Владимир Н. Еременко
Вид материала | Книга |
- Еременко Людмила Ивановна, 14.47kb.
- Мы сами открыли ворота, мы сами, 807.55kb.
- Ерёменко Владимир Владимирович Транскультурные особенности самосознания личности, 464.38kb.
- Иосиф Ерёменко И. Б, 3144.57kb.
- Конкурс "Знай и люби родной Владимир" «владимир и владимирцы в великой отечественной, 41.68kb.
- Владимир Маканин. Голоса, 855.51kb.
- И. И. Дилунга программа симпозиума, 806.43kb.
- 2 ноябрь 2011 Выходит с ноября 2006г, 529.05kb.
- Договор о передаче авторского права, 100.48kb.
- Международный симпозиум, 753.82kb.
Через четверть часа все сидели за большим столом, и Александр, попросив разрешения у отца, первым говорил тост:
— Дорогие мои родственники! Дорогой отец! Завтра твой день рождения. Завтра все мы и твои внуки будем дарить тебе подарки и говорить слова нашей любви. Но я уже сегодня хочу сказать тебе, отец, Калерии Александровне и тебе, моя маленькая сестрица Люда, огромное спасибо за то, что вы нас всех собрали здесь, в своем доме. В этом чудном и прекрасном, как сама жизнь... — Он обвел взглядом всех сидевших за столом и, остановив его на притихших сыновьях, повторил: — В этом прекрасном, как сама жизнь, уголке нашей милой России. Когда я лежал в горах под Кандагаром, лежал уже ни на что не способный, и мог только застрелиться, я, может быть, больше всех вас хотел, чтобы пришел этот день. Да нет... — вдруг дрогнул и сорвался его голос. — Не мог я надеяться на такое. Тогда мне хотелось еще раз глянуть на сыновей, попросить у вас всех прощения и ждать своей участи.
Он умолк, превозмогая волнение, и, видно, никак не мог его превозмочь, а только неотрывно глядел на своих сыновей. Тревожно дрогнуло в напряженном ожидании лицо жены, еще тише стало за столом, и Саша, наконец справившись с волнением, продолжил:
— Короче, я призываю вас всех поднять бокалы за наше родство, дороже которого, может быть, и нет ничего на свете. Поверьте мне на слово. Я это понял там, на чужбине. А если конкретно, то давайте выпьем за верных хранителей родства — наших родителей. Тех, кто здравствует, и тех, кого уже нет. Еще раз спасибо тебе, отец, что твой дом собрал нас — Ивановых, Рогачевых, Сарычевых. И кто тут еще?
— Дудко! — выкрикнула жена Григория.
— И Дудко! — подхватил Александр. — Собрал всех нас под этим небом. И пусть сгинут все наши враги! Аминь!
— Выплыл, — облегченно шепнула Борису Ивановичу Таня и долгим, полным любви взглядом посмотрела на мужа.
Вторым говорил Михаил. Он вспомнил родную курскую землю Ивановых и Рогачевых, исчезнувшую Ивановку, которая теперь осталась только в паспорте Бориса Ивановича, речку Безымянку, куда они с Антоном еще иногда ездят на рыбалку. Вспомнил заброшенное на ее берегу кладбище, где лежат все Ивановы, жившие в этом крае. А потом стал говорить об отце.
— На его жизнь и вашу, дядя Боря, — он повернулся к хозяину стола, — пришелся излом нашего времени. Но в судьбе моего отца есть еще и другой смысл. Она подвела черту под всеми теми Ивановыми, какие жили четыре, а может быть, и больше веков в центре России, на курской земле. Время, которое пришлось на его жизнь, не дало ему раскрыться. Но то, что он успел сделать, приносило и по сей день приносит пользу людям. И я думаю, что все мы, Ивановы, и те, кто его знал, и те, кому еще предстоит узнать отца по делам его, — он положил руку на плечо своей жены и посмотрел на семью Рогачевых, — долго будут вспоминать отца добрыми словами. Давайте за светлую память Ивана Ивановича Иванова.
И все, не чокаясь, выпили. Осушил фужер своего компота и Григорий и, боясь потревожить тишину, в которой слышны были лишь вечерние трели цикад, шепотом чтото спросил у Алены. Та, чуть приподнявшись изза стола, так же тихо ответила ему.
