Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига

Содержание


«фокин можить...»
За мной должок, товарищ полковник! — И так врезал бывшему следователю, что тот свалился с пирса.
Бандит какой­то. Поднял руку на полковника органов!
Случай, канечно, безобразный. Но Фокин можить...
Застолья товарищей
Иосиф Виссарионович приглашает вас поужинать у него на даче с товарищами.
Сталин брезгливо посмотрел на гостя и сказал
Однажды Берия докладывал Сталину о министре угольной промышленности Засядько.
Сталин и писатели
Спустя некоторое время Шолохову довелось побывать на приеме у Сталина. На этот раз вождь принимал его подчеркнуто холодно и с ра
Скажитэ Молатову, я согласэн дать. Еще что?
А. фадеев
Он не может быть врагом народа. Не верю я, это ошибка.
Да, теперь я верю.
Ти что намарал там? Что намарал?
М. горький
Попытка не пытка
Ну ладно, попытаюсь... — наконец выдавливает Горький из себя.
Совет горького замятину
Ладно, попробую через Ягоду...
...
Полное содержание
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   53
Глава 4


На этом листки из школьной тетради в клеточку обрываются. Выходит, из Воркуты ехал тоже неделю. Как же тогда ходили поезда! Убиться можно. И ничего, жили. Да еще и счастливы были...

Борис Иванович больше трех десятков лет не перечитывал эти записи. Кто была эта Л.? Люба? Лиза? Лариса? Нет, имя решительно выветрилось. Фамилия тем более. Лица тоже не помнит. Откуда? Прошла целая жизнь. В памяти осталась одна бесконечная сцена. Они стоят в коридоре вагона, у окна, и о чем­то все время говорят. Выходили в тамбур и там обнимались. Вот и все, что осталось в памяти. Как и где расстались? Видимо, в Москве. Обменялись ли адресами? Наверное. Тогда еще не прошла военная и послевоенная привычка после знакомства обязательно оставлять друг другу адреса. Но писем не писали. Помнит хорошо. К чему? Понимали, что не к чему.

А Иван? Настроение висельника. Шел шестой год его ссылки, и он не знал, когда она окончится. Мать задержалась в Воркуте. Писала в письмах: «Ваня не отпускает меня».

Что же это было за время? Какая-­то страусиная жизнь. Боялись смотреть окрест, боялись думать. И называли это жизнью. Называли, потому что другой не знали. Александр Сергеевич Пушкин в одной из своих дневниковых записей отметил: когда долго сидишь в нужнике, перестаешь замечать запах. Сказано грубовато, но подходит для той нашей жизни. Только мы не сами привыкали, а вынуждали нас привыкать.

И опять все тот же проклятый вопрос. Все ли так жили? Не все, но подавляющее большинство. Справедливее будет сказать — подавленное большинство. А что же было с меньшинством? Оно тоже было подавлено, но не только морально, а и физически, упрятано за колючую проволоку в Воркуте, Казахстане, на Колыме... Неужели человек такое создание, что ко всему привыкает? Даже к нужнику... Неужели только избранные не могут с этим смириться? Вот Иван не мог. Сам не мог и брата подвигал... Да не подвинул...

Как же трудно и мучительно ты, Борис, прозревал! Как долго выходил из тебя Сталин! Уже был мертвым, начались его разоблачения, а ты все еще никак не мог не только принять, но и понять того, что говорил о Сталине Иван.

— Понимаешь, он преступник! За все злодеяния его надо судить, даже мертвого.

Тогда эти слова еще не произносились вслух, и Борис с удивлением и растерянностью смотрел на Ивана. А тот, словно не замечая его смятения, продолжал:

— Я и раньше тебе говорил, что это самая зловещая фигура двадцатого века. Фигура шекспировского масштаба. Может, придет такой художник и скажет, кто это был? Учил народы, как жить, а в своей семье вырастил детей­подонков. Звал к свету и счастью, а сеял мрак и смерть. Говорил одно, а делал другое... Сталин был прожженным циником. В нем вся мерзость человечества...

Борис наконец овладел собою и начал возражать:

— Иван! Я понимаю тебя. Это обида. Ее нельзя забыть. Но ты подумай... В Сталине не все однозначно. В нем много всякого... Есть и то, о чем ты говоришь. Но он...

— Что он? — резко прервал его Иван.

— Неужели ты не видишь никаких его заслуг?

— Нет! — резко отрубил Иван. — Только преступления!

Борис задохнулся. Ему сейчас же захотелось остановить брата. Подавить его фактами.

— А как же тогда Анри Барбюс, Фейхтвангер? Наконец, Черчилль? Ты лучше меня знаешь, что они писали о Сталине. Можно не доверять нашим. Даже Горькому. Но эти­-то? Черчилля в симпатиях не обвинишь. А он вон что говорил о дядюшке Джо... И не только он. Все они видели в нем и государственный ум, все подчеркивали его незаурядность. И заметь — все, решительно все находили положительное.

— Заблуждалась! Все заблуждались, — с вызовом ответил Иван.

— Тогда нам не о чем говорить, — бессильно опустил руки Борис.

— Нет, есть о чем! — впервые повысил голос Иван. — Один раз обязательно надо договорить до конца. — И он так нажал на последнее слово, что оно пискнуло, напомнив Борису, что перед ним старший брат. — Твой Сталин не только извратил и довел до абсурда идею коммунизма, которую люди вынашивали много веков, но своими страшными преступлениями против человечности лишил ее перспективы. Он отвратил Европу от коммунизма. Похоронил, и, боюсь, навсегда, в людях мечту о коммунизме. А ведь это не только мечта, а и реальность. Пусть далекая, но та, к которой люди все равно придут... — Иван умолк, словно провалившись куда­то, и долго смотрел повлажневшими глазами мимо брата в пустоту. А потом хрипло добавил: — Страшусь большего... — И опять трудная пауза. — Мы еще и у себя увидим разрушительные бунты... И тогда нужно будет думать о другом. Я видел это на Севере и там, за границей. Правда, то были люди, отрезанные от родины, и в своем безысходном отчаянии они могли только погибнуть. Но если люди дойдут до края здесь... Мы потеряем всё. Понимаешь, всё!

