Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига

Содержание


Всех вас любящий Иван".
Всего Вам доброго, любящий вас Иван".
Еще раз высылаю справку на посылку. Вы ее должны только предъявить на почте. Завтра пойду выяснять. Крепко обнимаю. Твой брат Ив
Писать кончаю. Твой Иван».
Ладно, оставим этот тяжелый разговор, а то я опять наговорю глупостей и буду каяться.
Ну, пока мои родные. Крепко Вас целую. Ваш Иван».
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   53
Глава 2


Продолжали разговор они в гостиной. Тарас Ефимович никак не мог собраться с духом и рассказать, что же было дальше, после отъезда на родину, отдалял от себя неприятный ему разговор и начал расспрашивать Михаила о его семье, а тот хотел сейчас же дослушать рассказ о том главном, ради чего этот человек приехал. Оба они понимали желания друг друга, но ничего не могли поделать с собою и каждый тянул в свою сторону.

Михаил сказал, что сыну его Антону шестнадцатый. Он уже десятиклассник и сейчас в трудовом лагере.

- Живет сын с бабушкой, - сухо и нехотя пояснил он, потому что здесь ему нельзя, - обвел глазами гостиную. - У меня жена тяжело больной человек. - А что с ней? - тихо спросил гость.
  • Нервное... Сейчас в клинике.

- Везде свои горести, - вздохнул Тарас Ефимович. - Я вот тоже один с дочкой остался. Жена померла еще раньше твоего отца. А дочка разведенная, детей у них не было. От этого и развелись. Без детей жизнь пустая и нет у нее оправдания. Подвела меня дочка, оставила без внуков. Да видно сам я виноват. На войнах пол жизни прошло. Сила растратилась.
  • Один ребенок тоже не дети. - Говорил отец. - Отозвался Михаил. - Я один у них и у меня один.
  • Да, скуднеет род людской. Вот уже и Иваны Ивановичи Ивановы себя не могут воспроизвести. Только половинка получилась. А у украинца Сороки и вовсе нуль в знаменателе. - Тарас Ефимович грустно улыбнулся. Он сидел на диване. Тяжело придавив спинку своим грузным телом, гость отдыхал, и видно все еще не мог заставить себя продолжить прерванный на кухне разговор. А Михаил не хотел относить его на потом и вновь перевел разговор на отца.
  • Отец очень любил Антона. Ко мне он всегда строго, а когда я вырос и женился, как-то холодно. Видно из меня вышло совсем не то, что он хотел. И вся его любовь перешла на внука.
  • А тут нет ничего странного. - Поменял позу Тарас Ефимович. Перенес тяжесть своего тела на валик дивана и по лицу его видно было, что он превозмогает физическую боль. - Внуки слаще детей. - Передохнул и добавил: - И еще в народе говорят - внуки последние дети и их жальче.

- Да нет, здесь какая-то особая привязанность друг к другу. Антону десять лет было, а отец ему письма писал. Целую тетрадь толстенную писем написал, хотя и жили в одном городе. Антон до сих пор боготворит деда. Вам надо с ним повидаться. Лагерь от города сорок километров, мы на машине за пару часов, если вы согласитесь.

- Хорошо, я с удовольствием посмотрю на внука Ивана Ивановича, - отозвался Сорока. - У парня сейчас самая интересная пора. В это время у них все определяется.

- Да, тяжелое время и для них и для родителей. - Если ребенок родился, из него можно вырастить человека, а если его нет, то и надежды никакой. Отец твой любил возиться с людьми, хотя и попадал впросак.
  • Отца подводила доверчивость. А доверчивость и излишняя доброта непозволительная роскошь. За них много приходиться платить.
  • Кто же это определил? - Удаленно посмотрел на Михаила Сорока. - И может ли быть доброта излишней?

- А никто. Жизнь. Как говорят французы - се ля ви.

Тарас Ефимович затаенно улыбнулся чему-то своему и далекому от их разговора, но тут же, смутившись от этой улыбки, сказал:

- А ведь мы с твоим отцом были в Париже. Не знаю, рассказывал ли он вам об этом. Два дня по городу-городов бродили. Там была советская миссия во главе с генералом Драгуном. Не знаю, подлинная ли эта фамилия или псевдоним. Конечно, нас к этому генералу не пустили...

Прошу вас, Тарас Ефимович, расскажите, пожалуйста, как вы оказались с отцом на Севе­ре? Это для меня очень важно. Очень...

- Да как? Так же, как и те тысячи и тысячи, каких пересе­ляли из Европы, из плена в плен...

- Но ведь отец освободился, из плена сам, воевал больше года. Ему все вернули и звание и награды.

- Милый ты человек, Миша. Милый и наивный. Когда нет закона, с человеком можно все сделать. Все... Мы сдружились с Иваном там. Он ездил по лагерям и набрал для работы среди пленных команду из нас, бывших командиров. Агитировали соотечественников - славян. Дела шли хорошо. При нас боялась показываться в лагерях эмигрантская сволочь. Мы не давали им ходу. Правда, в одном лагере нам чуть не накостыляли, власовцы там верховодили. Ну, это мелочи. Большинство соотечественников рвалось домой. Это уже было под Берлином, кажется, в местечке Фюростенвальд. Гигантский лагерь, на десятки тысяч людей и назывался он уже не сборным, в каких мы были раньше, а фильтрационным. Здесь вовсю работала наша контрразведка и другие органы. Пленных вызывали, записывали их по­казания. Все это делалось преимущественно по ночам. Допросят и отпустят тебя на две-три недели, а затем опять вызывают и вновь рассказываешь то же самое. Канитель эта длилась для мно­гих по нескольку месяцев. Все мы работали, велся демонтаж уце­левшего от бомбежек оборудования на заводах и фабриках и отп­равляли его в Союз. Уже началась и окончилась наша война с Японией, а мы все в этом лагере. Где-то в ноябре, а кого-то и раньше начали отправлять на Родину. Уходили эшелон за эшелоном. Подошла и наша очередь. Ехали через Германию, открыто, без охраны, конечно. Наших солдат приветствуют. Местное населе­ние хорошо относилось. - Haxxayc! Наххаус! - машут руками и протягивают какую-нибудь безделушку… Переехали польскую границу и к эшелону сразу охрану приставили, да к каждому вагону. Мы заволновались. Объясняют. Без охраны через Польшу ни один наш эшелон не идет. Бандиты на дорогах зверствуют. И правда. Видим задержка то в одном месте, то в другом. И слухи ползут. Эшелон подорвали то там, то здесь. Все так. Но зачем к нам такие строгости. Отношение совсем другое. Из вагонов никого не выпускают, кормешка хуже, вода в обрез. Уговариваем друг друга, мол, ничего, переживем, не то видели. Только бы добраться до родной земли, а там мы у себя дома...