Две рюмки коньяка сделали свое дело. Исчезла дневная усталость, ушли тревожные мысли, с которыми Борис Иванович прожил этот длинный день. Его охватывали покой и радость. Они шли от бездонного звездного неба, родных людей, сидевших рядом, заговоривших сначала тихо, а потом все громче и громче.
Но особым теплом веяло от разноголосого и сбивчивого говора детей, которые заняли правый край стола, и в этом говоре трогательную радость доставлял ему серебряный голосок Алеши — самый желанный для Бориса Ивановича. Странно. Ведь оба внука одинаково дороги. Так откуда эта особая любовь к Алеше? Даже не любовь, а жалость. Именно жалость. Вдруг открылась ему причина. Да, жалость к самому маленькому и беззащитному, которого могут обидеть все, кто старше его. Правда, Алешка не такой уж беззащитный. Он отбивается от Ивана, а когда это ему не удается и тот одолевает его, пускает в ход зубы. Иван не раз ревел от Алешкиных укусов, и тогда приходилось наказывать и самого маленького. И все же, все же... Желаннее других Алеша. Его жальче. Так было с Людой, потом с Ваней, а теперь с Алешей...
Дети выпорхнули изза стола и убежали к огню, где Антон и Юрий жарили шашлыки. Компания распалась на группки по дватри человека, в которых уже шли разговоры подвыпивших людей. Борис Иванович знал, как нелегко вписаться в эти застольные компании совсем не пьющему человеку, и поэтому с тревогой посматривал на Григория Рогачева. Для него самого это положение трезвого среди пьяных было мукой, когда он приезжал в гости на машине. Его раздражали откровенная похвальба, а часто и глупость теряющих контроль над собою подвыпивших людей, их высокомерие, необъяснимые раздражительность и нетерпимость — словом, все то, что трезвый человек глубоко прячет в себе. Поэтому он не любил ездить в гости на машине.
Однако поведение Григория нельзя было отличить от других. Они сидели втроем. В центре Саша, уже крепко захмелевший, а справа и слева от него Михаил и Григорий, который с горячностью чтото доказывал им. Борис Иванович стал прислушиваться к их разговору и вдруг понял, что Григорий глубоко верующий человек. И это сначала удивило, а потом и заинтересовало его, и он решил подсесть к ребятам. Оказывается, говорили они о секретном письме Ленина Молотову для членов Политбюро. Бориса Ивановича будто обожгло. Чего же он обмирал от этой тайны, которую знают столько людей!
— Наша православная церковь поднялась спасать народ, — говорил Григорий. — И вот на этом встречном движении и началось уничтожение церкви. Это был самый подлый поступок властей. Святейший патриарх Тихон, не назначенный, как повелось с вероотступника Петра Первого, а впервые выбранный главою Русской православной церкви, обратился с воззванием. Воззвание читали в церквях, его напечатали за границей. Слова святейшего Тихона верующие помнят до сих пор. Они начинались криком: «Помогите! Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!»
— Ты гляди, какие слова, — сказал Александр. — До костей пробирают.
— Да, молитва, — продолжал Григорий. — Молитва! Ее услышали не только у нас, но и во всем мире. У нас был создан Всероссийский комитет церковной помощи голодающим. Начался сбор средств за границей. Наш патриарх пошел на крайнюю меру, он разрешил церквям жертвовать вымирающему от голода населению драгоценные украшения и утварь. А советской власти нужно было совсем другое. ВЦИК издал декрет о насильственном изъятии из церквей всех ценностей. У них была одна цель — воспользоваться голодом и уничтожить церковь и духовенство.
— Я читал письмо, когда работал в Пакистане, — сказал Михаил. — Это было в семьдесят восьмом или семьдесят девятом. Оно печаталось в русском эмигрантском «Новом журнале». Но я подумал — фальшивка. Уж очень грубо и вероломно написано. Запомнил, что все наше духовенство называется там черносотенным, а патриарх — рабовладельцем и что вот теперь, де, в связи с голодом, наступил единственный благоприятный момент, когда у большевиков девяносто девять шансов из ста уничтожить духовенство под корень.
— Письмо давно ходит в списках среди нашего духовенства, а теперь и верующих. Я его читал первый раз тоже лет девять назад, — продолжал Григорий.
