и его последователи пытались дать свое, «научное» обоснование. В «Коммунистическом манифесте» утверждается, что пролетариат ничто не связывает с существующим обществом. «Законы, мораль, религия являются для него всего лишь буржуазными предрассудками», «ему нечего упрочивать», «нечего терять, кроме собственных цепей», его цель — «разрушить все ранее упрочившиеся формы частного обогащения». Все, что было с человечеством до этого, коммунисты назвали «предысторией», «подлинная история» начинается с их учения.
Ленин пошел дальше своих учителей. В заключительном слове по докладу Совета народных комиссаров на III Всероссийском съезде Советов он заявил: «Выслушав сегодня ораторов справа, выступающих с возражениями по моему докладу, я удивляюсь, как они до сих пор не научились ничему и забыли все то, что они все именуют «марксизмом». Один из возражающих мне ораторов заявил, что мы стояли за диктатуру демократии, что мы признавали власть демократии. Это заявление столь нелепо, столь абсурдно и бессмысленно, что является сплошным набором слов. Это все равно что сказать — железный снег или чтолибо вроде этого. (Смех.) Демократия есть одна из форм буржуазного государства, за которую стоят все изменники истинного социализма...»
Однако подобная брань по поводу инакомыслия у коммунистов встречается лишь в начале их пути. Придя к власти, они заговорили другим языком. В нашей Ивановке появились люди в черных кожанках с маузерами и бомбами и повернули жизнь так, что она завертелась волчком. От старого уклада ничего не осталось, а заодно ничего не осталось и от крепких крестьянских семей. Один наш корень — Рогачевых — размазали по Сибири, а другой — Ивановых — порешили на месте, в центральной России. И так повсюду.
За десятилетия действия всевозможных партийных и государственных идеологических программ коммунистического воспитания и перевоспитания людей привели к нравственному шоку. В нашей стране был выведен новый тип человека — хомо-советикус.
На сем заканчиваю.
Твой Иван. 10 января 1966 г.
Иван возобновил свою опасную игру. Неужели только одна его уверенность в своей гражданской правоте давала ему право рисковать благополучием, а может быть, и жизнями своих близких, не говоря уже о жизни собственной? Было, видно, еще чтото... А что он, Борис, предпринял тогда? Он стал укреплять себя в той норме поведения, какую придумал давно. Но ведь правда за Иваном. В оправдание этого у Бориса была и довольно стройная теория. Дело ведь не в фактах, рассуждал он. Они, как доказал Иван, конечно, имели место. Все в том, как их излагают. Вот он, Борис, читал три описания русской истории: у Карамзина, Ключевского и Соловьева. Факты одни, а истории все же разные. Иван трактует факты предвзято. Да, было насилие, был террор, социализм деформировали, но не все так безысходно, как пишет Иван. Насилие над жизнью может лишь отвернуть ее в сторону, и то ненадолго. Даже если караван захватили разбойники, он все равно будет идти к источнику...
А дальше шел инвариант его теории, который помогал ему не впасть в отчаянье и продолжать свою службу.
У жизни есть одно великое качество — способность саморегулирования. Как бы ее ни деформировали сверху, снизу, с боков, жизнь в конце концов выйдет на свои оптимальные режимы. Эта, как ему казалось тогда, счастливо открытая им формула бытия помогала ему жить. «Какая лажа!» — сказал бы его сын Сашка. Теперь мы все такие умные. А тогда? Тогда все жили или с завязанными глазами, или с придуманными оправданиями... А что было делать? И он жил. Жил и находил подтверждения своим «открытиям» и «оправданиям».
Уже тогда сворачивалась его работа в группе по реабилитации репрессированных в годы культа личности. Сами слова культ личности, когда начинала восходить в зенит «партийная и государственная мудрость» Брежнева, осыпаемого дождем орденов и звезд, уходили из официальных документов и из жизни. Да и его служба переключалась на другое. Тома документов, сотни записей бесед с людьми, и подвергавшимися репрессиям, и теми, кто сидел перед ними по другую сторону стола, отправлялись в сейфы архивов.
Однако некоторые из них, и, видимо, прежде всего те, которые подтверждали его «открытия», он сохранил. И они тоже в его неофициальных записях здесь, в этой папке. Он помнит, как волновали его тогда такие открытия: трагедия народа могла бы быть не такой тяжелой, если бы наше общество находилось на другом уровне зрелости. Это подтверждает одна из его бесед, которая произошла в городе Балхаше, когда в конце семидесятых годов он прибыл в командировку в Казахстан.