— Погоди! — рванулся Борис, остановив брата. — Погоди! Это опять твоя обида. Обида за себя, за тех, кто был с тобою и остался там... Это можно понять. Но надо же понять и другое.

— Дурак! — закричал Иван. — Какая обида? Разве можно думать о своем? Погибли миллионы...

Этот разговор был у них уже после XX съезда и закрытого доклада Хрущева о культе личности Сталина. Событие, потрясшее страну и весь коммунистический мир, подхлестнуло Ивана. С ним почти невозможно стало говорить не только о Сталине, но и о политике. Он уже перестал хвалить Хрущева и раздраженно говорил о его «испуге перед раскрывшейся бездной преступлений». Ругал Никиту за трусость идти дальше...

А с Борисом происходило обратное. Разоблачения Сталина будто обожгли его, и он тоже начинал поругивать про себя Хрущева, но уже за другое. Помнит, как в споре с Иваном он сказал расхожую тогда фразу сталинистов:

— Да, культ личности был, но была и личность! А теперь новый культ, но уже без личности...

Так появилась первая опасная трещина в их взаимоотношениях. Ой ли? Не тогда. Уходишь от главного. Если уж начал говорить правду, то говори ее до конца. Будь хоть в шестьдесят лет честным перед собою и перед покойным Иваном. Все началось, когда Иван узнал о твоем переходе на службу в КГБ. Он тут же заявил:

— Порядочному человеку там не место. А если он туда попадает, то не может не обмараться. Подумай, у тебя жизнь одна.

Больше Иван никогда не возвращался к службе брата в органах. Он принял ее как неизбежное зло и относился к ней как к злу. Вот после этого их взаимоотношения и покатились к разрыву. И если он не произошел сразу, то виною этому его, Борисово, бесконечное терпение, терпение человека, чувствующего свою вину.

Тогда он еще «не заспал свою совесть», как говорила мама. Ее сердце, как и сердце отца, разрывалось в страхе между сыновьями. Отец спросил его:

— А может, сынок, как­нибудь можно отказаться? Уж дюже поганая служба...

— Нет, нельзя! — резко отрубил Борис и, видя, как отец вздрогнул, добавил: — Я коммунист.

— А­а­а... — только и протянул отец.

И выходит, вина его не только перед братом, но и перед родителями. Ну зачем же так? Неужели же только он один и виноват? А другие, а время? Иван это чувствовал. Не мог не чувствовать. Иначе бы порвалась и та тоненькая ниточка, которая связывала их. И не важно, что последние десять лет (боже, целых десять лет!) они не общались друг с другом. В конце жизни Иван прислал то письмо, которое все поставило на свои места. Но до него была целая жизнь, те сорок лет, какие не выбросишь и не переделаешь. И в ней самое страшное и горькое его заблуждение — Сталин. Как же долго не отпускал он его!..

У Бориса Ивановича была еще одна встреча с вождем, но уже мертвым. Она произошла или поздней осенью пятьдесят третьего, или зимою пятьдесят четвертого. Тогда он только что начал свою службу в КГБ. Его вызвали на семинар­совещание в Москву. Командировка длилась больше двух недель. Перед ними выступали министры, заведующие отделами ЦК, ученые, деятели культуры. В КГБ происходили перемены... В культурную программу кроме театров и музеев Москвы входило посещение открывающегося Мавзолея Ленина–Сталина, а также поездки в Горки­-Ленинские и на ближнюю дачу Сталина, в Волынское. Здесь скончался вождь, и теперь эта подмосковная дача, вслед за Горками­-Ленинскими, должна стать музеем.

Экскурсия началась с посещения Мавзолея. Сталин, потеснив своего учителя, лежал в точно таком же ярко освещенном саркофаге в костюме генералиссимуса. В табачных подпалинах почти светлые усы, редеющие рыжеватые волосы, лицо в тех же оспинах, которые так напугали его шесть лет назад. Борис смотрел на вождей без страха, с осознанием равного величия гениев, повернувших жизнь планеты Земля в новое русло.

В Горках­Ленинских он был во второй раз, поэтому не испытал того волнения, какое охватило его на даче Сталина. В Горках холодная музейная стерильность, а здесь, в Волынском, все дышало теплом недавно оборвавшейся великой жизни.

Чтобы попасть в Горки, они выбрались за город и долго ехали по шоссе, а тут еще не кончилась Москва, сразу за Поклонной горой автобус нырнул в густой массив леса и затерялся в нем. Через несколько минут, проскочив мимо двух высоких бетонных заборов и охраны, взявшей под козырек, оказались на широкой просеке. Она вела к средних размеров деревянному дому. Это и была сокрытая тайной ближняя дача Сталина.

— Он жил на первом этаже, — с придыханием, будто боясь потревожить тишину, сказал старший офицер, сопровождавший экскурсию. — Рядом помещалась охрана во главе с генералом Власиком.

Старший офицер, как и все экскурсанты, был в штатском. Когда он в автобусе распахнул плащ, Борис заметил на его пиджаке три ряда орденских колодок, среди которых орден Ленина и два — Красного Знамени. То, что сопровождавший их офицер был фронтовиком, подтверждал и глубокий шрам над левой бровью. Ему было лет тридцать или чуть больше. Невысок, коренаст, подтянут, и даже в гражданском костюме в нем угадывается военная косточка. Борис почувствовал особое расположение к этому человеку. А когда выяснилось, что Петр Васильевич (так его представили всем) еще и служил в охране Сталина, Иванова будто кто привязал к нему.

