Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига

Содержание


Воркута. Август. 1951 год
Сравнение навеяно голодом. Есть хочется, аж шкура трещит. Сидим на помидорах. Везем Ивану витамины, но они загнивают и тем выруч
10 августа 1951 года
10 августа. 11 часов. г. Котлас
День теплый, можно бы искупаться, но мама ушла в магазин, а я при вещах, всё в том же садике. В его центре — памятник Сталину.
За садиком, у забора, затеяла драку какая­-то компания. Что­-то не поделили. Бьют друг друга до крови.
Он, видно, тоже ждет поезда. Мужик махнул рукой и отвернулся
Ничего, отлежатся, и эти пойдут.
11 августа 1951 года
Будет дождь. Как он надоел!
12 августа. 10 часов 30 минут
Скоро и леса этого плохонького не станет. Только кочки да мох...
12 часов. Трудно писать. Поезд отчаянно швыряет. Это потому, что вагон наш девятый прицеплен последним в эшелоне.
20 августа 1951 года, г. Воркута
Разговор не шел. Развязал свою торбу, достал бутылку. В Рощу воркутяне без нее не ходят! Перевели разговор на другое...
Читал Лавренева, Вершигору, Грибачева и еще что­то вроде этого. В одно ухо влетало, в другое вылетало. Литература?!
31 августа 1951 года
Подобный материал:
1   ...   33   34   35   36   37   38   39   40   ...   53
Глава 2


На этом записи первого посещения Воркуты обрываются. Однако была у Бориса и другая поездка к брату. Тоже летом, но через три года, когда он окончил институт и работал в городской адвокатуре.

Между этими поездками не только годы его и Ивановой жизни, но трудные, а часто и болезненные открытия.

Открытия страшные, которые он так и не мог постичь тогда. Не мог? Или не хотел? Скорее, не хотел... Да ведь разве он один был таким?

Так каким же он был тогда, сорок с лишним лет назад? Судя по дневнику — нормальным парнем, но, как и многие в то время, сильно замордованным, а посему и скользил по жизни. Не заглядывал в нее глубоко. А ведь рядом был Иван. Сейчас это кажется странным. Неужели они, два брата, встретившись через столько лет, пережив войну, находясь в самом центре ГУЛАГа, не говорили обо всем, что их окружало? Как не говорили? Говорили! Но не договаривали до конца...

Это он помнит. Да видно и по его записям. А можно ли было тогда договаривать? Вряд ли. Даже додумывать до конца боялись...

В людях срабатывал инстинкт самосохранения, они не шли к бездне. Перед чертой останавливался тогда и Иван. А подходил он к ней не раз. Подходили и его друзья по несчастью, но и их удерживал все тот же инстинкт. Борис и сейчас помнит их разговоры. Помнит тот задушенный пьяный стон, когда глубокие глазницы Ивана влажнели, а из его горла рвались расплющенные слова: «Ты не зна­а­а­ешь... не зна­а­а­ешь...» И оборвав хрип, кричал: «И хорошо! Хорошо, Боря, что не знаешь!»

Борис был благодарен брату, что на этом их опасный разговор кончался. Он помнит ощущение разверзающейся перед ним пропасти. Она приоткрывалась не только в разговорах с Иваном, но и в застольях и пьяных выкриках его друзей.

— Эх, студент, салага ты наш дорогой, — облапливал его своими ручищами Петро. — Не клевал тебя в зад жареный петух... Ладно, живи...

И его заботливо отводили от гибельной черты.

Такое не забывается. Будто все было вчера. Помнит, как в тот бесконечно длинный день его приезда в Воркуту они четверо сидели за столом у Ивана в комнате, а Петро и Тарас, с согласия брата, учили его пить неразведенный спирт­ректификат.

Тогда Борис впервые в своей жизни увидел бутылку с заводской этикеткой, на которой было написано: «Спирт (питьевой) 95°».

Тарас налил полстакана и сказал:

— Смотри, студент, как это делается. Сначала выдохни — и одним глотком, без воздуха! — Запрокинув голову и задержав дыхание, он, как в воронку, вылил в глотку спирт и тут же запил его водой.

В войну Борису доводилось пить древесный спирт. Его, кажется, гнали из опилок на гидролизных заводах. Они разбавляли его водой, а часто вот так же опрокидывали чистым и запивали. Борису показалась затея друзей смешной. Он лихо опрокинул свои полстакана. Комок огня обжег рот и раскаленными иглами посыпался внутрь. Петро поспешно протянул стакан — запить. Борис хватил из него глоток, и у него полезли глаза из орбит. Вместо воды ему подали тоже спирт. С языка и слизистой рта белыми лохмотьями сходила кожа. Борис сплевывал ее на пол, вытирая с лица слезы, а шутники хохотали.

— Ну теперь, студент, ты знаешь, как пьют спирт за полярным кругом.

Придя в себя, Борис не мог понять этой жестокости. Особенно удивил смех Ивана. Брат обнял его и, прижав к себе, прошептал на ухо:

— Не обижайся, братишка, ты же мужик, а не красная девица...

Этот розыгрыш сразу поставил их взаимоотношения в ту реальность, которая не оставляла недомолвок. «Не красные девицы, а мужчины!» И вопросов меньше. Понимай всё сам...