Смотрим по очереди через оконце, да в щели в вагоне и понимаем что-то здесь не так, но каждый боится думать и говорить про то страшное, о чем нас предупреждали наши доброхоты в лагере. Ропот, конечно, идет. Требуем начальство эшелонное. А оно не спешит. А если и придет, то через оконце крикнет.

- Потерпите, славяне, в Польше идет война гражданская, тут все на особом положении.

Ну и терпели, сцепив зубы. А как нашу границу за Белостоком переехали, так весь маскарад сразу долой. Ночью будит меня дружок, слышу в вагоне шум, возня, все лезут к окошку и к щелям. Двери закрутили железной проволокой, охрану поставили другую. Крики у вагонов. "Твоя моя не понимаю, стрелять буду!"

Слышим женский голос, спрашивают; "Кто же они такие?" А им отвечают: "Власовцы!" Вагон так и взвыл! Чего плетешь? Пленные мы! Пленные! - кричим из вагона. А охранник клацает затвором и вопит: "Отойди от окошка, стрелять буду..."

А на другом перегоне и окно это заколотили... Вот так встретила нас родная земля...

Ехали первый день, словно в шоке, кто матюкается, кто плачет. Я забился в угол, смотреть в глаза никому не могу. Настроение самоубийцы, хоть руки на себя накладывай. Слышу, ходит по теплушке Петро-Верзила, был у нас такой громила - парень с Украины и бормочет: "А дэ той агитатор, шо втянул мэня в цю парашу? дэ вин?" Я встал. Он и врезал мне так, что чуть стенку в вагоне не проломил. И убил бы, наверное, да ребята его отта­щили. Видишь, я не из заморышей, а помню только первый удар. Очнулся, рожа в крови, ссадина во все плечо. Вокруг меня ребята, а в том углу, где я сидел, Петро-Верзила согнулся колесом и всхлипывает. А мне как будто дышать стало легче, побои грех мой вроде бы сняли.

Boт так и везли нас через пол страны. Плелись не меньше недели, в пятьсот-веселом. Так в войну и после войны назывались товарняки, в которых перевозили людей. Натерпелись в этой дороге и холоду и голоду... И пить нам не давали... Болты в теплушке сосали. Ехали на Север, с каждым днем холоднее. Болты инеем покрываются, вот мы и сосем их по очереди, чтобы жажду сбить...

Хоть и всякое с каждым из нас было там, в немецком плену и ко всему мы привыкли, вроде бы, а муки такой, кажется, не приходилось переносить. Сколько лет прошло, а не забылось ни­чего. Вспоминаю и все во мне цепенеет. Ведь свои же, на своей родной земле. И за что? За то, что не загнулись там, на чужбине? Ну ладно тем, у кого была вина, кто не устоял там, в плену и под страхом смерти пособлял немцам.

- Зачем... – Тарас Ефимович вновь задохнулся, лицо его напряглось, покраснело, на широком лбу и мясистых щеках выступила испарина. Он несколько раз раскрытым ртом, как большая рыба глотнул воздух и не остановив удушья полез в карман за лекарством.

Михаил бросился на кухню, принес чашку с чаем, но Сорока молча отстранил его. Он уже достал из патрона таблетки и видно, положив их под язык, ждал пока пройдет сердечный спазм. С чашкой руке Михаил стоял перед прикрывшим глаза гостем, и растерянно ждал. С лица Сороки спадало напряжение. Подняв руку, он жестом попросил хозяина отойти.

- А у Вас, видно, одна болезнь с отцом. - Уже с кресла сказал Михаил. - Он тоже нитроглицерин глотал.

- Нет, это не нитроглицерин, а какое-то новое средство, - отозвался Тарас Ефимович. Спазм его видно прошел, но он все еще расслабленно полулежал на диване. - А чем отец болел?

- Ишемия... А умер от инфаркта.

- Ну, а у меня букет сердечных хворей и вдобавок еще давление за двести... Ладно, со мною все ясно. Отпустило, и на этом слава богу. Ты про отца лучше расскажи... Тогда мы расстались плохо и лет пятнадцать, а может и больше, ничего о нем не слышал. Стала забываться и наша дружбам и наша ссора. Жизнь, она ведь и калечит и лечит. Так вот про отца узнал случайно, от Семернина.

- Якова Петровича? - удивился Михаил.

- Да, Якова Петровича Семернина. Он был у нас в Киеве, на защите у дочки оппонентом. Слышу, называют изобретение какого-то Ивана Ивановича Иванова. Ну, такое имясочетание пропустить нельзя, хоть и пол-России Ивановых, а Иван Иванович Иванов встречается не часто. Меня прямо как током ударило. А вдруг Иван? И уже не слушаю, что дочка на вопросы отвечает. А Семернин старик въедливый, вижу наскакивает на нее. Но и она у меня не из робкого десятка, палец в рот не клади. Думаю, отобьется, пропускаю все мимо ушей и жду, когда все кончится, чтоб спросить.