Поднялись на крыльцо, загороженное с двух сторон массивными железобетонными стенами. Петр Васильевич вбежал по ступенькам легко и свободно. То, что он здесь свой человек, подтвердила встретившая всех женщина средних лет, которую он представил как хозяйку дачи и при Иосифе Виссарионовиче. Он так и сказал:

— С Матреной Петровной мы знакомцы давние. — И дружески обнял ее за плечи. — Теперь она хранительница всего этого. — И он обвел рукою скромное, почти аскетическое убранство большой комнаты, куда они вошли.

Матрена Петровна, видно, принимала не первую экскурсию на даче после смерти ее хозяина и уже освоилась с ролью гида. Еще в небольшой прихожей­-тамбуре, через которую они проходили, она обратила внимание всех на старые серые валенки, стоявшие под вешалкой.

— Зимою Иосиф Виссарионович иногда надевал их и выходил на прогулку. Но он берег их, потому что вроде бы был в них в ссылке в Сибири...

Просторную комнату Матрена Петровна называла большой столовой. Она подвела всех к камину и, указав на аккуратно сложенные в нем поленья дров, сказала:

— Эти дрова товарищ Сталин сам уложил. Они лежат теперь здесь...

В том, что в Волынском, как и в Горках, скоро официально откроют музей, никакого сомнения не было. Все стояло нетронутым на своих местах, как и при жизни Сталина. В большой столовой, которая часто была для ее хозяина и спальней, кроме громоздкого обеденного стола, окруженного полумягкими стульями с высокими спинками, у глухой стены сиротливо ютилась кушетка. Такие кушетки потом Борис приметил и в двух других комнатах — малой столовой и кабинете Сталина. Матрена Петровна сказала:

— На них и спал товарищ Сталин. Где захочет, там и ляжет. Он сам стелил себе. Брал постель из шкафа и стелил сам.

Она дважды повторила последнее слово, будто боясь, что не все поймут его сокровенный смысл.

В большой столовой стоял рояль. Чуть поодаль — радиоприемник, столик с проигрывателем и грам­пластинками. Указав на рояль, Матрена Петровна заметила:

— На нем играл Жданов, когда приезжал...

— А баян? — робко спросил Борис, указав на инструмент, стоявший на столике­тумбочке подле рояля.

Матрена Петровна пожала плечами, будто услышала бестактность. Бориса выручил Петр Васильевич.

— На нем баловался Георгий Константинович, — весело ответил он. А потом серьезно добавил: — После войны Жуков неделю здесь гостил по приглашению Иосифа Виссарионовича...

Вопросов в течение всей экскурсии никто не задавал. Борис знал, что в его конторе говорят только то, что можно. Но сорвалось с языка. А Матрена Петровна, несмотря на ее простоватый вид, свою службу знает, отметил он. И чин у нее, наверное, не его лейтенантский...

Все это мелькнуло тогда в его сознании, и он, проникнувшись еще большим уважением к Петру Васильевичу за выручку, теперь только слушал и молчал.

«Значит, здесь проходили те знаменитые ночные обеды, какие начинались в два­три часа и заканчивались только к утру», — оправившись от смущения, подумал Борис. О них он уже слышал. Здесь же поздние гости Сталина пели песни, слушали пластинки, которые любил «сам выбирать и ставить хозяин». Об этом уже сообщила Матрена Петровна.

Из столовой можно было пройти на просторную застекленную веранду, где стояли такой же стол и кресла.

Вошли в малую столовую. Здесь стол поменьше с теми же стульями. В углу кушетка.

— Вот тут с Иосифом Виссарионовичем приключился удар, — сказала Матрена Петровна. (Борис помнит, она так и сказала: «приключился удар».) — Когда я вошла, он лежал на полу. Ребята подняли его и положили на кушетку. А постель его была в большой столовой. Потом, когда приехали все, и врачи тоже, его перенесли на постель...

Матрена Петровна провела всех в кабинет Сталина, тоже скромный, без роскошной мебели: письменный стол с настольной лампой, телефоны, застекленный шкаф с книгами и все та же кушетка. На стенах приколотые кнопками репродукции картин и фото из «Огонька». Здесь же, на первом этаже, было еще несколько комнат, в которых останавливались дети Сталина, Светлана и Василий, когда навещали отца.

Обо всем этом Матрена Петровна рассказывала просто, по­-домашнему, как говорят обыкновенные люди о жизни обыкновенных людей. И Борис опять подумал о ее чине. Она показала даже ванную комнату.

— А вот тут он умывался, — простодушно распахнула она дверь. — Вот его зубные щетки, мыло...

Бориса поразила эта большая, отделанная белым кафелем комната. Такие он видел только в больницах или санаториях, но с несколькими ваннами. Здесь же в глубине мертвенно­белой комнаты одна, будто затерявшаяся, ванна. Рядом табуретка, висят два полотенца. У стены раковина, на ней в мыльнице наполовину измыленный розовый кусочек. В простом чайном стакане, перед зеркалом, две щетки... Всё на своем месте, будто только сейчас отсюда вышел ее хозяин. «Но зачем одному такая большая и неуютная ванная?» — недоумевал Борис.

После этой экскурсии для Бориса Сталин как­то отдалился от Ленина. Их столько лет объединяли в одно целое: «Сталин — это Ленин сегодня!» Теперь они лежали рядом в Мавзолее, и это их единение отныне будет вечно, а в сознании Бориса они разъединились и были еще дальше, чем тогда, когда один здравствовал, а другой лежал в Мавзолее.