Борис Иванович слушал как завороженный. Что же он наделал? Что наделал?! Все знали. Знали эти мальчишки... А он предал брата... Как же можно?!. Его накрывали горячие волны стыда. Разговор ребят затих, и ему показалось, что все смотрят на него, а он, раздавленный их презрением, уже никогда не сможет смотреть им в глаза. Ребята заговорили, но он боялся глядеть на них и перестал понимать смысл разговора. До слуха доходили только несвязанные слова, а смысл ускользал...
— Слушайте, мужики! — неожиданно, словно ужаленный вскочил с места Саша. — А чего же я? Чего же я там? За что я с душманами... — Он задохнулся. Крепко выматерился и, схватив бутылку, стал разливать в рюмки водку.
— Успокойся, Саша, — придержал его за руку Григорий. — Не богохульствуй. Этим, — и он указал глазами на бутылку, — беду не зальешь. А мы все в большой беде.
— Знаю, — отмахнулся тот. — Я знаю все, потому что видел такое, что вам всем здесь, — он обвел всех затуманенными глазами, — и в дурных снах не снилось...
— Саша! — резко остановил Борис Иванович сына. — Давай дослушаем. Я тоже знал об этом документе. Знаю и о других ленинских еще не напечатанных письмах. Но этот документ-то страшный... Он ведь всю Россию в бараний рог...
— Ладно, — обиженно отозвался сын. И потянулся со своей рюмкой к Михаилу. — Не хороните Россию. Слухи о ее смерти преждевременны.
— А что с патриархом Тихоном случилось? — задержав на весу рюмку, вдруг тревожно спросил Михаил, будто несчастье с русской церковью и с духовенством случилось вчера.
— Да что... — печально отозвался Григорий. — Главное в письме было сказано, а что последовало за ним, и так ясно — патриарх вскорости умер. Да вот своею ли смертью? Русская православная церковь понесла самый большой урон, — тяжело вздохнул Григорий. — А за ним идет наше крестьянство. Страшно подумать, что это была за власть. Сначала порешила буржуазию и помещиков, затем духовенство, а за ними и крестьянство...
Борис Иванович все с большим удивлением слушал этот разговор. Не может быть, чтобы только за годы перестройки и гласности научились вот так свободно и раскрепощенно рассуждать. Ведь еще вчера считались святым и незыблемым Ленин, партия, советская власть, коммунизм. Конечно, были сомнения, возникали протесты, но чтобы вот так всё перечеркнуть! Нет! Ему понадобилась для этого целая жизнь. Есть же и святое в нашем прошлом. Не лозунговые догмы, от которых у всех оскомина, а сама наша жизнь, наши дети и внуки. Наконец, то, что мы через такие муки и страдания пришли к пониманию своих заблуждений. Жизнь целых поколений — ее-то нельзя на свалку. Она-то состоялась и теперь уже история. Что-то тут не так. Не вся правота в ниспровержениях. Из их рассуждений выпадает какоето важное и, может быть, основное звено, без которого все теряет смысл.
И Борис Иванович начал говорить об этих своих сомнениях. Его слушали внимательно. Даже сын, который, как казалось Борису Ивановичу, уже не был способен на столь долгое внимание, притих и даже поддержал его, когда он говорил о том, что еще несколько лет назад не было не только такого разброда в обществе, но не было и такого развала в экономике и распада самой жизни. Саша сказал:
— Ни левые, ни правые, ни радикалы, ни консерваторы теперь не отрицают, что за семьдесят лет советская власть совершила массу ошибок и преступлений. Но ведь ни те, ни другие всерьез не задумаются, как это всего за несколько лет обновленной власти удалось подчистую разрушить и все хорошее, чем жило общество. Мне кажется, что сейчас совершается та же ошибка, что и в октябре семнадцатого. Рушат все до основания. Но так ведь уже было — строить оказалось труднее, чем разрушать. Люди до сих пор живут не только среди разоренных дворцов, церквей, монастырей, дворянских усадеб, но и среди развалин собственной совести, искалеченных душ и безверия.
Эта реплика обрадовала Бориса Ивановича. Оказывается, Саша не так уж пьян. «Страхи отцов за детей всегда преувеличенны!» — успокоил он себя и решил поддержать сына.
— Приходят, Саша, и эти мысли людям, да боятся они признаться, что попали в заколдованный круг. Меня волнует вот что. Сыновья и внуки тех, кто рвался к коммунизму и тащил за собою народ, сейчас с не меньшим фанатизмом рванулись к капитализму и, опять в принудительном порядке, тянут за собою народ. Те, кто похитрей, называют это шведским социализмом, но все равно кровь из носа, а только туда — по пути Запада. А ведь у России своя дорога. Россия не западная и не восточная страна. Она только пролегла между ними, а судьба у нее совсем другая.