Потом на банкете спросил. Тогда этот обычай еще существовал. После защиты обязательно банкет. Спрашиваю, а какой это Иванов? Разговорились и выяснили, тот самый. Твой отец. Через Семернина передал привет. Конечно, не говорил ему, что мы с Ивановым разошлись. Товарищи, мол, по войне, служили в одной части, еще что-то сказал. Боялся, а вспомнит ли он обо мне? Вспомнить то, конечно, вспомнит, а вот станет ли говорить? Отец ведь сразу вычеркивал людей, с которыми расходился. Я знал это. А все же была надежда, а вдруг? И привет этот пере­дал и письмо написал. Коротенькое, сдержанное. Мол, жив-здоров, там-то и там-то работаю, рад, что услышал о тебе...

Тарас Ефимович оборвал рассказ, наклонил тяжелую голову, словно показывая этим жестом, что разговор окончен. Однако Михаил ждал. Он надеялся, что гость, как и раньше, переведет дух и продолжит рассказ, потому что он еще не сказал главного, без чего никак нельзя.

Гость молчал. И когда пауза стала тяготить их обоих, Михаил спросил.

- И что, отец не ответил?

Сорока поднял глаза, сухо посмотрел и молча покачал головою. В глазах колыхнулась все та же боль, от которой Михаилу стало не по себе.
  • Не похоже на отца... Он был добрым, всех жалел... Особенно последние годы.
  • Наверное, - вздохнул Сорока, - но со мною вот так… Доживи он до моих лет, могло бы и все по другому. Молодыми мы ничего не прощаем. Обиды наши близко у сердца... А когда остается четыре шага, по другому на жизнь и людей смотришь. Ведь никто не знает, что там? - Сорока повел тяжелою рукою куда-то в сторону и вверх. - Оттуда еще никто не возвращался. Смерть, как и рождение - неподвластная нам тайна.

Михаил недоуменно пожал плечами, хотел возразить, но, видя, как глубоко задумался гость, промолчал. Сорока, посмотрев на Михаила отсутствующим взглядом, продолжал;

- Человек боится смерти, вот и не додумывает все до конца. Чувствуя ее приближение, он перерождается, его психика становится другой. Страх? Небытия. Тяжелая картина...

И вдруг, будто спохватившись, оборвал себя. - Ты извини меня, Михаил, зачем это я на тебя тоску нагоняю? Видно, сам к этой черте подхожу и, конечно, со мной тоже, что и с другими происходит. А отец как умирал?

Михаил, словно очнувшись, удаленно посмотрел на гостя. - Да как? Тоже, видимо, отодвигал ее на потом. Конечно, он думал, что умрет и не раз говорил об этом. И не только говорил, но и готовился... Писал письма Антону, делал записи, а все же отодвигал. Думал, что все произойдет позже... Приехал в больницу за отцом, его выписывали в этот день, а мне говорят, что час назад...

Тарас Ефимович тяжело поднялся с дивана, постоял на широко расставленных ногах, будто определяя, а сможет ли он двигаться. Михаил с опаской следил за ним, но он, улыбнувшись, успокоил его.
  • Ты не пужайся. Меня, как старый паровоз, нужно раскочегарить, а потом я пойду. - Он сделал несколько напряженных шагов по комнате и, остановившись перед Михаилом, облегченно сказал: - Ну вот, теперь пошли. Проводи меня до троллейбуса.
  • Я довезу вас. Машина под окном, - заспешил Михаил. - Хотел кое-что показать из оставшихся бумаг отца, расспросить...

- Так я еще неделю здесь. Мы посмотрим и поговорим обязательно. А сейчас надо в гостиницу. У меня там деловая встреча с человеком. Я ведь в служебной командировке. Каждый год, как пенсионер, по два месяца работаю в своем хозяйстве,

Программу продовольственную решаем... Приехал выбивать материалы и запчасти. Уже был на вашем химкомбинате, теперь с заводом резинотехнических изделий воюю. Беда с этим снабжением, да и только. Когда же мы научимся хо­зяйничать? Когда? - Тарас Ефимович сделал еще шаг к Михаилу и, оказавшись рядом, ждал ответа, будто именно он и был во всем виноват.

- Помилосердствуйте, Тарас Ефимович, - деланно-испугаиным голосом отозвался Михаил. - Наш завод делает другие машины, и другие запчасти к ним.

Но Сорока, не приняв шутки, в сердцах продолжал:

- Такую же видно лажу, как и все! Только болтаем о мировом уровне, а сами лепим черт знает что... Ай, - и он раздосадованный махнул рукою, - говорить только нервы трепать. Пошли! - И он решительно двинулся к двери.

До самой машины шли молча, а когда поехали, Михаил спросил:

- А что если нам на родину отца, в Ивановну съездить? Тут можно и за день обернуться, а если не спешить, да с комфортом, и заночевать там, то на следующий день возвращаться. У отца там друг детства, ваш коллега, районным агропромом руководит. Давайте, соглашайтесь, Тарас Ефимович, в субботу рано утром махнем, а в воскресенье дома.

- А чего, я человек вольный, - повеселев, отозвался Со­рока. - Посмотрю, где родился Иван. - Он внимательно посмотрел на Михаила и вдруг спросил. - А словечки эти у тебя видно ивановские? Отец тоже говорил "приветил", "помилосердствуй"...

- Может и ивановские, мы же Ивановы. - Бодро отозвался Михаил и добавил: - Так с Ивановкой заметано! Заедем в лагерь за Антоном. Это по пути. Забираем его и вперед. Места там красивейшие. Настоящая Россия. Теперь такие с огнем надо искать. Там дружины русского воинства против татар князья сколачивали. Куряне, смоляне, тверичи... Отсюда пошла настоящая Русь.
  • Это кровь прадедов в тебе говорит. - Сорока долгим и благодарным взглядом посмотрел на Михаила. Тот легко и виртуозно вел машину. Видно езда за рулем доставляет ему удовольствие и Сорока, ощутив это, широко улыбнулся. - Правильно, сынок. К корням нашим почаще надо припадать. В них сила. Без корней мы перекати-поле.
  • Город тоже корни, - отозвался Михаил. - Не люблю, когда ругаю город и хвалят деревню.
  • А я не ругал. Но по моим наблюдениям город становится родовым истоком только в третьем, а то и в четвертом поколении. Вот от Антона вашего корни уже городские могут идти. Ты в городе родился и он в городе. Его дети уже чистые горожане, потому что ни к бабке, ни к деду в село на лето не поедут. Мне всегда жалко этих чистых горожан.