«Что же произошло? — спрашивал себя Борис. — А все дело в моей тайне», — отвечал он. Столько лет хранил ее, а теперь, когда его не стало, она уже никому не нужна. Каждый может прийти в Мавзолей и увидеть того Сталина, какого Борис видел живым. И его величие не стало меньшим, что бы ни говорил Иван. Люди могут приехать на его дачу, в Волынское, увидеть, в какой скромной обстановке жил вождь, а хранительница дачи­музея Матрена Петровна расскажет, каким был этот человек.

Сталин и сейчас, после своей смерти, хоть и был не таким, каким его представляли миллионы, оставался для Бориса Иванова живым, во плоти. Он чистил прокуренные зубы этими щетками, какие теперь навечно застыли в чайном стакане на фаянсовой полочке перед зеркалом. Вождь сидел голый на табуретке в этой нелепо большой ванной и вытирал волосатое тело махровым полотенцем...

Все это Борис мог представить так ясно и отчетливо, что казалось, он и впрямь своими глазами видел многие бытовые картины его тайной жизни.

Находясь в большой столовой на даче, он без труда представил, как за просторным столом, уставленным еще более изысканными яствами, чем те, какие он ел в Кремле на приеме, сидят пять-­шесть соратников Сталина, и среди них, поблескивая пенсне, с лысым черепом, Берия. Матрена Петровна подает им горячие кушанья, а перед Берией ставит тарелку с ворохом зелени, которую под пломбами доставляют с Кавказа. Ему она говорит:

— Ваша трава, Лаврентий Павлович.

Перед Сталиным — графины с вином, с которых также только сейчас собственноручно сняты пломбы и документы с подписями и печатями врачей, проверивших напитки. Сталин хранит их в отдельной шкатулке.

Когда застолье затягивается, Матрена Петровна уходит отдыхать, и гостям прислуживают молодцы из охраны. Войти они могут только по зову хозяина.

С его природным художественным воображением (Борис был уверен, что оно, как и у Ивана, у него есть) он мог это представить себе легко, да ему ничего и не надо придумывать, а лишь свести воедино то, что видел в разное время.

Его раскрытие «тайны Сталина», которая для Ивана и других не была тайной, сыграло с ним злую шутку. Оно будто всколыхнуло новую волну чувств к этой личности. Ему не то чтобы хотелось оградить Сталина от нападок, которые к тому времени уже пошли густо, а просто хотелось быть справедливым. Нельзя же так — то гений, а то ничтожество, то родной отец, а то уголовник и убийца. А что, при Иване Грозном или Петре Первом не лилась кровь? Чтобы судить о таких личностях, надо учитывать все факты: и за здравие, и за упокой. И они, как казалось Борису, сами плыли в его руки. Именно тогда он стал работать в одной из групп сотрудников КГБ по пересмотру дел репрессированных в годы культа личности. А здесь не все было так просто...

Сталин не только утверждал списки репрессированных, ставя свою подпись после других членов Политбюро, но и вычеркивал из них многие фамилии. Немало было освобождено по его личному указанию уже осужденных людей из тюрем и лагерей. И среди них не только те, теперь всем известные военачальники, министры, крупные ученые, но и много простых людей: колхозников, рабочих, студентов... О них мало кто знает, а Борис сам видел фамилии этих людей в списках, а с некоторыми и встречался и вел беседы. Фактов, когда вождь, казалось бы, перегруженный государственной и партийной работой, вникал в повседневные мелочи и следил за судьбами отдельных людей, было столько, что и впрямь трудно было поверить, что творились только одни злодеяния.

Эти факты и стал собирать тогда Борис, надеясь показать тетрадь с записями Ивану, но их отношения портились так стремительно, что он не сумел этого сделать. Записи о Сталине сохранились. Они пролежали десятилетия в подаренной Иваном коленкоровой папке среди других свидетельств того времени. Слышал тогда Борис и о курьезных случаях, связанных со Сталиным. Записывать он их не стал, а в памяти некоторые сохранились.

Все, кто общался со Сталиным, не только боялись возразить в чем­то ему, но и не решались спросить, если его решение вызывало недоумение.

Еще до войны, утверждая большой список о награждении деятелей культуры и искусства, Сталин рядом с кинорежиссером Александровым, который удостаивался ордена Ленина, поставил и фамилию Орловой. Фамилия этой актрисы была в этом списке, но она награждалась орденом Трудового Красного Знамени. Сталин, видимо, не заметил этого. Получив списки, подписанные Сталиным, никто не решился исправить ошибку, и актриса Любовь Орлова одним указом была награждена сразу двумя орденами, и получила их, правда, в разное время.

Похожий курьез произошел при строительстве гостиницы «Москва». Сталин утверждал проект. Ему были представлены два варианта фасада здания. Архитекторы обычно делают оба варианта на одном листе, но разделенном посредине осевой линией. Сталин подписал весь лист. Спросить, какой вариант он утвердил, никто не решился. Нашли соломоново решение — строить фасад с элементами обоих вариантов. И вот одна сторона фасада гостиницы построе­на с обыкновенными окнами, а другая — с арочными. Благо это нарушение архитектурного стиля не все замечают.

И еще одна курьезная история. Она связана с кино.

Привезли Сталину на просмотр новый фильм «Александр Невский». Уже в Кремле обнаружили, что забыли одну часть. Что делать? Сталин с соратниками уже в кинозале. Решили показывать без этой части. Просмотр закончился. Представлявший фильм руководитель кино ни жив ни мертв. Однако потери никто не заметил. Фильм Сталину понравился. Пришлось выпускать его на экраны без этой части.

Слышал Борис много подобных историй, но записывал другие.

Борис Иванович перебирал содержимое папки, отыскивая нужные записи. Наконец отыскалась пачка разрозненных листов разного формата, схваченных большой канцелярской скрепкой. Осторожно снял скрепку и положил листы перед собою. Нет, это не первые его записи. Те, видно, где­то потерялись. Эти он делал уже в конце шестидесятых годов, после XX и ХХII съездов. Тогда их отношения с Иваном уже были на грани разрыва...