И еще один эпизод. Борис помнит, как на пути из города их грубыми окриками остановил конвой. Перегоняли колонну заключенных через грейдер. Конвоиры — молодые крепкие упитанные парни, щегольски одетые в сапоги, новые короткие бушлаты, с автоматами ППШ на груди. Тогда он впервые так близко разглядел вохровцев. Наших людей охраняют автоматчики, да еще с собаками? Непостижимо! Такое он видел только в кино, но то были фашисты. Даже немецких военнопленных у нас всегда конвоировали с винтовками и без собак.

Овчарки, рвущиеся с поводков, охранники гикают и кричат. Безмолвная черная лента людей перехлестнула насыпь грейдера, и кажется, ей не будет конца.

Заключенных гнали через дорогу, как скот, спешно, суетно и шумно. На гребне грейдера колонна горбилась, ломалась, но, скатившись вниз, опять выстраивалась в ряды и текла дальше, к высоким ходулям вышек над бесконечным забором колючей проволоки. Охранники поразительно напоминали пастухов. Они так же кричали, гикали, взмахивали руками и оружием. Не было только оглушительного щелканья бичей.

Когда колонна освободила грейдер и по нему можно было двигаться дальше, Борис спросил у брата:

— Кто они?

Иван зло метнул в него взглядом и жестко ответил:

— Люди.

Больше они не заводили разговоров о заключенных. Увидев колонну, молча провожали ее взглядом, и Борис старался скорее забыть неприятную встречу.

О чем еще он может вспомнить сейчас из той первой поездки к брату в Воркуту? Так, какие­то ничего не значащие мелочи... Как­то с сияющими от счастья глазами Иван принес четверть мешка картошки и жарил ее по три раза в день. Борис взмолился.

— Да ты что?! — удивился Иван. — Ведь это же настоящая картошка! Здесь только сушеная. И то бывает редко.

— Какая? Картошка сушеная?

А потом брат рассказал ему и о других диковинах.

— Молоко сюда привозят замороженное. Брусками. В магазине режут ножовками. Но это случается так редко, что многие забыли его вкус.

Помнит он и магазин в их Железнодорожном районе. Низкий одноэтажный барак. Полки сплошь забиты рядами бутылок водки и питьевого спирта. Здесь же хлеб и морская рыба — огромные, как деревянные лопаты, палтусы и камбала. Помнит и еще одну диковину. На прилавке лежало со страшным оскалом головастое чудовище. Это тоже рыба, ее называли зубаткой. Страшилище оказалось потрясающе вкусным. Кажется, всего три продукта и было в магазине: водка, рыба и хлеб.

Вот и все, что Борис Иванович помнит из поездки в Воркуту в 1948 году. Всё ли? Он и сейчас, по прошествии почти всей его жизни, боится признаться в том страхе, от которого все обмирало в нем. Страх накрывал, когда он слышал задушенный шепот Ивана: «Эх, братишка...» Страх обрывал их откровенные разговоры. Иван и его друзья щадили Бориса, сами обрывали разговор. Видно, знали, в какую непроходимую стену упирается жизнь. Ее не обойти, не объехать. Стена эта — Сталин. А у Бориса было свое личное отношение к этому человеку. Несмотря на свой юный возраст, он был удостоен редкого счастья встречи с вождем. Ему дважды довелось видеть Сталина, что само по себе было почти чудом. Человек, на кого снисходила эта благодать, был в глазах смертных чуть ли не одним из апостолов ­Иисуса Христа.

Это случилось в 1947 году на параде физкультурников в Москве. В самый трудный послевоенный год, когда страна еще лежала в разрухе, а из­-за страшного неурожая люди пухли и умирали от голода, Москва со всех концов собрала спортсменов, чтобы готовить их к помпезному празднику молодости и силы страны-­победительницы. Съехалось свыше пятидесяти тысяч лучших спортсменов, представлявших все 16 (тогда было 16!) республик. Семнадцатой оказалась объединенная колонна спортсменов ВЦСПС. В нее попал Борис Иванов.

Почти два месяца нещадной муштры в Лефортовских и других военных казармах и всего несколько часов выступления на стадионе «Динамо» перед Сталиным, правительством и избранными москвичами.

Разоренная, голодающая страна ничего не жалела для своих лучших в мире спортсменов: бесплатное высококалорийное питание, вплоть до ежедневной порции шоколада, лучшее спортивное обмундирование, бесплатный проезд в Москву и обратно, оплаченный отпуск на предприятиях.

Кроме исполнения общих упражнений в своей колонне Борис был зачислен еще и в сводную колонну знаменосцев, которая открывала празднество. Вот тогда­то, шагая по гаревой дорожке стадиона мимо правительственной трибуны, он видел Сталина всего в десятках метров. Смотрел только на него. Рядом Молотов, Берия, Маленков, а дальше, кажется, Ворошилов, Каганович... Но они схвачены лишь боковым зрением, и то на мгновенье. Все внимание, все мысли приковало одно бесконечно дорогое лицо. Оно похоже и не похоже на те десятки тысяч лиц, которые всю жизнь смотрят на Бориса с портретов и пьедесталов.

Несколько минут, когда он, печатая шаг, шел мимо этого дорогого лица, прошли в каком­то угаре. Очнулся только в конце гаревой дорожки, когда колонна знаменосцев уже входила в вираж стадиона. Только тогда повернул откинутую через плечо голову. Если бы не этот спасительный вираж, который столько раз проходил на тренировках и репетициях, он, наверное, вывернул бы себе шею.