Тарас Ефимович, погрустнев, умолк, наблюдая за легкими и расчетливыми движениями рук и тела Михаила. Тот будто велосипедист слился с машиной и на поворотах, легко бросал свое сильное тело то в одну, то в другую сторону. В ответ на эти легкие движения шины восторженно повизгивали, будто и им нравилась эта захватывающая езда. Тарас Ефимович перевел взгляд с Михаила на дорогу и продолжал:

- А я черт знает откуда пошел. Наш род, смешно сказать, панский. У деда было имение в Полтавской губернии и дом в Москве. Революция все разметала. Деда не то убили, не то сам умер в семнадцатом. Отец мой военный. Еще в Японскую воевал. В Германскую он уже был есаулом. Мать сестра милосердия, тоже из дворян. Так что во мне с двух сторон влилась голубая кровь. Родили меня во внеурочное время, как раз посредине революции. Отцу тридцать три, матери девятнадцать. Отправил отец мать рожать в Москву, к бабке, да роженица в дороге застряла. Заболела тифом и появился я на свет божий где-то под Орлом. Потом привезли нас родственники в Москву к бабке. Здесь я и попал под ее милостивую руку. А мать, как только оправилась, уехала опять к отцу на войну. Любовь у них была какая-то сумасшедшая. Говорят, такая приключается только на войне. Может от этого все мои беды. Все это рассказала мне бабка. Запомнил ее слова. "Так стриженая и уехала на войну. Уехала, да и сгинула".

Тарас Ефимович, прикрыв глаза, надолго умолк, и Михаил, решив, что старик задремал, повел машину тише. Однако тот продолжал.

- Воспитывала меня буржуйка-бабка, редкой души человек. А потом умерла и бабка. Мною занялись тетушки по материнской линии. С четырнадцати лет я уже самостоятельный житель на этой земле. ФЗО, рабфак, армия и война... У каждого своя судьба...

Машина выскочила на площадь, сделав круг у подножья памятника героям революции и гражданской войны, подкатила к подъезду гостиницы.


Глава 3


Тарас Ефимович и Михаил еще около часа сидели в холле гостиницы и ждали человека, с которым Сорока договорился о деловой встрече. Вновь говорили об отце, о том тяжелом послевоенном времени и Михаил не переставал удивляться тому, как жизнь Сороки была похожа на жизнь его отца. Чего этим людям было делить? - думал он. - Почему они ни разу не встретились, почему отец не ответил на письмо? В чем причина? Из головы не шли слова: "А знаешь, отца твоего хотели убить..."

За что? Собирался Михаил еще там, на квартире, спросить у Сороки, но неприязнь к этому человеку помешала. Появление Сороки сдвинуло жизнь Михаила с тех привычных рельс, по которым она катилась последние годы.

Зачем объявился этот человек? Чего он добивается? Не находя ответа, ему не раз хотелось оборвать их встречу уже здесь в гостинице, но когда их разговор споткнувшись, останавливался, он сам вдруг неожиданно для себя продолжал его. Странное чувство испытывал Михаил от общения с этим человеком.

Вот и сейчас, простившись с Сорокой до субботы, в которую они договорились ехать в Ивановку, Михаил знал, что он не вытерпит этих двух дней и уже завтра позвонит. Ведь ему надо столько спросить и столько прояснить.

Отец утверждал: умение слушать дороже умения говорить. А Михаил не обладал этой добродетелью. Ему всегда мешала горячность. Давно не читал его амбарную книгу. Хранится она у Антона и он не заглядывал в нее уже несколько лет. Мать как-то рассказывала, что нашла в бумагах отца его письма с Севера. Почему он до сих пор не выбрал времени прочесть их? Почему? Почему?

Вопросы волной катились на него, а он не мог ответить. Сейчас они шли от этого неудобного человека - Сороки. Стой! - Остановил себя Михаил. А нет ли в этих письмах с Севера упоминания о Тарасе Ефимовиче? Надо срочно прочесть их. К тому же, сын должен знать, как жилось отцу в те тяжелые послевоенные года. Всю жизнь он думал, что отец страдал только в войну, а, оказывается, ему было худо и после. Да еще как худо... "Человек жив, пока о нем живет память в людях". Опять слова отца. Его фразы остались, как забытые кем-то вещи в доме. Лежат неприкаянные без надобности. А вот появился Сорока и напомнил. Видно, память уходит вместе с человеком. Так устроен мир. Отец стал забываться, а Сорока напомнил. Нет, не забывал. Это жизнь относила его в сторону, а он всегда помнил... помнил и знал. Отец не хотел вспоминать о тяжелом времени? Было здесь что-то другое, чего он не знает. А мать знала. Отец не мог не рассказывать ей, как он оказался на Севере. Почему она молчала? Да, Сорока совсем не вовремя вклинился в его жизнь. И без него тошно. Наташа почти год в загородной психбольнице. Попытка взять ее домой обернулась катастрофой, и теперь она вряд ли, когда-либо выйдет оттуда... Антон с бабушкой. Михаил один. Конечно, молодому мужику в одиночестве не прожить. На другом конце города такая же одинокая женщина. Они встречаются. Сегодня должен бы звонить ей, да уже поздно. "Ведь обещал!- Будет выговаривать. - Зачем обманывать?" А он не обманывает, просто так вышло. Неужели и этому есть объяснение?" "Есть, есть, - говорил в нем чей-то голос, - объяснить и оправдать, можно все, если захочешь". Стыдно и противно! - оборвал тягучие мысли Михаил, и неожиданно приказал себе ехать не домой, а к матери.