Да, не те. Это короткие, у каждой свое название. Борис Иванович внутренне улыбнулся. Желание писать «художественное» все еще преследовало его.


«ФОКИН МОЖИТЬ...»


Известный военачальник, вице­-адмирал Е. А. Фокин в 1944 году, командуя эскадрой Северного флота, которая проводила военный конвой из Англии, встретил в мурманском порту знакомого человека в форме полковника. Спросив фамилию, он понял, что это тот следователь, который избивал его на допросах.

—  За мной должок, товарищ полковник! — И так врезал бывшему следователю, что тот свалился с пирса.

Скандал об избиении полковника КГБ дошел до Берии. Однако арестовать Фокина тот не решился, потому что вице­-адмирала освободили по личному указанию Сталина. О случившемся Берия доложил вождю.

—  Бандит какой­то. Поднял руку на полковника органов!

Сталин молчал. Потом переспросил:

— Фокин, говоришь? Тваего полковника избил... Сильно?

— Сильно, товарищ Сталин.

—  Случай, канечно, безобразный. Но Фокин можить...


Дальше шел комментарий к рассказу, который тогда сделал от себя Борис:

«Подобный случай вполне мог произойти. Сам Сталин тоже нередко избивал своих подчиненных. Об этом слышал от Петра Васильевича и других людей из охраны Сталина. За малейшую оплошность или просто под плохое настроение он мог позволить себе рукоприкладство. Петр Васильевич рассказывал о случае избиения Сталиным своего помощника, всесильного Поскребышева, у которого было воин­ское звание генерал­полковника».

Теперь этот, казалось бы, невероятный факт нашел подтверждение. Недавно Борис Иванович прочел в одном из воспоминаний о Твардовском такое. Александр Трифонович отдыхал с Поскребышевым в подмосковном санатории, в Барвихе. В одной из бесед Твардовский сказал:

— Вы дольше других были рядом со Сталиным, и вам надо обязательно написать о нем.

Старик Поскребышев расплакался.

— Как же я напишу... Ведь он бил меня.


Борис Иванович вспомнил и о другом случае, произошедшим с Поскребышевым. Его нет в этих записях. Тогда он показался Борису также неверо­ятным.

Берия посадил жену Поскребышева, и тот решил просить заступничества у Сталина. Выждав, когда Сталин остался наедине с Берией, Поскребышев без разрешения вошел в кабинет и, бросившись в ноги к Сталину, стал умолять его пощадить жену. Сталин пнул сапогом своего помощника и в гневе закричал:

— Пошел вон, пес!

Почему он тогда не записал эти и другие случаи? Да потому, что в них Сталин был не тем, каким он хотел его видеть. А как же его объективность в споре с Иваном? К ней он приходил через долгие и трудные годы трагических заблуждений.

На нескольких листках записаны рассказы о застольях на даче Сталина. Они так и названы.


ЗАСТОЛЬЯ ТОВАРИЩЕЙ


Как­то, закрывая совещание в своем кабинете, Сталин сказал:

— У нас есть сведения, что таварищ Звэрэв (Зверев — министр финансов) крэпко випивает. Випивает он в адиночку. Видно, брезгует нами.

— Вышел я с этого заседания еле живой, — рассказывает Зверев. — Ноги как ватные. Что делать? Куда идти? Гляжу, направляется ко мне Поскребышев. Ну, думаю, всё. Сейчас скажет, куда мне пройти... А он строго подходит и, с чуть приметной искрой в глазах, говорит:

—  Иосиф Виссарионович приглашает вас поужинать у него на даче с товарищами.

— Поехал. Выпил, наверное, не меньше литра водки и не был пьян, — рассказывает Зверев. — Такое во мне напряжение было...


Рассказывают о таком случае. Как-­то генеральный секретарь венгерских коммунистов Матиаш Ракоши (он жил тогда в СССР) сказал кому-­то, что у Сталина в гостях крепко напиваются. Сталину доложили. Он пригласил Ракоши к себе на дачу ужинать и подговорил тех, кто сидел с ним за столом, напоить гостя. Особым мастерством по этой части отличался Берия. Он разработал целый ритуал всякого рода тостов за здравие и «штрафных» за провинность. Ракоши так накачали спиртным, что он упал со стула и пополз по полу...

Сталин брезгливо посмотрел на гостя и сказал:

— А гаварил, что у таварища Сталина напиваются. Нэ прав Ракоши. Ми толька випиваем.

Традиция спаивать своих гостей у Сталина была заведена давно. Но особенно она укрепилась с приходом Берии, который, видно, как и Сталин, извлекал из этого свою выгоду. Оба грузина, считая себя знатоками человеческих душ, помнили русскую пословицу: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».

Сам Сталин пил обычно только вино. И всегда одной или двух марок. Вино привозили из Грузии, с виноградников в его родных местах, в Гори. Доставка этих вин осуществлялась своеобразно. Их везли в Москву в тех же чанах, в которых вино выдерживалось. Чаны осторожно грузили на железнодорожные платформы и под особой охраной, малой скоростью переправляли в столицу.

Вино ставилось на стол Сталина в стеклянных кувшинах. Его пили сам хозяин, Берия и те немногие из гостей, кто от крепких напитков воздерживался. Но так как гости в основном были русские, все налегали на водку и коньяки. В частых и многочасовых застольях им было трудно состязаться с теми, кто пил вино, и некоторые просто спивались. Первыми жертвами сталинских застолий стали Жданов и Щербаков. В конце своей жизни они серьезно страдали запоями. Знал об их пристрастии и Сталин, но это не особенно беспокоило его. Лишь иногда хозяин останавливал двух идеологов партии резким словом: «Вам хватит!» И тогда Жданов и Щербаков, пряча от всех глаза побитых щенят, наливали в свои рюмки минеральную или фруктовую воду.