Только за чашей стадиона Борис стал приходить в себя. Нестерпимо ломило шею, в ней что­то хрустнуло, когда он вернул голову в нормальное положение. Но эту физическую боль глушила другая. Перед ним все еще плыло и плыло лицо вождя, и чем пристальнее вглядывался в него, тем яснее проступала на нем пугающая странность, в которой Борис боялся признаться себе. Лицо вождя было болезненно­серым и старческим. Больше всего испугало то, что усы и волосы у Сталина не смолянисто­черные, какие он всегда видел на портретах, а светло­рыжие, даже просто рыжие.

Сталин стоял простоволосым, фуражка лежала чуть сбоку от него. За нею был просвет. Видно, никто из его соратников не решался встать за фуражкой Сталина. Это в памяти тоже отпечаталось четко. А лицо, конечно, с такого расстояния мог и не рассмотреть, но вот усы и волосы... Они рыжие, он разглядел.

За трибунами стадиона в условленном месте Борис нашел ребят и девушек своей колонны, и все набросились на него:

— Ну, видел? Какой он?

Борис глупо улыбался и не знал, что отвечать. Потом нашелся и стал говорить, как и те, кто был в колонне знаменосцев: «Потрясающе. Улыбался. Махал рукою».

Выступление колонны ВЦСПС завершало спортивный праздник, и она выходила на стадион часа через три после его начала. Только что прошумел ливень. Небо низвергало потоки воды, но никому и в голову не приходило прервать празднество. Пострадало несколько спортсменов. Большинство — из колонны грузин. На их выступление пришелся пик ливня. Борис видел грузинских ребят и девушек с окровавленными лицами и ссадинами на теле. Однако все они уходили со стадиона мужественно, без помощи товарищей, счастливые, потому что не дрогнули перед великим земляком и довели свое выступление до конца. Правда, одного парня уносили со стадиона на брезенте. Он беззвучно разевал рот. Борис знал, что означает эта зевота. Позже ему сказали, что это был тот мастер спорта, который на генеральной репетиции делал головокружительные трюки на высоком стальном перше. В ливень он сорвался с него...

Когда многотысячная колонна ВЦСПС, в белых вельветовых брюках и ярких шелковых майках, запружала поле стадиона, укрытое зеленым войлочным ковром, Сталин сидел. Но вот спортсмены в одно мгновенье заняли свои места и в десять тысяч глоток грянули: «Великому! Родному! Сталину! Ура!»

Вождь встал. Надел фуражку и уже до конца выступления стоял. Над стадионом и в динамиках, укрытых под ковром, гремела музыка. Доведенные до автоматизма за время тренировок спортсмены, как отлаженная машина, выполняли свои головокружительные упражнения. Не нужно было думать, какая фигура идет дальше. Всех вела музыка. Ноги, руки, туловище в такт ей сами выполняли движения. Когда спортсмен оказывался лицом к правительственной трибуне, его глаза устремлялись к дорогому лицу вождя, а тело продолжало чеканить заученные упражнения.

Борис работал с гимнастической палкой, взлетал вверх на шестиметровом перше, который поднимали его товарищи. Затем перши превращались в параллельные и разновысокие брусья, и спортсмены жали стойки, вертели сальто, выполняли другие трюки. Борис вместе со всеми уже трижды поменял цвет своих маек, и ни один из зрителей на трибунах не смог заметить, как они это делали. Не могли, потому что в это время неотрывно следили за упражнениями мастеров спорта на импровизированных снарядах. Всякий раз, когда Борис оказывался лицом к правительственной трибуне, он пытался разгадать загадку с лицом вождя. Но Сталин на этот раз был слишком далеко от него. Разгадка случилась дня через три­четыре, когда он увидел Сталина еще раз.

Многие разъезжались из Москвы, а Бориса и еще нескольких спортсменов оставили в Лефортовских казармах. За ворота не выпускали. И вот пришел приказ надеть парадную спортивную форму и ехать на автобусах на «культурное мероприятие». Такие выезды были не раз. Спортсменов возили в театры, на концерты, в музеи, но эта поездка вызвала недоумение тем, что в нее отбирали людей по какому­то особому списку. Попал в него и Борис. Все было странно. Автобус с задернутыми занавесками, покружив по вечерней Москве, выехал на Красную площадь (в то время машины еще ходили через нее) и нырнул в Спасские ворота. Только тогда Борис узнал, что он участник правительственного приема физкультурников. Здесь он и рассмотрел Сталина. Рассмотрел не через барьер трибуны, а всего, с ног до головы, с близкого расстояния.

Столы для приема были поставлены в Георгиев­ском зале. Бориса усадили у самого края гигантского стола, недалеко от входа в зал, и поэтому, когда Сталин и его соратники появились здесь, он оказался к ним ближе многих.

Сталин шел впереди. По бокам от него на полшага Молотов, Булганин, Маленков, Берия, Каганович, Хрущев, Микоян и другие. Все низкорослые, за исключением Кагановича, будто Сталин подобрал их по себе. Сам он был тоже, к удивлению Бориса, очень низкого роста. Шквал аплодисментов на мгновенье приостановил вождя. За ним замерла и его свита. Сталин сделал полупоклон сразу всем, и тут Борис увидел, что вождь действительно не только рыжий, но еще и рябой. Он отчетливо видел на его старческом лице вмятины оспинок, и это повергло его в еще большее смятение, чем несколько дней назад там, на стадионе.