- Надо не болтать, а дело делать! - произнес он вслух и, резко бросив свое тело в сторону, повернул машину в проулок. - Не болтать, а дело делать! - Он затаенно улыбнулся. Слова от­ца успокоили его. Ему давно недоставало этого. "Малый посту­пок всегда дороже больших слов" - Не важно, что это были уже не слова отца. Главное - так бы поступил отец. Слова могут быть всякие, все дело в том, как поступаешь. Повернул машину и все изменилось, у него другое настроение. "Мужчин определяет поступок".

Не напугать бы этим "мужским поступком" мать, - съязвил Михаил. - И он представил, как увидит на лице матери испуг. "Не случилось ли чего?", а затем умиротворение и тихую, стойкую радость…"Приехал сын! Сын приехал..."

Если матери вдруг нет дома, он откроет дверь своим ключом и радость и удивление матери будет еще больше. Шла в пустую квартиру, а здесь сын!

Михаил всегда был ближе к матери. Отец держал его в строгости, даже в излишней строгости, как думал Михаил. Эту несправедливость Иванов-младший попытался исправить в отношениях со своим сыном Антоном, но повторилась та же история. Его сын тоже льнул больше к матери.

Однако здесь совсем другая ситуация, совсем другая... - оборвал себя Михаил. Мысли о жене вернули его к тому, о чем не хотел думать. "Наташа, Наташа... Как могло все случиться? Кто во всем виноват? Отец предупреждал, но уже поздно было. Уговорили Наташу лечь в клинику, а не помогло... Антон при живой матери растет сиротою. Ему и сейчас недостает ее, только он виду не показывает, считает себя взрослым. Всю нерастраченную любовь на деда перенес, а дед рано ушел. Шестьдесят - не возраст.

Матери дома не оказалось. Михаил прошел в комнату Антона. Раньше она была кабинетом отца. Мать отдала ее внуку. Вокруг все, как было и при отце, только появились вещи Антона. Магнитофон на журнальном столике, учебники на письменном столе, кеды и гантели в углу за шкафом. Бумаги отца в нижнем ящике стола. Года два назад мать передала их Антону, но, кажется, внук еще раньше читал их. А какой поначалу был скандал из-за этих бумаг в семье? Дед оставил письма внуку, а бабка уперлась: "Рано их читать ему!" Какие кипели страсти. Антон и Наташа прямо приступом брали архив деда. Но бабка, спрятала амбарную книгу и другие бумаги, и года два никто не знал, где они. Время все разводит....

Кажется, отец говорил: "Время разводит свои караулы". Михаил сидел за столом и доставал из ящика тетради, блокноты и записные книжки отца. Это видно даже по почерку. Буквы четкие одна к другой, не забывал поставить черточку над "т" и подчеркнуть "ш". А букву "д" писал на старый манер, хвостиком вверх, как теперь уже не пишут. На стол легла большая тетрадь в твердом картонном переплете, та самая, которую все в доме называли "амбарной книгой". Тетрадь подарили отцу сотрудники института в день пятидесятилетия, и он в течение десяти лет заносил в нее свои записи. Письма деда к Антону. Они вызывали в Михаиле необъяснимое чувство тоски и страха перед тем обвалом, который унес отца. Недописанные листы казались недожатыми до срока годами отца. Здесь же были и письма Антону из больницы... Рука Михаила дрогнула и он открыл тетрадь. Знал, не надо делать этого, он сейчас ищет другое, письма отца с Севера, но не удержался, отк­рыл амбарную книгу. Если не приказать себе, то можно просидеть над записями до утра и он приказал. Прочесть всего одну запись и искать письма. Всего одну...

"Люди, чтобы они не говорили, одобряют чужое мнение лишь тогда, когда оно совпадает с их собственным". - Он захлопнул тетрадь, но не убрал палец со страницы. У записей отца была своя особенность. Они приглашали к раздумью и спору. Вот и теперь сын решал прав ли отец? Ответа не было. Решил еще раз прочесть эту запись, но на глаза попалась другая. "В своем призваний люди чаше всего обманываются в молодости. В эту счастливую пору вдохновением служит им сама молодость. Однако с возрастом их выдумка иссякает и они, упустив время заняться всерьез своим делом (не став настоящим специалистом!), продолжают мучительно выбивать из своего усталого мозга "божью искру". Но, увы, результат плачевный. Человек озлоблен и несчастлив".

Михаил решительно захлопнул амбарную книгу и отодвинул ее на край стола. Только так можно отвязаться от этого наваждения. Всякий раз, когда он брал в руки амбарную книгу, повто­рялась одна и та же история - не мог оторваться от ее чтения. Многие записи знал наизусть и все же при чтении находил в них новый смысл. То, что вызывало раньше согласие, вдруг рождало сомнения. И наоборот... Записи жили какой-то своей, неподвластной их автору жизнью, открывая разные стороны своего смысла, а иногда и меняя его. А может все только казалось Михаилу?

Нужно найти письма и может быть в них откроется не только загадка отца, о которой он узнал от Сороки, но и найдется ключ к его записям в амбарной книге. Ведь там, на Севере произошел "главный сбой" в жизни отца. Слова Тараса Ефимовича он повторил несколько раз: "Сбой у Ивана", "Сбой в нашей жизни", а что это такое, не сказал. Их ни с чем нельзя было спутать. Письма в конвертах и без них, сложенные по-фронтовому в треугольники. Грубая, пожелтевшая от времени бумага. Он помнит эту связку, мать показывала ему ее. Но читать их не пришлось. Почему? Да все потому же... Идиотская жизнь. Все оставляем на потом, а потом не бывает.

Он отошел от стола, оглядел комнату. Напрасно он ищет их здесь, мать показывала письма, кажется, в спальне. Желание найти было так велико, что он через четверть часа вошел в кабинет с пакетом писем.