— Я все это, дядя Боря, много раз слышал и согласен с вами, — вмешался Михаил. — Однако все наши споры и рассуждения о сегодняшнем развале в стране и особом пути России становятся бессмысленными вот почему. — Он приподнял свою рюмку над столом, посмотрел на нее сверху и, будто обнаружив в ней нечто другое, а не вино, поставил ее. После паузы Михаил начал заново: — Серьезные ученые доказывают, что развитию великих государств и больших народов отводится определенный исторический период, после чего начинается их закат. Как показывает история, этот период равен приблизительно одному тысячелетию. Примерно столько просуществовали цивилизации Египта, Греции, Рима... У России такой же возраст, и возможно, этот ее кризис не временное затруднение, а начало угасания и подготовка почвы для прихода новой исторической смены. Уж очень затянулся наш кризис. И главная опасность — что он связан с общим кризисом социалистической системы, в центре которой стоит наша тысячелетняя Россия, если считать за начало принятие у нас христианства...
— Да приняли мы веру не у сильной католической Европы, а у угасающей Византии, — отозвался Григорий. — Я тоже читал об этой теории угасания великих государств и наций. Была недавно статья, кажется, в «Новом мире», сына безвинно убиенного поэта Гумилева и мученицы Ахматовой, Льва Николаевича Гумилева. Он об этом же говорит. Страшная перспектива для государства и народа. — Он умолк, глядя в темный сад. — Но я поддерживаю больше Сашу, — и он повернулся в его сторону. — Думаю, рано говорить о гибели русской земли, тем более, об этом не раз говорили наши враги. Надо положиться на волю Божью, а самим сделать все, что от нас зависит...
— Дорогие наши мужчины, — подошла хозяйка с Аленой, — не надоело вам спорить? Вся страна с ума сошла. Все спорят, и никто не хочет работать. У нас больные приходят в поликлинику не лечиться, а спорить. Вы тоже спорите, а надо мыть тарелки. У ребят уже шашлыки готовы.
— Милые Калерия Александровна и Алена! — выскочил изза стола Саша. — Вы появились вовремя. Они тут договорились до светопреставления. Григорий, как человек верующий, предлагает положиться на Господа Бога. А меня эта перспектива не устраивает. Я с вами иду мыть тарелки...
Через несколько минут на средине стола на огромном блюде лежала гора шашлыков на шампурах. Антона и Юрия, как творцов этого благоухающего на весь сад чуда, женщины усадили подле блюда. Ребята сияли, как начищенные золотые, и им первым Александр положил на тарелки самые увесистые шампуры. Потом, дурашливо перебросив через руку полотенце, он с блюдом пошел вокруг стола. Мужчины галантно ждали, пока женщины выберут себе шашлыки, и Александр с шутками и прибаутками прошелся вокруг стола дважды.
Борису Ивановичу понравилось маленькое представление с шашлыками. Оно сразу объединило все застолье. Казалось, гости сдвинулись теснее и заговорили громче. А Борису Ивановичу хотелось обязательно попеть. Он знал, какая может получиться замечательная гармония ивановских и рогачевских голосов. Он помнил, каким удивительным дуэтом пели его мать и отец. В довоенной песенной Ивановке в любой компании их обязательно просили спеть хоть одну песню, но вдвоем, не разрешая подтягивать даже самым заядлым деревенским песенникам. Борис Иванович знал, как поет своим бархатным баритональным тенором Михаил, и он также слышал, какой прекрасный голос у Григория, но полный, низкий, ближе к басу. Они могли спеть чудесно и вдвоем, а если к ним присоединятся женские голоса (а они здесь есть, да еще какие!), то может получиться такая славная, греющая душу песня, какую редко выпадает слышать людям.
В предвкушении этого он так размечтался, что прослушал начало тоста. Говорила Маша, ставшая то ли от выпитого вина, то ли от волнения еще более розовощекой и свежей, как весенняя трава. Оказывается, она казачка, из оренбургских, то бишь яицких казаков. Маша говорила от лица женской половины человечества, угнетенной мужским засилием.