Иногда во время долгих ночных ужинов, когда у Сталина было хорошее настроение, он выкрикивал фразу по­-грузински. Появлялись дюжие молодцы, соотечественники Сталина, хватали скатерть за концы со всем содержимым и уносили. Тут же стелилась другая, ставились новые хрусталь, вина, закуски, и застолье продолжалось.

После появления в Москве Берии вся обслуга на даче Сталина постепенно была заменена грузинами. Из Грузии прибыл и шашлычник, которому шеф КГБ присвоил звание полковника. Однако с течением времени этот чин ему показался малым, и он через гостей Сталина стал добиваться генеральского звания. Об этом, видимо, кто­то сказал Сталину, и тот однажды устроил разнос Берии: «Аткуда ты их набрал?!»

И все грузины из обслуги исчезли.

Сталин издавна завел такой порядок, что руководители ОГПУ, НКВД, КГБ докладывали ему о личной жизни членов Политбюро, наркомов, министров, крупных военачальников и других важных лиц в государстве. Рассказывают, что еще в тридцатые годы один из политических иммигрантов, кажется, чешский инженер, установил в его кабинете устройство для прослушивания телефонных разговоров. С его помощью генсек был в курсе всех событий в жизни своих кремлевских коллег по партии. Видимо, с тех пор и возник интерес Сталина к личной жизни людей его окружения.

Однажды Берия докладывал Сталину о министре угольной промышленности Засядько.

— У нас, товарищ Сталин, есть сведения, что Засядько сильно пьет.

— Ми знаем, что Засядько пиет, — ответил Сталин. — Но вам нэ повэрим.


СТАЛИН И ПИСАТЕЛИ


М. ШОЛОХОВ


Шолохов где­то в кругу друзей обмолвился:

— Сталин — жестокий человек. А жестокий — это ограниченный человек.

Спустя некоторое время Шолохову довелось побывать на приеме у Сталина. На этот раз вождь принимал его подчеркнуто холодно и с раздражением.

— Ваши просьби?

— В Вешенской МТС не хватает тракторов и очень старый сельхозинвентарь.

—  Скажитэ Молатову, я согласэн дать. Еще что?

— Надо бы в районе новую школу построить...

— Скажитэ Молатову, пусть рэшит. Еще что?

Видя такой прием, писатель умолк.

— Тагда всё, таварищ Шолахов. У огранычэнных людэй огранычэнное врэмя.


А. ФАДЕЕВ


Рассказывают, что Сталин относился к Фадееву без церемоний, которые он позволял себе в общении с другими видными писателями, скажем, с Горьким, Шолоховым и даже Булгаковым. Это были отношения хозяина и его работника, а часто и раба. Когда шли аресты писателей, Фадеев, будучи главой Союза писателей, молчаливо соглашался с ними, а иногда и публично (он и другие секретари) выступал с поддержкой карательных акций.

Однако был такой случай, когда Фадеев наконец решился вступиться за арестованного писателя. Это произошло, когда посадили Михаила Кольцова, с которым Фадеев был особенно дружен. Говорят, он добился приема у Сталина и стал защищать Кольцова.

—  Он не может быть врагом народа. Не верю я, это ошибка.

Сталин пригласил Берию.

— Таварищ Фадеев самнэвается, правильно ли мы арестовали Кальцова. Гаварит — ашибка...

Берия повез Фадеева на Лубянку. Завел его в пустую комнату, и перед ним положили многотомное «Дело Кольцова». Через несколько часов Фадеев вышел из комнаты и сказал:

—  Да, теперь я верю.


Рассказывают и о таком случае. Сталину не понравился фадеевский роман «Молодая гвардия», и он на одном из заседаний Политбюро, куда был приглашен Фадеев, стал распекать автора:

—  Ти что намарал там? Что намарал?

— Я, товарищ Сталин, хотел художественно отобразить... Я художник...

— Он хатэл... — оборвал его Сталин. — Ти должин писать то, что ми тибэ скажэм, что нужно нащэму народу... Ищь какой художник. Ти умэешь толька марать.

Говорят, обо всем этом Фадеев рассказывал Шолохову и плакал. А тот его утешал:

— Ну чего ты хотел, Саша? Ведь он Сталин.


М. ГОРЬКИЙ


Сталин очень хотел, чтобы Горький написал о нем книгу. Это было одной из причин начатой в конце двадцатых годов кампании за возвращение первого пролетарского писателя на родину. В то время, когда из СССР за рубеж без проверки органов не могло уйти ни одно письмо, Горький на Капри вдруг стал получать сотни писем и телеграмм со всех концов страны. «Простые люди», «рабочие и крестьянские коллективы» просили великого пролетарского писателя вернуться в Советскую Россию, за которую он боролся в своих произведениях. В стране делалось все, чтобы вернуть Горького, и эту кампанию корректировал с Капри личный секретарь Алексея Максимовича — Крючков, завербованный НКВД. Он подавал на родину сигналы, какого содержания письма и телеграммы посылать из России, чтобы размягчить сердце писателя.

Приезд Алексея Максимовича обставили оглушительными почестями, начиная от грандиозных народных встреч на заводах, стройках, в детских коммунах до предоставления великому писателю роскошного особняка миллионера Рябушинского в центре Москвы и дач в Подмосковье. Пошли многочисленные переименования в его честь улиц, площадей, театров и даже родного города на Волге.

Другом дома становится породнившийся с семьей Горького руководитель НКВД Ягода. Дальняя дача Сталина оказывается рядом с дачей Горького, и Сталин по вечерам зачастил «на огонек» к писателю. Вождь партии и вождь писателей пьют грузинские вина, в которых оба знают толк, и ведут пространные беседы на самые разные темы. Но больше всего говорят о начавшемся крутом переустройстве Советской России и перековке населяющих ее народов.