Михаил сел в кресло, снял с журнального столика антонов магнитофон и высыпал содержимое пакета...

Да, это были те самые, что показывала ему уже после смерти отца. Тогда же Наташу первый раз положили в клинику.

Большинство писем написаны химическим карандашом, каких теперь не выпускают наши фабрики. Михаил стал разбирать их по датам и обратным адресам. Самое раннее из сохранившихся писем было написано 10 сентября 1946 года. Оно оттуда, из лагеря, по­тому что обратный адрес обозначен почтовым ящиком. Внизу треу­гольника рука отца четко вывела: "Коми АССР, Кожвинский р-н, ст. Сивая Маска п/я 274/4. Иванову И.И.". Надпись жирная, значит, грифель карандаша был смочен. Михаил заворожено смотрел на дату письма. Ведь уже шла осень сорок шестого... А отца привезли туда, по рассказам Сороки, осенью сорок пятого. Значит, он жил в России год и не написал ни одного письма. Почему? Запрещали или сам не хотел? Он держал в руках развернутый треугольник из грубой оберточной бумаги и волнение мешало ему начать чтение. Глаза выхватили начальные строки и он понял, что письмо не первое в переписке отца с родственниками.

"Здравствуйте дорогие, мама, папа и брат Борис! Письма ваши от 20 и 23 августа получил. За что сердечно благодарю. Просите, чтобы я больше и подробнее писал о себе. А что я могу, когда и сам не знаю, какова моя судьба в будущем. Как живу сейчас? Это тоже довольно скучная история. Я уже писал, что сейчас хожу без конвоя, а что будет дальше увидим. Спрашиваете, когда разрешат ехать домой? Смешное слово «дом». Для меня оно утратило всякий смысл. Я даже боюсь его произносить, не то, что писать. Давно потерял всякую надежду попасть туда. Когда-то от него веяло родным теплом, а теперь я настолько очерствел, что "домом" считаю каждый уголок, какой мне определят, а пищей каждый кусок съестного и несъестного, какой дают. Не обижайтесь. Вот и все, что я могу писать о себе. Единственная моя радость это то, что как стал получать ваши письма, почти каждую ночь бываю с вами. Многие годы никто из родных мне не снился. Так хотел увидеть кого-нибудь из вас, но вас видно выжгла война. А как только получил ваши фото, так на следующую ночь и приснились. Вот только мой дорогой и незабвенный младший братишка Алеша не является во сне. Неужели у вас не осталось ни одной его фотографии? Поищите, может, у кого из наших родственников она сохранилась? И пришлите. Я так жалею его. Почему самого младшего, самого невинного унесла война? Смерть детей самое страшное на войне... дорогие мама и Боря, я понимаю, что вы пережили, когда хоронили Алешку и что пережил отец, там, на войне, когда узнал о гибели Алеши. Не буду терзать вам души. У меня она давно запеклась... Пишите больше о себе, потому что моя жизнь пока в тумане… О том, что происходило в нашем крае в воину, хорошо знаю.

Со мною находился один майор. Он воевал на Курской дуге в сорок третьем. Командовал полком и все наши родные места, как он го­ворит "на животе облазил". Был в наших Ивановках, обоих. Одну из них Большую, даже отбивал у немцев... Так что я все знаю в подробности..."

Не все можно было понять в этом письме. Некоторые строки выцвели и Михаил скорее догадывался, чем читал. И все же настроение отца передалось ему. Тоска и безысходность усиливалась тем, что он будто явственно слышал захрипший сдавленный голос Тараса Ефимовича Сороки:

- За что? За чт-о-о-о...

Голос спрашивал его, Михаила, и ему становилось жутковато в пустой родительской квартире.

Следующей по дате была открытка из Воркуты. Обратный ад­рес без лагерного почтового ящика. Просто г. Воркута, до востребования Иванову И.И. Значит, отца уже освободили. Открытка датирована 20 октября 1946 года.

"Нахожусь еще дальше на Севере, чем был. Здесь уже настоящая тундра и живут вокруг не комичи, а самоеды. Очень прошу вас помочь мне. Сейчас я вне лагеря и перешел на самообеспечение. Такое со мною случалось редко. С тех пор, как я покинул вас, все время, хоть и принудительно, обо мне кто-то заботился, свои, чужие, но без внимания почти никогда не оставался.

Самообеспечение, конечно, лучше принуждения. Но представьте, выпихивают тебя из лагеря совершенно голого и босого. В общем, я оказался в отчаянном положении и надеюсь только на вашу помощь. Если отец сможет взять отпуск, пусть приедет, а то может все случиться. Адрес простой: Воркута, 3-й район, а там найдет. Ваш Иван»

Следующее письмо почти через месяц - 13 ноября 1946 г.

"Деньги, которые вы выслали в сумме 300 р. получил. Они больше чем кстати. Не было ни копейки. И просто растерялся, не знал, что делать, думаю, вот так попал! Бывал во всяких переделках, а тут дорвался до свободы и загнусь.

Теперь я приободрился. Напишите, выслали ли посылку на старый адрес? Это мне надо знать. Папа, если сможете, то приезжайте. Сюда приезжают. Здоровье мое не важное. Видно, старое сказывается. По новому адресу писем еще не получал. Очень тоскливо. Пишите, пожалуйста, это единственная моя радость. Если сможете, пришлите луку или чесноку. Ваш Иван"

Да, тяжелое у отца было время. Человек он сильный, а нервничал и терял надежду, какой всегда жил. Видно и впрямь худо было.

Все следующие письма написаны чернилами. Значит, обзавелся пером и чернилами. Тогда, если доставали чернила, то все равно не было ручек и перо привязывали к карандашу или к па­лочке и писали. Это он слышал от матери. Так делали в войну и после нее. Чернила в таблетках. Их разводили водой. Но чаще де­лали их из грифеля чернильного карандаша. Это еще захватил и сам Михаил в конце пятидесятых.