Преодолев невидимый барьер аплодисментов и возгласов, воздвигнутый Георгиевским залом, вожди двинулись в соседний Владимирский.

Через несколько минут, когда и там улеглось неистовство, с коротким словом приветствия к спортс­менам обратился Молотов, а затем сквозь потрескивание динамиков послышался глухой, с сильным акцентом голос Сталина. Все замерли.

— Дарагие таварищи! Давайте паднимэм бакалы за наших замечательных спартсмэнов и физкультурников...

И всё. Были тосты других членов правительства. Спортсменов поздравляли знатные люди страны, но все ждали, что Сталин еще что­то скажет. Обязательно скажет!

А когда смолкли аплодисменты после тоста Ворошилова: «За лучшего друга советских физкультурников, великого Сталина!» — вдруг в микрофоне послышалось сухое покашливание, и все вновь замерли.

— Будет говорить... — выдохнул кто­то рядом с Борисом.

Но Сталин молчал. А через полчаса Георгиевский зал вдруг встрепенулся, все повскакали со своих мест и начали неистово хлопать и выкрикивать здравицы в честь великого вождя. Борис подумал, что он, занятый угадыванием за столом знаменитостей, которых знал только по портретам в газетах и кино, прослушал очередной тост за Сталина. Однако зал на этот раз неистовствовал по другому поводу. Оказывается, Сталин покидал прием. Но теперь звуковой барьер, сотрясающий высокие стены и гигантские люстры Георгиевского зала, не остановил Сталина. Он даже не посмотрел на, казалось, впавших в экстаз людей.

Борис вместе со всеми кричал и хлопал и неотрывно смотрел вслед удаляющемуся вождю. Старчески сгорбленную спину, сутулые плечи не мог скрыть отлично сшитый полувоенный светло­серый китель. Взгляд Бориса скользнул вниз, и он увидел из­ под приподнявшихся в шагу штанин высокие, почти дамские каблуки ботинок. «Это еще что? — пронзило его страхом. — Что же я расскажу ребятам, которые остались в казармах и теперь ждут? Что скажу в институте и дома? Что? Видел и слышал Сталина. Видел маленького рыжего старика, с землистым рябым лицом? А слышал только две фразы, и то по радио».

Уже начался концерт. Выступали знаменитые артисты, многих из которых он слышал только по радио: певцы Михайлов, Лемешев, артисты оперетты Ярон и его партнеры, рассказчики Хенкин, Смирнов-­Сокольский, певицы Русланова, Шульженко, — а он никак не мог отбиться от страха своих «открытий».

Хорошо бы все оказалось сном. Он даже закрыл глаза. Но нет. Всё явь. Он в Георгиевском зале, залитом ярким светом торжественной шеренги люстр. С высоких стен блестят золотом названия отличившихся в сражениях русских полков. За столами приглушенный гул голосов, и над всем этим хрустальный голос народной артистки Барсовой. Борис никак не может заставить себя слушать знаменитую певицу. В нем борются два Ивановых — тот, который знал вождя всю жизнь, и тот, кто видел его сейчас. Первый кричал:

— Забудь! Забудь, что ты видел. Веди себя достойно! Видишь, все сидят за столами, пьют дорогие коньяки и редкие вина, закусывают черной и красной икрой, розовыми крабами, янтарными балыками и наслаждаются божественным голосом Барсовой.

Другой Иванов протестовал:

— Да как же? Я видел его... Вот здесь. Он не такой! Совсем не такой...

И дальше страшно было думать. Борис пытался слушать первого Иванова.

— Ну и что! Выброси из головы. Не верь...

— Кому? Себе? Своим глазам?

— Да! Не верь своим глазам, а верь моей совести, — попытался развеселить себя фразой из анекдота. Но слишком опасны были нахлынувшие мысли, чтобы отбиться от них шуткой.

На сцене Иван Семенович Козловский — любимый певец Бориса. В зале притушены люстры. Луч света вырывает лицо певца и лицо скрипачки. Она во всем небесно­голубом, будто ангел. Козловский, преклонив колено, вскидывая руки к божеству, поет знаменитый романс «Я встретил вас».

Зал замер, а Бориса не отпускают его тяжелые, как жернова, мысли. Он уже выпил несколько рюмок коньяка. Ему его подливает сосед­атлет в гражданском костюме. Однако хмель не берет. Только после этого романса что­то сдвинулось в нем. Даже навернулись слезы. И чтобы справиться с волнением, он в полумраке зала, когда гремели аплодисменты, выпил еще рюмку коньяка.

Козловского сменил Михаил Жаров. Зал хохотал, и в Борисе постепенно стали униматься два его спорщика. Они приходили к компромиссу, который, когда уже не будет Сталина и уйдет на пенсию его преемник Хрущев, он назовет подлым конформизмом. Спорщики условились, что Борис запрещает себе думать об этой встрече и, конечно, не будет рассказывать о ней другим. Встречи просто не было!

От принятого решения стало легче, и он наконец смог слушать концерт знаменитостей и одновременно поддерживать беседу с соседом­атлетом. Тот не только следил за его рюмками, подливая в них коньяки и вина, но и не забывал себя.