Однако Горький не спешит писать книгу о Сталине, и тот начинает терять терпение. К этому времени относят такую байку.


ПОПЫТКА НЕ ПЫТКА


Как-­то на даче у Горького Сталин спросил у хозяина:

— Пачему ви, Алексей Максимович, нэ славите в сваих праизвэдэниях нашу гэроическую дэйствительность и ее замэчательных гэроев?

Горький пожимает плечами, мнется. Сталин продолжает смотреть, ждет ответа.

—  Ну ладно, попытаюсь... — наконец выдавливает Горький из себя.

— Вот имэнна — папитайтесь, Алексей Максимович. Папитайтесь! Как гаварит ваш друг Ягода, папитка не питка...


Когда Горького упрекали в том, что он, пользуясь расположением Сталина, ничего не сделал для пресечения террора в стране, Горький сердился и возражал. Он доказывал, что его беседы со Сталиным не были бесполезными. Они смягчали вождя и спасли многих. В этих утверждениях, видимо, была доля правды, потому что Горький действительно помог некоторым писателям и деятелям культуры избежать ареста. Так, по его просьбе Сталин разрешил выехать за границу одному из самых крупных в то время писателей, Евгению Замятину. Чего это стоило Горькому, видно из рассказа, который мне довелось слышать.


СОВЕТ ГОРЬКОГО ЗАМЯТИНУ


Опальный и много лет не печатаемый в своей стране Замятин обратился к Горькому с просьбой помочь ему уехать за границу. Тот неохотно относился к подобным просьбам, но Замятину не мог отказать.

—  Ладно, попробую через Ягоду...

— Нет, — возразил Замятин. — Меня может отпустить только Сталин. Я уже испробовал всё.

Горький помрачнел, но Замятин так упрашивал, что тот уступил.

Прошло несколько месяцев, а дело не двигалось. Замятин напоминал Горькому, но тот просил подождать. И вот однажды Горький сообщает Замятину, чтобы он приехал к нему на дачу. У него на обеде будут важные гости.

—  Сам хотел посмотреть на тебя, — весело закончил разговор Горький.

Замятин приехал. Его познакомили со Сталиным, Ворошиловым и другими высокими гостями. Состоялся ничего не значащий разговор. За обедом говорили тоже о разном. Все слушали мастерские рассказы Горького, много смеялись, а Замятин нервничал и ждал, когда же речь пойдет о его деле.

Подали десерт. Замятин не выдержал, вышел из­ за стола и прошел на большой открытый балкон. Через некоторое время сюда вышел и Горький.

— Не нервничайте, Евгений Иванович, — обратился он к Замятину. — Всё в порядке. Сталин уже дал распоряжение выдать вам визу. — Он помедлил и добавил: — Но я вам, Евгений Иванович, советую не уезжать за границу. Думаю, что после этого поступка к вам переменится отношение...

Какой произошел дальше разговор, никто не знает. Но Замятин не принял совета Горького, чем сильно рассердил его. Между давно дружившими писателями назрел разрыв.

Однако перед отъездом Замятина Горький смягчился и дал знак приехать к нему. Они мирно беседовали. На прощание Горький пожелал счастливой дороги, успешного лечения (виза была на лечение) и, зная, что Замятин не вернется в Россию, сказал:

—  Рад буду видеть вас на Капри. В любое время рад.

Шел 1931 год. Это была их последняя встреча. Свидеться писателям больше не довелось. Перед самим Горьким Сталин захлопнул дверцу золотой клетки, которую вождь отстроил после отъезда Замятина за рубеж. Через пять лет Горький умер в зените славы, ослепительных государственных почестей, но в страшной тоске по свободе. Замятин пережил его всего на год, умер в нищете, забытый всеми, так ничего и не написав за шесть лет дарованной ему усилиями Горького свободы.


Борис Иванович посмотрел на даты этих записей. Они относились к 1967 и 1968 годам. Уже несколько лет не было у власти Хрущева, и начался откат к Сталину. А его записи свидетельствовали почему-­то не в пользу вождя. У этого парадокса в жизни Бориса Ивановича свои причины, но о них потом... Сейчас ему хотелось досмотреть ту пачку разрозненных листков с записями о Сталине.


СОСТЯЗАНИЕ ВОЖДЕЙ


Все знали, что Каганович больше других мог в глаза расхваливать Сталина, и тот почти всегда относился к этому снисходительно. Лишь в редких случаях, когда Каганович особенно был назойлив, Сталин обрывал его. Однако это не смущало Лазаря Моисеевича, и он в своих новых похвалах добавлял лишь больше превосходных степеней.

К его дифирамбам все привыкли. Привык, видно, и сам Сталин, потому что перестал сдерживать Кагановича. Это встревожило Молотова, и тот решил дать бой зарвавшемуся подхалиму. Однажды на каком­то узком совещании в Кремле после выступления Кагановича, где тот, казалось, достиг вершин в похвалах вождю, взял слово Молотов. Как старейший член Политбюро, который работал еще при Ленине, стал сравнивать работу тогда и сейчас. Расхваливая Сталина, он начал перечислять, какие лучшие черты верный ученик взял у Ленина. Сталин внимательно слушал, и Молотов, воодушевившись, стал говорить, в чем превзошел Сталин своего гениального учителя. Заканчивал Молотов свой спич так:

— В том, что ученик оказался выше своего учителя, нет никакой случайности. Ленин был дворянин, а вы, Иосиф Виссарионович, — из простой семьи. Ленин был человеком противоречивым и сложным, а товарищ Сталин прост и открыт. Сталин ближе к народу, он лучше понимает простых людей...

Наконец Сталин прервал Молотова:

— Лэнин — наше знамя. И не нада вазвишать аднаго важдя над другим.