— В этой жизни мужики отобрали у нас все свободы и оставили одно — кухню и детей. Мы не бунтуем, не объявляем забастовки, и только потому, что ученые уже объявили скорый приход матриархата. И мужики получат всё, что они уготовили для нас...
И вдруг Бориса Ивановича стал отвлекать, а потом и раздражать какойто тревожный разговор Кали с Сашей. Жена вышла изза стола и исчезла. А вот сейчас она появилась и чтото взволнованно говорила Саше. Тот поднялся, и они теперь шли к нему.
— Борис, — тревожно зашептала жена, — пришел сторож из пионерлагеря. Говорит, позвонило какоето высокое военное начальство из Москвы... Требуют Иванова.
— Как это — требуют? — раздраженно спросил Борис Иванович.
— Ну, он так говорит. Это какието твои дела.
— У меня теперь никаких дел нет, и требовать меня никто не может, — все с той же непримиримостью сказал Борис Иванович. И, глянув на растерянное и недоумевающее лицо сына, вдруг миролюбиво спросил: — А может, он выпить хочет? Услышал, люди собрались...
— Не говори чепухи! — повысила голос жена. — За два километра услышал спиртное?
— Саша, пойди и разберись. Может, это твои, из Генштаба?
Тот пожал плечами. Они ушли, а Борис Иванович дослушал тост казачки Маши Дудко, которая кроме привлекательной свежести обладала еще и кладезем остроумия. Как только та окончила, он тут же поднялся и стал настойчиво призывать, чтобы все обязательно выпили за прекрасный тост Маши. Этим он надеялся сгладить ту неловкость, которая возникла после ухода жены и сына. Он обошел со своей рюмкой всех гостей, восстанавливая умиротворение и покой, какие только что, как ему показалось, были в этой компании.
Борис Иванович делал все, чтобы вернуть близких ему людей в доброе расположение духа, надеясь еще не один час посидеть за столом, доспорить с молодыми, и если не разуверить их в том, что в нашей жизни не все уж так плохо, то хотя бы поколебать их пессимизм в отношении будущего России, а главное, послушать их песни, попеть с ними свои любимые. Он задержался перед Аленой, женой Михаила. Знал ее меньше других и сейчас, стараясь уделить ей больше внимания, спросил:
— Как вы, милая Алена, чувствуете себя в нашем бусурманском ивановском обществе?
— Бусурмане Ивановы оказались хитрыми, — улыбнулась она. — Они выбрали себе хороших жен.
— И те сгладили их бусурманство? — оценил ее шутку Борис Иванович.
Алена звонко рассмеялась и тут же поспешно добавила:
— А у вас, Борис Иванович, самая замечательная жена. Мы с Калерией Александровной за полдня подружились вот так! — И она озорно, помальчишечьи подняла вверх большой палец.
— Спасибо, милая Алена, — чокнулся Борис Иванович своей рюмкой о рюмку Алены и поцеловал ей руку.
Довольный этим обходом гостей, он пошел к своему месту, где его ждал на тарелке еще не снятый с шампура шашлык. «Нет, что ни говори, а жизнь прекрасная штука, — думал он. — Особая статья в ней дети. И маленькие, — он с затеплившейся радостью посмотрел на дочь в окружении Ивана и Алешки, — и взрослые, — перевел взгляд на Юрия и Антона, которые, судя по пустым шампурам перед их тарелками, лихо расправились с шашлыками. — Да, жизнь, несмотря на все перипетии и катаклизмы, прекрасна. Прекрасна, пока человек здоров, у него нигде и ничего не болит. А то, что болит душа, так это что ж? Болезнь эту, если она станет совсем нестерпимой, видно, как и зубную боль, надо вырывать вместе с зубами»... Он посмотрел на Михаила и Григория, потом перевел взгляд на Юрия и Антона. Они совсем в другой жизни, где для него уже и местато нет... Саша тоже отрезанный ломоть давно. И поддержал его сейчас в споре с молодыми только потому, что он его отец.
Борис Иванович взялся за кольцо шампура, упер его в тарелку и начал снимать ножом темнокрасные куски сочного мяса. Подошел все так же озабоченный сын. Голос взволнованный, протрезвевший.
— Что-то неладное, батя. Придется нам идти к телефону. Звонили уже второй раз, подняли начальника лагеря, он послал сюда этого хмыря с наказом без Иванова не возвращаться. Я спросил, может, какого-то другого Иванова им нужно, но он назвал нашу дачу.