Письмо 7 декабря 1946 года было сплошь из вопросов:

« 1. Получили ли вы мое фото? Если получили, то не пугайтесь. Были бы кости, а мясе нарастет.

2. Выслали ли мне посылку, о которой пишите уже два месяца?

3. Получили ли справку из Воркуты на право высылать мне посылки?

4. Почему не высылаете мое маленькое фото, где я снят в зимней летной форме? Оно мне нужно.

5. Почему так редко пишите?

6. На ваши вопросы, отец, "Как?" и "Почему?" ответить не
могу. Но не думайте обо мне ничего плохого, я и так тяжело переношу свое изгнание, много видел, чтобы быть вместе с вами.


Всех вас любящий Иван".

Следующее письмо было последним в 1946 году. Оно большое, написано на крафтовой бумаге, выкроенное, видимо из цементного мешка.

г. Воркута 15 декабря 1946 г.

«Дорогие родители и брат Борис, вы просите меня писать подробнее о жизни сегодняшней и прошлой. О прошлой я обязательно расскажу, если доведется свидеться, а нынешняя настолько бедная и скучная, что писать абсолютно нечего. Как назло перед нашим освобождением здесь в Заполярье ликвидировали почти все северные льготы. И жизнь стала "тугосисей", как говорил наш со­сед, дед Булавин. (Он то хоть жив?). Стакан муки стоит 10-15 рублей. Вот и соображайте, что здесь почем. Все дороже в пять-шесть раз, чем в России. Некоторые занимаются спекуляцией. Получают из России посылки, а здесь втридорога перепродают. Особенно ходовой товар семечки, лук, табак, сухофрукты и другая мишура. Жить на то, что получаешь, невозможно. Работаю я дежурным электриком в ЦЭМ Печорской ж.д. Устроиться лучше не было возможности. Работаешь не там, где хочешь, а где тебя поставят, хотя и свободным человеком считаешься. Оклад 650 рублей. А для того, чтобы выкупить карточки нужно 680 руб. На руки я получаю 400-450 р. Да еще, когда поступил на работу, взял аванс 600 руб., чтобы выкупить ватные брюки, фуфайку, шапку и белье. Вот и выкручивайся. Я вам раньше этого не писал, знаю, что и вы живете сами тоже впроголодь. До нас доходят слухи, что в России наступает голод. Так что сами там держитесь, а я уж тут проживу. За меня не переживайте. Во-первых, это далеко не самая худшая моя жизнь с тех пор, как мы не виделись. Было такое, что Воркуту можно считать раем. А во-вторых, не один я здесь такой. У многих, кто, как и я вышел из лагеря, за­работки не выше. Зарабатывают здесь много только шахтеры. У них по 6-8 тысяч в месяц выходит. Вот они короли и душат всех своими деньгами. Однако нас, люмпен-пролетариев, здесь больше. Значит, за нами и будущее... Сказал про будущее и во мне сразу что-то заныло. Если бы вы знали, сколько здесь, да и в других местах, куда меня кидала судьба, настоящих и редких по уму и душе людей? Они ни сном, ни духом не знают, почему им уготовлена эта жизнь? Когда я думаю об этих мучениках, особенно о тех, кого уже нет, то своя жизнь сбивается куда-то далеко в конец громадной и бесконечной очереди, в которую я попал, как только расстался с вами, стою в ней вот уже многие годы.

Что-то не к добру я расфилософствовался. Это меня ваши вопросы вынудили разговориться. Хорошо, раз уж откровенно, то скажу еще. Вы все время домогаетесь, за что меня отправили на Север и так долго там держат? Я бы тоже у кого-нибудь хотел спросить это же? И спрашивал! И не только я. Отвечают, что по Указу Президиума Верховного Совета СССР оказались мы здесь. По этому же указу меня и освободили 12 октября, почти через год, как сюда привезли. Зачитали, что я считаюсь несудимым, имею все права нашей страны, но временно ограничиваюсь в передвижении. Ограничение определяется Северо-Печорским "радиусом, от ст. Кожва до Воркуты, что составляет 500 км.

Спрашиваем, сколько это ограничение продлится. Говорят шесть лет. Почему? Всем определяют такой срок. Стандарт. Но в отпуск, оказывается, можно ехать в Россию. Что ж, как говориться, и на этом спасибо.

Вот теперь вы знаете все. Только прошу не переживайте за меня. Слухи ходят, что будут отпускать в Россию раньше. Многие уже вроде бы уехали. Подтверждение этому то, что нас взяли уже на военный учет. Вначале почему-то танкистов, а теперь уже и нашего брата летчиков и другие рода войск. Так что может быть скоро и распустят весь наш спецконтингент. Нас здесь так называют официально. Еще ходят такие слухи: будто бы нас задержали на Севере временно, из-за строительства. Возможно и так. Строить кому-то в Заполярье надо. Здесь богатейшие залежи ценного коксующего угля. И видно еще кое-что есть. Но это опять же слухи. Я уже много лет живу только ими, они дают надежду.

Всего Вам доброго, любящий вас Иван".

Михаил дочитал письмо, и острый спазм перехватил дыхание. Такого отца он не знал. В этих строках отец еле пробивался. Он только дважды узнал его, когда тот "расфилософствовался", да в конце письма. Михаил не помнил отца растерянного, не знающего, что ему делать, как поступить. Если и было ему когда-то трудно, то он всегда ловко прятал отчаянное состояние за свою самоунижающую иронию и насмешки над собою. Что же это было за время? Как можно без суда, без разбирательства по указу одного или нескольких человек лишить тысячи и тысячи людей свободы, оторвать их от родных и близких.