На следующий день на заседании Политбюро Сталин назвал Молотова «наш Вячеслав». И все поняли, что Молотов одержал верх над Кагановичем.


Борис Иванович оторвал взгляд от записей. Мог бы он вспомнить сейчас, кто рассказывал ему эти истории? Вряд ли... Конечно, большую их часть он слышал от сослуживцев, старших по возрасту и званию. Они относились к нему как к сыну, видели в нем отдушину в своей трудной службе. Сколько же знали эти люди из той сокрытой от мирского взгляда жизни вождей! Сколько тайн они унесли навсегда с собою! Нелегко было разговорить этих стариков, но когда удавалось, они все равно рассказывали только то, что, по их мерке, было возможно. Так крепко сидели в них запреты службы.

Борис и сам следовал этому правилу. Он тут же старался забыть, кто ему рассказывал ту или иную историю. И все же некоторых «стариков» помнит. Везде есть нормальные люди, хотя сама система службы безжалостно вытравляла из каждого все человеческое...

И еще одно обстоятельство удивляло его. Теперь совсем по-­другому воспринимаются эти рассказы. Видно, как создавалась легенда о Сталине. Подчеркивался его ум, проницательность и человечность. Кто-­то же творил эту легенду?

Над прославлением Сталина трудились миллионы людей. Управляли этой гигантской государственной машиной ЦК и КГБ. Но все, конечно, шло от самого Сталина. Борис Иванович хорошо помнит, как до войны в миллионах экземпляров расходились по стране фотографии, а потом и картины, где улыбающийся Сталин держит на руках узбекскую девочку по имени Мамлакат. Она приехала с подругами в Москву на слет юных хлопкоробов. Лучившиеся добротой глаза вождя, который прижимает к груди счастливого ребенка, видели все, а то, что ее отца и мать посадили в концлагерь, где они погибли, не знал никто. Через несколько лет, когда в детдоме подросла и сама Мамлакат, арестовали и ее.

Эту страшную драму Борис Иванович узнал, когда работал в комиссии по реабилитации. А сколько таких трагедий было с безвестными детьми и их родителями!..

Борис помнил, как перед войной в Москве проходили один за другим слеты ударников и стахановцев, декады и смотры искусств республик, которые завершались правительственными приемами в Кремле. Посещение этих приемов было обязанностью для чекистов из охраны Сталина. От них Борис Иванович слышал такие рассказы:


ПОСЛЕДНИЙ ТОСТ ЧКАЛОВА


В Кремле на очередном приеме Сталин и Молотов провозглашали тосты за знаменитых гостей. Очередь дошла до Чкалова. Говорил Сталин. Ободренный похвалой вождя, подвыпивший Чкалов вдруг пошел к столу Сталина. Здесь он налил две рюмки водки и обратился к вождю:

—  Дорогой товарищ Сталин! Вы знаете, как вас любит народ, как любим мы вас все. Давайте выпьем за наш народ! — И Чкалов настойчиво протянул вождю рюмку с водкой.

Сталин потянулся к своему фужеру с вином, но Чкалов почти насильно вручил ему рюмку с водкой.

— За народ полагается пить то, что он пьет сам, — водку! Вино — за интеллигенцию. А за народ — водку! Просим, Иосиф Виссарионович! — Он не давал Сталину поставить рюмку и настырно повторял: — Мы все просим! Просим — за народ!

Зал одобрительно поддержал:

— Просим! Просим!

Сталину ничего не оставалось, как выпить водку за народ.

Это был последний тост Чкалова. Вскоре Сталин со своими соратниками нес урну с прахом великого летчика к Кремлевской стене.


СТАЛИНСКАЯ ЛЮБОВЬ


Среди многих странностей Сталина не однажды доводилось слышать о такой. У него была какая-­то болезненная любовь к людям, которые им же были обречены на гибель. Рассказывают, что снятого с поста руководителя комсомола Косарева пригласили на очередной прием в Кремль, и там Сталин провозгласил тост за его здоровье. То же происходило и с другими видными деятелями. Многих приглашали на правительственные приемы, и Сталин в их честь произносил тосты. Отчеты о приемах в Кремле печатались в газетах, а через несколько дней те, кого славили и за кого пили вино, бесследно исчезали, и их имена боялись произносить вслух. В этом была какая-­то сатанинская гримаса сломавшегося времени.

Трогательное и почти любовное внимание проявил Сталин к Бухарину. Уже снятого со всех постов и ожидавшего со дня на день ареста, он пригласил его на празднования на Красной площади. А когда увидел, что Бухарин стоит внизу у Мавзолея, то послал за ним военного и попросил его подняться на трибуну. Уже шла развязанная травля Бухарина в печати, а Сталин выступил и сказал, что мы не дадим в обиду «нашего Бухарчика».


Где­-то в этой папке есть запись рассказа бывшего чекиста, руководившего в свое время строительством дороги на дачу Сталина. Он свидетельствовал, что в последний год перед своею гибелью Киров часто ездил со Сталиным на дачу. Это было почти во все его приезды из Ленинграда в Москву. То же самое этот кагэбист-­строитель рассказывал и о Косареве, которого перед арестом Сталин также не раз приглашал на дачу, на «товарищеские ужины».

Сходным конец жизни был и у Вознесенского, хотя это произошло значительно позже, уже после войны. Снятый с постов зампредсовмина и председателя Госплана, Вознесенский приглашался Сталиным в Кремль и на его дачу. Во время этих встреч вождь проявлял подчеркнутое внимание к обреченному Вознесенскому. Он говорил, чтобы тот особенно не переживал. Всё­ де обойдется. А спустя несколько дней Вознесенский был арестован.

От своих же сотрудников Борис Иванович узнал, что Вознесенский вскорости погиб. Погиб зимою пятидесятого года. Его везли в нетопленом вагоне, и он замерз.