— Да что там им приспичило! — в сердцах отозвался Борис Иванович. — Пока не съем шашлык, никуда не пойду.
— Да нет, батя, — какимто испуганно просящим тоном сказал сын, — надо идти. Они сказали, что через час будут звонить опять. А уже прошло сорок минут. Нам только успеть дойти.
За столом все умолкли, тревожно прислушивались к их разговору, и Борис Иванович, почувствовав это напряженное ожидание, уже менее уверенно добавил:
— Если очень нужно, позвонят еще раз. — Молча с минуту посидел за столом, но потом все же поднялся и, виновато улыбнувшись всем, пошел за Александром к воротам.
Уже из темноты, чтобы разрядить напряженное молчание, он крикнул:
— Антон, Юрий! Не давайте скучать дамам. Заведите музыку.
Сразу за воротами дачи Бориса Ивановича придавило отвратительное, гадкое настроение. Ноги как деревянные, тело сковал непонятный беспричинный страх. Абсолютно беспричинный. В этом он был уверен, потому что ему сейчас ничто не может угрожать. Страх за сына? Но что может случиться с ним теперь, когда он вернулся живым из Афганистана? Ну не примут в академию. Ну и что? Проживет и без нее. А если он что натворил, то уволят из армии в крайнем случае. Что все это по сравнению с войной, на которой он выжил?
Откуда же этот страх? Что с ним? Такое уже было, он переживал эту тоску и отрешенность, ощущал смертельную тяжесть тела и холодный липкий пот меж лопатками. Страх этот зародился в нем, когда умирал его младший брат Алешка. Когда это было? Сто лет назад. В ту далекую войну. Теперь есть его внук, названный в память о том Алешке из сорок третьего...
Жизнь неостановима, и зачем ему это обмирание? Зачем? Но страх — основа твоего существования. Без него тебя нет. Он был в тебе всегда, только в разных обличиях: твое начальство, задание по службе, которое ты должен был хоть умри, но выполнить, жена дура, которая отравляла тебе жизнь, пока ты с ней не развелся, постоянная тревога за сына, чья война была в два раза длинее, чем твоя война. Страх! Страх! Достал он тебя и сегодня, в твои шестьдесят, когда ты, казалось, уже вырвался из его железных рук. Достаал...
Сын о чемто спрашивал во второй раз, а он все еще не мог никак сбросить с себя эту гнувшую к земле тяжесть страха. Наконец привычным усилием воли вернул своему слуху вопрос сына. Оказывается, Саша спрашивал:
— Вызывали ли тебя по этому телефону когдалибо со службы?
— Нет, никогда, — ответил Борис Иванович. — Телефон в пионерлагере временный. Каждый год тянут воздушку...
Сын затих и шел дальше молча, видно, прикидывая, как и он, варианты возможного вызова его из Москвы.
Когда вошли на территорию пионерлагеря, провожатый повел их прямо к домику начальника. Тот стоял на крыльце и нервно курил. Вместо приветствия он сказал:
— Звонили еще раз. Идемте в кабинет. — И исчез, показывая своим видом, что они тут же должны следовать за ним.
— Звонили-то откуда? — спросил Ивановстарший, когда они вошли в крохотную комнатку, смело названную кабинетом. Молодой, не по возрасту растолстевший парень лет тридцати смотрел на Ивановых пустыми выцветшими глазами. Борис Иванович разглядел его только здесь, на свету.
— Звонил генерал из Министерства обороны, — набирая номер, сказал он и, замерев в ожидании ответа на том конце провода, приложил палец к толстым губам. — Иванов кто из вас? — шепотом спросил он, по-прежнему прикрывая трубку рукой.
— Наверное, тебя, — кивнул сыну Борис Иванович.
— Что значит — наверное? — удивленно поднял брови хозяин кабинета и вдруг, переломив свое жирное тело и выгнув шею, закричал в трубку: — Товарищ Мостовой, Иванов у меня в кабинете! Хорошо, хорошо, я жду, жду. — И опять, прикрыв трубку ладонью, теперь уже по-змеиному зашипел: — Так кто из вас Иванов?
— Оба! — сердито прикрикнул на начальника Борис Иванович. — Но говорить будет он. — И указал глазами на сына.