Только потом, когда Борис уже сам служил в КГБ, он понял, кто был этот атлет в гражданском.

Конец приема он помнит фрагментами. Яркий всполох прощания с соседями по столу. Он неуклюже целует руку какой­то даме, а та набивает его карманы конфетами и пачками дорогих папирос. Кто­то пытается вручить ему несколько плиток шоколада.

— Да у меня знаете сколько этого добра? Пол­чемодана!

Все хохочут. Затем он помнит себя в автобусе, едет по ночной Москве. Ребята поют, а у него слипаются глаза... Очнулся во дворе казарм. Поднялся в свою, на третий этаж, перед дежурным на столик выгрузил содержимое карманов, прокричал:

— Налетайте! — И пошел к койке.

Как и предполагал, рассказывать не пришлось. Наутро казарма в подробностях знала все о приеме в Кремле и встрече с товарищем Сталиным. Борис не нарушил данное себе слово.


Глава 3


Через три года, когда Ивану впервые было разрешено приехать с Севера в отпуск для сдачи экзаменов в Политехнический институт, где он потом учился заочно, у них с братом состоялся первый жесткий и бескомпромиссный разговор о Сталине. Они никогда не говорили с такой беспощадной откровенностью. Оба испугались этого разговора. Борис Иванович и сейчас помнит это противное и унизительное чувство испуга, до липкой холодной испарины меж лопаток.

А разговор начался с невольного признания Бориса, что его мучает открытие, какое он сделал в Сталине.

— Знаешь, он рябой и маленький, — понизил до шепота голос Борис. — И ботинки на высоких каблуках...

— А чего же ты хотел? — удивленно глянул Иван на брата. — Рост у него почти карликовый — всего сто пятьдесят восемь сантиметров. В молодости водил дружбу с уголовниками. Кличка у него была — Рябой... Есть воспоминания тех, кто отбывал с ним ссылку...

Борис был потрясен новыми открытиями и, боясь дальше слушать, растерянно выдохнул.

— Он и не черный, а рыжий... И усы, и волосы не черные...

— Видишь, — как­то испытующе посмотрел на Бориса Иван, — твой Сталин совсем не тот, за кого себя выдает. И не только внешне. На его зловещей фигуре еще споткнется весь двадцатый век. И не только в нашей стране, но и там, — он неопределенно кивнул куда­то в сторону. — Все будут долго разбираться, кто же он...

Борис помнит, как при этих словах брата его начал сотрясать колотун. Он хотел удержать в себе дрожь, но не смог. Иван заметил и прервал разговор...

Конечно, о Сталине они говорили и позже. Разговаривали они и при встречах во время второй поездки Бориса в Воркуту летом 1951 года. Но Иван тогда щадил его.

К тому времени Борис окончил институт и второй год работал в городской коллегии адвокатов. Дела шли успешно. Работа нравилась. Он выиграл несколько дел. Одно нашумевшее в городе, об убийстве солдата, приехавшего на побывку и попавшего на свадьбу девушки, с которой дружил до армии. Открытый процесс длился несколько дней, прошли десятки свидетелей, и суд благодаря его защите освободил подозреваемого в убийстве парня, ранее судимого, и взял под стражу брата жениха, проходившего на суде свидетелем.

Имя молодого адвоката Иванова тогда узнали в городе, и к нему стали обращаться родственники потерпевших. Процесс об убийстве солдата освещали в местных партийной и комсомольской газетах. Комсомольская заказала ему статью о работе молодых адвокатов. Он написал. Ее напечатали, и Борис стал нештатным автором­консультантом по юридическим вопросам молодежной газеты.

На службе он вел уже несколько сложных, запутанных гражданских дел, и руководитель коллегии адвокатов доверил ему большое уголовное дело о крупном строительном тресте. Борис был рад удачному началу своей юридической службы и подумывал со временем написать что­то серьезное, может быть, художественное, из судебной практики. Эта мысль пришла не без влияния Ивана, который присылал из Воркуты пространные полуписьма, полурассказы о жизни первых русских поселенцев приморского Севера.

Его записки о второй поездке в Воркуту, как он помнит, писались с оглядкой на письма Ивана. Он надеялся показать записки брату, но не показал, побоялся его ядовитой иронии. Еще слишком свежа была обида на Ивана за оценку его юридических эссе в молодежной газете. Он послал их брату, а тот ответил: «Остерегайся писать художественно и красиво! Это сгубило талант Горького».

Ирония брата обожгла Бориса, когда он перечитал свои литературные опыты там, в Воркуте. Хотел порвать записки, но удержался. Вернулся домой и убрал их в коричневую коленкоровую папку, куда складывал письма и рассказы Ивана. Записи сделаны в ученической тетради с поблекшей от времени голубой обложкой. Борис извлек тетрадь и стал читать.


Воркута. Август. 1951 год


9 августа 1951 года


Утро. Уже несколько дней в дороге. Едем с мамой к Ивану. Вышел из вагона, сижу на подножке поезда. Так сильно стучат колеса, и вагон швыряет из стороны в сторону, что трудно писать. Но все равно попробую. С двух сторон — зеленая стена лесов. Едем уже по территории Коми. Край пустынный, но красивый. Бегут и бегут, словно девчонки, светлокосые березы. Ветер машет нам вслед их ветвями. Красота...