— Хорошо, хорошо, — до угодливого шепота понизил голос жирный человек. — Товарищ генерал, мы Иванова разыскали. Он у аппарата. Сейчас передаю. — И протянул трубку подошедшему к нему Саше.
— Слушаю вас, товарищ генерал! — подтянувшись, ответил на рокочущий голос в трубке. — Да, слушаю. Но... Да... — Лицо Саши стало покрываться пунцовыми пятнами, он еще больше вытянулся, будто перед ним была не рокочущая трубка, а действительно во всем своем грозном обличии разгневанный генерал. — Товарищ генерал, товарищ... Вам, видно, другого Иванова. Отец, — растерянно повернулся он к Борису Ивановичу, — это тебя. Сейчас, я передаю трубку. — Он сунул в руку отца трубку и, пристыженный за свой испуг и тот лепет, которым он отвечал рокочущей трубке, отошел.
Теперь настала очередь краснеть Бориса Ивановича. Силясь угадать голос, который начал распекать его, Борис Иванович отвечал настороженно и односложно.
— Да, я Борис Иванович Иванов. А то был мой сын. А в чем дело? Да кто со мною говорит? — начал раздражаться он. — Какой генерал? И откуда? — И вдруг Борис Иванович, залившись краской гнева, заложил такой отборный мат, что Саша и хозяин кабинета пригнулись, втянув головы в плечи, будто над ними просвистели снаряды, пущенные установкой «Град», младшим братом знаменитой «Катюши».
Только через несколько минут разговора с лица Бориса Ивановича начал сходить пунцовый румянец. Слушал молча, отвечал односложно, а в конце разговора вновь взъярился и стал кричать на того, кто был там, в Москве, на другом конце провода.
— Какая свадьба? Какой генерал? Я ничего не планирую. Только со своей семьей. — И опять надолго замолчал, сцепив зубы. А потом вдруг взревел: — А нечего мне бросать. Я твоего генерала... Да и всех вас... Да, да! Всех в белых тапочках видел!
На рычаг телефона полетела трубка, и Бориса Ивановича словно ветром вынесло из комнатки. За ним наддал сын, но нагнал отца только за оградой пионерлагеря.
— Кто это был, батя?
— Да есть там, в Москве, одна сволочь. Генерал. Петр Васильевич. Подонок. Собирается ко мне прилететь на юбилей. Поднял на ноги все местное управление КГБ. Адреса пишут. Приказ издали. Да плевал я! Еще острит, подонок. «Принимай свадебного генерала!» — В запале он говорил отрывисто, резко, словно рубил словами капусту, и не мог остановить себя.
— Ну и что? — прыснув, захохотал сын. — После этого прилетит?
— Прилетит! Таким людям хоть плюй в глаза, а они — божья роса! — Он никак не мог успокоиться. — А не приедет — и хрен с ним, пусть катится.
— Катиться будет долго, — продолжал заливисто хохотать Саша. — Ты, батя, послал его далеко.
— Пусть знает! Привыкли, сволочи! Все им дозволено! Все сходит с рук! Ненавижу!
Сын перестал смеяться и шел рядом с отцом молча, давая тому разрядиться, а отец, будто соскочив с какихто невидимых заклепок, какие сдерживают гнев в человеке, не мог успокоиться до самого дома.
Только здесь, выпив подряд две рюмки коньяка, Борис Иванович стал приходить в себя. Но рассказывать, о чем он говорил по телефону с Москвой, не стал. За него под общий хохот это проделал сын.
— Боря! — испуганно вздрагивала жена. — Да как же ты мог? Они же твои сослуживцы. И генерала Найденова?
— Его, по-моему, дальше всех, — хохотал Саша.
— Еще дальше Петра Васильевича? — заливаясь смехом, спросила казачка Маша.
— Дальше! — утирая слезы, замахал руками Саша. — Отец, это про него ты сказал, что видел его в белых тапочках?
И новый взрыв смеха. И растерянная мольба Кали:
— Боря? Он правду говорит?
— Правду, правду, — отозвался Борис Иванович.
— Да как же ты мог? Он же твой начальник... Генерал...
— Я уже давно сам себе начальник и генерал.
— Не говори чепуху! — оборвала она мужа. — Ты лучше подумай, где встретишь гостей завтра.
— И не подумаю! Я их не приглашал. — И будто ища защиты от жены, повернулся к сыну. — Вон Саша слышал.