А теперь пошли темные ели. Они безмолвны, как немощные старики: опустили черно­зеленые бороды ­иглы. И вновь нарядные звонкие березки. Шумят на ветру похожими на пельмени листьями.

Сравнение навеяно голодом. Есть хочется, аж шкура трещит. Сидим на помидорах. Везем Ивану витамины, но они загнивают и тем выручают нас.

Ладно, отвлекся. Изредка попадается кедровая сосна. Гордое дерево. Смешанный лес веселит душу, а хвойный нагоняет тоску и скуку. Это я понял только здесь, на севере, где все меньше и меньше нашего разнолесья.

Природа севера не только сурова, но и угрюма. Жаль, что многих здешних деревьев не знаю. Вот промелькнуло какое­то болотистое дерево. И опять трепещут красавицы березы. Какие они высокие! Кажется, своими кронами дырявят небо. А оно голубое, в редких белых барашках с подпалинами. Как же красив божий мир! Хорошо смотреть на него. Душа отдыхает. Вновь лес, лес и лес...

А вот ударила по глазам надпись «Закрой поддувало!», и поезд уже загремел по стальным фермам моста. Внизу крохотная речушка, пошел густой кустарник, похожий на наш тальник. Лес разорван полянами, на них островерхие копны сена. Воткнуты в землю жерди, а на них, будто на веретене, накручены кудели сена.

А вот и люди. Женщины с косами и граблями. Только женщины, даже стариков нет. А в войну они еще были... Скоро жилье. Да, на горизонте большая станция. Какой-­то городишко...


10 августа 1951 года


Утро. Всё в том же поезде. Неспешно несет нас с мамою дальше на север, к Заполярью. Почти неделю в дороге. И еще придется две ночи в вагоне. Однако есть и радость. Билет закомпостировали в поезде до Котласа.

Север... Север во всем север. Солнце яркое, но не греет. Зелени много, но какая-­то пришибленная, угнетенная. Цветы однообразные, жесткие, розовые лепестки на длинных истощенных стеблях. Мелькнула дорога­лежневка через болотистый лес. Вот еще такая же... Лес разрублен этими дорогами, значит, здесь где­то лесоповал и, конечно, зона. Сколько вокруг леса... Его, видно, не вырубить никогда. Поезд нырнул будто в ущелье и идет ниже лесов. Откосы, чтобы не размывались частыми дождями, устланы в клетку жердями молодых деревьев и засыпаны слоем земли. Наконец железная дорога вырывается на бугор, и лес опять под нами.

Утро хорошее, свежее, светлое. День обещает быть таким же. Однако здесь погоду угадать нельзя. Минутная остановка на каком­то разъезде, и едем дальше. Говорят, уже Архангельская область. Плохо, что нет ни у кого в вагоне карты. Проводница сказала: часа через полтора Котлас. Бр­р! Страшный, паршивый городишко. От него у меня аж под ложечкой засосало...


10 августа. 11 часов. г. Котлас


Сидим с мамой в садике перед станцией. Билеты не смогли закомпостировать, ждем другого поезда. Настроение паршивое. Вспомнил наши военные поездки, в теплушках, на открытых платформах зимою, и стал понемногу успокаиваться. Тогда и то все обошлось. А сейчас не война. И у нашей поездки будет конец, как он есть у всего на этой земле. Один мир не имеет конца, так ведь у него и начала нет!

Везем Ивану помидоры, уже половину съели или выбросили. Сохранятся ли остальные? Лучше бы больше взяли лука и чеснока. В Воркуте они на вес золота. Но и у нас не дешевые, поэтому взяли помидоры. Хотелось витаминов привезти.

Ходил смотреть на Котлас. Ничего нового здесь не появилось. Дома рубленые, бревна почернели от старости и вечной непогоды. Напоминают они подвыпивших бородатых извозчиков. Несколько церквей. Где-то здесь недалеко Северная Двина.

День теплый, можно бы искупаться, но мама ушла в магазин, а я при вещах, всё в том же садике. В его центре — памятник Сталину.

Скульптор, видно местный, вылепил его похожим на северного человека, с узким разрезом глаз и большими монгольскими скулами. Такой вижу впервые. Любовь к вождю выражена по­своему. И это интересно.

Пришла мама. Ругается: «В магазине нет даже колбасы!» Да, это уже Север. Смотрю на людей. Много таких же горемычных, как и мы, с чемоданами, оклунками, корзинками. Едут. Есть и местные. Их видно. Но народ весь однообразно серый, в хэбэ одежде. Много выпивших, а есть и просто пьяные, даже женщины...

За садиком, у забора, затеяла драку какая­-то компания. Что­-то не поделили. Бьют друг друга до крови.

— Надо бы разнять? — обратился к мужику.

Он, видно, тоже ждет поезда. Мужик махнул рукой и отвернулся:

— Это же досрочно освобожденные. Разнимутся сами.

Действительно, «разнялись» сами, а вот идти самостоятельно некоторые не могут. Двое лежат.

Мужик глянул в их сторону и успокоил меня:

—  Ничего, отлежатся, и эти пойдут.

Сколько же еще дураков на свете! Расквасили друг другу морды и унялись... Какая дикость! Какая глушь! Здесь, видно, и умирают­то без помощи врача...


11 августа 1951 года


Завтра неделя, как из дома, а еще не уверены, будем ли завтра на месте. На редкость жарко. Солнце шпарит по­-южному. В вагоне страшная духота, окно открыто, а пот со всех льет, как в бане. Соседка по купе смотрит на небо и говорит уверенно:

—  Будет дождь. Как он надоел!

Лучше уж дождь, чем эта жара. Никогда не думал, что такое может быть под полярным кругом. А за окном все та же стена леса. Но теперь прозрачная, похожая на забор из жердей. Лес чахлый, остались только ели да лиственницы. Лес, лес и лес.

Но скоро не будет и его. Через несколько часов Печора. Заполярье! Тундра! Я уже проезжал эти места три года назад, а для мамаши всё в диковинку. Но ее, видно, мало трогает эта новизна. Сидит у окна грустная, задумчивая. Спрошу ее — она очнется, вздрогнет: «А­? Да так, ни о чем. Просто сижу...»


12 августа. 10 часов 30 минут


Сивая Маска. Как раз та станция, куда из Германии привезли Ивана и где он год работал на строительстве моста. Сказал об этом маме. Она поднялась, во все глаза смотрит в окно. Губа нижняя дрожит, вот­вот заплачет.

Здесь где­то спрямлялась железная дорога и они работали... Из вагона ничего не разглядишь. Мама все стоит у окна. Я на верхней полке, делаю эти записи. Говорю ей, чтобы она села. Она стоит. Еще раз сказал. Не поняла. Сердито ответила: «Тебе что? Я мешаю?» И обиженно отошла к другому окну... Загорается, как спичка. Надо следить за собою...

Удивительное дело. Сегодня неделя, как стучат колеса. Холодно. Я натянул рубаху, окна в вагоне уже закрыты. Жары, от которой вчера все изнывали, как и не было. Север. Лето окончилось, и боюсь, что до 1952 года с ним больше уже не встретимся. Так по своей воле мы с мамой укоротили наше лето.

За окном все еще лес, но не тот, стеною, а жалкий, кем­то смертельно обиженный, скрюченный, согнутый к земле, лес­инвалид. Все дальше отступает от железной дороги, боязливо жмется по буеракам и ложкам. Земля в зеленых жабьих бородавках. Меж мохнатыми кочками поблескивают озерца стылой воды. Пошла лесотундра... Ба! Вновь лес! Не хочет сдаваться, опять стеною уходит к горизонту. Надо думать, собрался с последними силами, чтобы дать бой наступающей на него тундре. Однако стена какая-­то фальшивая, театральная... Да и не лес это, а пародия. Проводница, молодая девица с лунообразным лицом, окающая, как все северяне, смотрит со мною в окно и говорит:

—  Скоро и леса этого плохонького не станет. Только кочки да мох...

Она не только окает, но и странно удлиняет концы слов. Забавно слушать такую речь. Будто с другой планеты человек.

Холодно. За окном нигде ни одной живой души. Какая-­то вселенская пустота, и от нее пробирает жутью. Редко встретишь одинокий домик, срубленный из кругляка. Это жилье тех, кто смотрит за дорогой. Кажется, по горизонту пошли Уральские горы. Нет, еще не горы, просто всхолмленная местность...

По вагонам зачастили голубые фуражки с проверкой документов. Основная была на станции Инта. Странно, неужели найдутся такие, кто будет бежать дальше, в Заполярье? Перед Воркутой проверок будет еще больше...

12 часов. Трудно писать. Поезд отчаянно швыряет. Это потому, что вагон наш девятый прицеплен последним в эшелоне.

От станции Шор лес кончается совсем, идет сплошная тундра. Лишь изредка попадаются скрюченные березки и лиственницы. В низинках крохотные стелющиеся рощицы. Чтобы выжить, деревца припадают к матушке­земле. Они, как и люди, стоят здесь наперекор всему.


20 августа 1951 года, г. Воркута


Прошла неделя нашего пребывания в гостях. И опять будто один длинный день, с короткими перерывами на сон. Разговоры, разговоры и разговоры. Никак не наговоримся. Ивана интересует все, что там у нас «на материке». Готов слушать нас с мамой без конца, а сам рассказывает скупо, мало... «Какая у меня жизнь? Увидите сами, рассказывать не о чем». Что­-то случилось здесь с ним за эти годы. Друзей почти нет. Стал расспрашивать. Морщится, как от зубной боли: «Старых нет, новых не завел!» Налегает на водку. Благо в Воркуте появилась какая­-то новая литовская. Во всех магазинах стоят батареи этой «литовки», как на параде. Научился и ее пить, дурацкое дело не хитрое...

Вторым моим занятием стало лежание на диване. Иван живет все в той же комнате. К нашему приезду он обзавелся этой «мебелиной», и я, на удивление, оказался талантливым учеником Обломова. Могу лежать по многу часов кряду с книгой или без. Правда, за эти дни дважды ходил в Рощу — излюбленное место воркутян. В первый приезд я и не слышал о ней, видно, из­ за плохой погоды. А это, оказывается, вполне достойное место. Расположена она на южном склоне берега речки Воркуты. В отличие от голого северного склона, он порос кустарником и теми невысокими, корявыми деревцами, какие я видел из окна вагона. Выжил этот зеленый клад Заполярья только потому, что растительность сбилась в две лощины, спускающиеся с холма к реке. Вот и отдыхают здесь воркутяне в редкие теплые дни короткого лета.