— Да нет, батя, — поежился тот, — както надо... Одно дело — ты погорячился, а другое — шестьдесят лет. Твои товарищи... — И уже обратившись к Кале, успокоил ее: — Завтра мы, Калерия Александровна, чтонибудь придумаем.
— Ничего не надо придумывать! — вдруг с размаху ударил по столу ладонью Борис Иванович. — Ничего!
Каля испуганно подхватила подпрыгнувший над столом фужер, но другой, стоявший ближе к мужу, ударился о тарелку и со звоном разбился. Все молча замерли, и только Каля, поставив на стол спасенный фужер, сказала:
— Ничего. Посуда бьется к счастью. — И сделав над собою усилие, улыбнувшись добавила: — Так говорила всегда моя мама. Если бы посуда не билась, фабрики перестали работать... — И она собрала осколки разбитого фужера.
Веселье оборвалось, несмотря на отчаянное усилие хозяйки восстановить его. Женщины начали убирать со стола посуду, детей укладывали спать, а Борис Иванович, чувствуя за собою вину, пытался удержать покидавших застолье мужчин. Выставив из своих «личных запасов» две бутылки коньяка, он суетливо уговаривал гостей и сына:
— Это, мужики, мы должны прикончить. А то завтра прилетит мой задушевный друг генерал, — и он стиснул кисти рук вокруг горла, — и всё вылакает. Ни капли врагу!
Но его порыв деланого веселья поддержали вяло. Михаил и Сашка выпили с ним по рюмке, а от второй отказались.
— Мы твой коньяк, батя, завтра прикончим! — ответил шуткой Саша. — Когда твой генерал будет на подлёте. А сегодня давай отдыхать. Все люди с дороги...
— Эх, молодежь! — с грустью вздохнул Борис Иванович. — Мы в ваши годы и с дороги и без могли до петухов сидеть.
— Да мы тоже! — с какимто только им двоим ведомым намеком обнял Михаил Сашу. — Но завтра, Борис Иванович, у вас большой день...
— Бросьте, какой большой? Обычный, только на год постарею. Деловто... — И он надолго умолк, печальный и уставший. И когда Сашка, видно, заметив его тоску, рванулся к бутылке, Борис Иванович придержал его руку. — Ладно! Давай оставим до завтра.
— Какой завтра? — глянул на свои часы Григорий. — Уже сегодня. Второй час времени...
— Это по-вашенски. А у нас в Москве только одиннадцатый... — не хотел оставлять отца одного Саша. Но тот, както сразу сникнув, проговорил:
— Да нет, мужики, поздновато уже. Я по-стариковски помогу женщинам убраться и тоже пойду отдыхать...
Через полчаса гости угомонились во всех закутках дачи, и только ее хозяин лежал без сна, перебирая в памяти отошедший долгий день. Мысли его постоянно срывались и отлетали к другим дням и годам, которые он прожил совсем недавно и так давно, что казалось, это было и не в его, а в чьейто чужой жизни, а если и в его, то не в этой, а в другой, его первой жизни, какая прошумела еще до службы в КГБ, когда он мог распоряжаться собою, не знал никакого Петра Васильевича и других оборотней.
Мысли наезжали одна на другую, отлетали к детству, к тем звонким довоенным дням, какие проводил он на берегу шумной Безымянки. Шумной от крика детей, гоготанья и хлопанья крыльями гусей, а когда пригоняли стадо на водопой — и от мычания коров и звонких, как выстрелы, ударов бичей пастухов.
В той, довоенной жизни было все по-другому, спокойно и прочно. Не мучили страхи и тревоги... Куда ушла эта жизнь и зачем явилась другая? И опять как всполох огня смерть брата. Он держит ледяную ладошку брата в руке, а тот еле слышно шепчет: «Боря, не уходи... Боря, не уходи...» А рядом закаменевшая мать: «Мы здесь, Алешенька, мы здесь...»
Возвращение отца с войны, старого, с выщербленными зубами, худющего. И режущий крик матери по Алешке и Ивану, которых забрала война... А через год затертая, в грязных пятнах открытка от Ивана, с пугающим обратным адресом: «Коми АССР, Кожвинский рн, п/я 274/4, ст. Сивая Маска»...
Похороны Ивана. Гроб опускают в ту же могилу на берегу Безымянки, где уже много лет лежат Алеша, отец, мать... И последнее Иваново письмо, которое он получил уже после похорон...