Отсюда хорошо виден весь город. Островерхие терриконы — отметины шахт. В первый приезд я запомнил только самую большую — «Капитальную». Теперь шахт много, и «Капитальная», наверное, самая маленькая. На северной окраине Воркуты в сизой дымке тумана видны острые шпили стадиона «Динамо». Отсюда, с высоты склона, он похож на замок. Этот вид придают ему островерхие башенки и шпили. Стадион хорош. Однако для меня остается загадкой, как можно его использовать, если здесь двенадцать месяцев зима, а остальное лето. Только как ледяной каток? Но ведь замылишься снег чистить! Да и в морозы 30–40° много не накатаешься.

За три года город очень изменился. Сильно разросся, и теперь у него совсем другие очертания. Появились новые кварталы и улицы. Он не только вытянулся вдоль реки, но и подрос вверх. В центре исчезли те деревянные дома, какими я восхищался. И это грустно. Тогда впервые увидел, что€ могут делать люди из дерева. И вот той красоты уже нет. Их одели в камень, облицевали плитами. Конечно, практично, да и теплее в них, наверное, но у дерева свое душевное тепло. Его­-то и жаль.

Вчера был неплохой день, даже на несколько часов выглядывало плутавшее по горизонту солнце. В это время я был в Роще. Был не один, с девушкой Л. Тоже приехала сюда с материка, в гости к отцу. Харьковчанка. Они там с матерью, а он здесь. Кажется, на поселении. Расспрашивать неудобно. Вернее, просто не принято. Об этих горемычных людях и их родственниках узнаешь только то, что тебе скажут. Над каждым висит секира: «За связь с осужденным», «За связь...» и т. п. Вот и боятся расспрашивать.

Л. славная. Видно, года на два старше меня. Кажется, какой­то счетный работник. Не спрашивал все по той же причине. Когда узнала, что я окончил институт, сердито бросила: «Не всем это можно!» Думаю, что отец ее здесь еще с довоенного времени. Л. приехала к нему впервые, а мать вроде бы уже была. Спросил, не думает ли она переехать сюда. «Нет!» А мать? «И мать — нет!»

Разговор не шел. Развязал свою торбу, достал бутылку. В Рощу воркутяне без нее не ходят! Перевели разговор на другое...

Нет, ничего не было (хотя и бросил я свой пиджак от единственного костюма, как Паратов шубу, перед Л. на землю). Мы просто сидели на моем новом пиджаке и пили водку. На пиджаке потому, что земля холодная, сковырнешь мох, кочку, а под ними лед, вечная мерзлота.

Разговор грустный... Сколько же переломанных судеб! Россия такая огромная, в ней столько народу, и у каждого своя боль... Особенно видишь и понимаешь все это, когда едешь по стране неделями. Почти в каждой семье вот такое, как у Л. и у нас. А у многих еще хуже.

Что-­то я не в ту степь вырулил. Настроение мое не располагает сейчас к серьезному размышлению. Лучше думать об обратной дороге. Договорились с Л. ехать вместе до Москвы, а оттуда уже каждый в свой край. Мама остается еще на месяц, а может, и дольше. Она немножко ожила здесь рядом с Иваном. Ожила, но все равно рвется туда, к отцу. Такая уж природа человеческая. Мы уговариваем: «Поживи, отдохни». Она: «Да поживу, конечно, поживу», — а в глазах переживание, боль. Мне надо возвращаться. Как раз остаток отпуска под завязку уйдет.

Главное, Иванову жизнь хоть немного скрасили. Он сильно изменился. Внешне, как и все здесь, стал настоящим мужиком. Огрубел. А вот внутренне совсем другой. Будто его наглухо запечатали. Вчера про Тараса Сороку спросил. Говорить о нем не хочет. Только сказал, что уехал на материк. И всё. О Петре Василенко вообще не стал говорить. А когда я еще раз спросил, где он, ответил: «Его замели». Я и язык прикусил.

Погода опять ужасная. Богом забытый край! Опять холодный дождь с ветром. Дует с завыванием, полощет серые дома, раскисшую и собирающуюся замерзнуть землю. Люди натянули на себя осеннюю, а некоторые и зимнюю одежду. Самая уважаемая здесь экипировка — кирзы на ногах, ватник на теле и малахай на голове. А по календарю лето, август.

Читал Лавренева, Вершигору, Грибачева и еще что­то вроде этого. В одно ухо влетало, в другое вылетало. Литература?!


26 августа 1951 года


Опять в поезде. Возвращаюсь. Проехали Инту. За окном лесотундра. Условия почти царские, в купированном вагоне. Иван постарался. В купе Л., ее мама, неустанный страж дочери. И еще одна тетечка. Едет на край света, аж в Алма­Ату. Приезжала повидаться с братом. Мы с Л. на верхних полках. Все хорошо, но холод собачий. Проводница говорит, что скоро будет тепло, едем на юг, и поэтому не топят в вагоне. Натягиваю на себя все, что у меня есть.


31 августа 1951 года


Последний день моего отпускного месяца. И последний день дороги. Завтра — дома. И вновь работать. Бр­р­р! Такая гора дел у меня накопилась, что вряд ли выкарабкаюсь из­ под нее до Нового года. Надежды поработать, разгрести дела в отпуске развеялись, как дым, как утренний туман. Нужно будет переводиться на казарменное положение с первого дня службы...