Михаил уже не читал, а только перекладывал письма. Их было более двух десятков и оборвались они в июне сорок седьмого. А что же было потом? Когда отец вернулся с Севера? И сколько он там пробыл? Выходит, он был все те годы, которые ему без суда определили по этому дикому Указу? Так ли это? Судя по рассказам, Тарас Ефимович вернулся в Россию раньше, в сорок восьмом. А когда же отец? Можно посчитать. Он, Михаил, родился в пятьдесят первом. Значит, это случилось в пятидесятом, а может и раньше. С матерью они встретились, когда отец уже учился в институте. Выходит, вернулся все же раньше срока-стандарта. Но когда? Сорока сказал: "Я уезжал, а Ивана еще задержали..." И звучала в этой фразе какая-то его личная вина. Это насторожило Михаила, но он отмахнулся. Конечно, человек чувствует себя виноватым, когда его отпускают, а друга задерживают.

В жизни отца тех лет много неясностей. Как он жил первый год по прибытии в Россию? И совсем выпал тот год жизни в лагере в Сивой Маске. Черт знает, что это за странное название Сивая Маска? Надо посмотреть хоть в справочниках. О жизни в лагере он должен узнать от Сороки.

Не ясны взаимоотношения отца с Тарасом Сорокой. Почему произошел их жестокий разрыв? Многое может объяснить мать, но знает ли она все? Нужно до ее прихода прочесть оставшиеся письма и тогда начать расспрашивать.

г. Воркута 25 января 1947 г.

«Морозы у нас пока небольшие, а вот пурга разыгралась, страшное дело. Вся железная дорога занесена и ее непрерывно откапывают. Да и бесполезное это занятие. Снегу вровень с телеграфными столбами. От дома к дому ходим по веревкам. Чуть в сторону шагнул и только летом могут найти тебя. Такое наше Заполярье. В пургу морозы всегда небольшие - 10-15°. А когда ее нет, то могут доходить и до-50-55°. Тогда все звенит от мороза. Как бы не был одет, а кажется, что голый. Это письмо пишу как раз после 15-дневной пурги-урагана. Две недели люди не показывались на улицах, транспорт стоял, топки в паровозах затушили. Только сегодня будто бы отправится первый поезд в Россию и я спешу с письмом. Творилось ужасное. Ветер более 30 метров в секунду, а один день метеостанция дала сводку до 50 метров. Те, кто живет здесь много лет, говорят, такого уже давно не было. Пассажирский поезд занесло вровень с крышами вагонов. Встал он на перегоне между Сивой Маской и Воркутой и ни туда, ни сюда. Пассажирам возили пишу на оленях и собаках. Вот такие у нас воркутинские новости.

Вы спрашивали, буду ли я голосовать в Верховный совет 9 февраля? Да, конечно, я полноправный гражданин. Но голосую впервые, хотя я и старый. Мне уже двадцать четыре. В прошлом году не голосовал, был лишен права голоса, а до войны еще не дожил до восемнадцати. Вот так. Верховный Совет Коми избираем тов. Сталина. Ваш Иван".

Было два письма брату Борису, но написанные на родительский адрес. Из него Михаил понял, что между братьями шла большая переписка.

Первое письмо.

Воркута, 23 февраля 1947 г.

"Дорогой брат Борис! Твои два последних письма получил. Ты почему-то не отвечал на мои вопросы, а только жаловался на то, что я молчу. Что могу, то пишу, хотя и понимаю твое желание знать больше о старшем брате. Со временем узнаешь больше. Понимаю студента, которого манят путешествия в дальние страны, да еще после того, когда начитаешься книг о великих путешественниках. Мечтал когда-то и я, но что довелось увидеть мне, никому не желаю. Правда, можешь сказать: зато столько повидал, многому научился и прочее. Тяжело вспоминать даже сейчас, а надо было пережить.

Еще раз высылаю справку на посылку. Вы ее должны только предъявить на почте. Завтра пойду выяснять. Крепко обнимаю. Твой брат Иван.

P.S. Да, получил твое фото. Выглядишь действительно Боринькой. Напомни маме, пусть она вышлет свое фото, хотя бы ту, какая у меня была до войны. Ее мне пришлось уничтожить вместе с документами. Иван"

Второе письмо.

г. Воркута, 5 марта 1947 г.

"Я уже не раз писал тебе, Борис, что меня очень смущает твоя будущая профессия. Кто такой юрист? Это в лучшем случае просто образованный человек. Скажешь, не мало. Да! Но сейчас ценится только человек, имеющий конкретное дело в руках: врач, шофер, механик, каменщик, плотник и т.д. Пойми, надо обязательно получить какую-то специальность, связанную с физическим трудом. Я выжил только потому, что умел что-то делать руками. Был каменщиком, неплохим штукатуром, разбирался в электричестве, машинах и другой технике. Ничем нельзя чураться, все надо знать и тогда жизнь к тебе бу­дет поворачиваться удобным боком. Прекрасная профессия врач. Пока на земле живут люди, всегда во всех условиях нужен врач. В лихолетье можно обойтись без учителя, строителя, человека, знающего науку и технику, а без врача нельзя! Займись медициной, а если она тебе противна, то техникой, без нее в наш век никуда, имей реальную профессию, а затем можешь заниматься и гуманитарными науками. Та же ситуация с языками. Их знание не могу признать за профессию, хотя это сейчас и является таковым. В Европе в большей мере обходятся без переводчика, потому что каждый знает два-три языка и это совсем не трудно. Знание немецкого и французского даст тебе возможность понять англичанина, испанца и даже итальянца. Через месяц-другой ты сможешь говорить с ними. Также и со славянскими языками. Зная русский и особенно украинский, ты за пару месяцев можешь освоить чешский, польский, болгарский, сербский и т.д. Чтобы без переводчика обходиться в Европе, надо знать три языка - французский, русский и немецкий. Не знаю, как на Востоке и Юге, не был там, какая там зависимость меж языками, но в Европе именно так, убедился в этом сам. Осталось тебе, Борис, выучить два (надеюсь, один-то ты знаешь?) и тогда, братишка, ничего не страшно. Только, конечно, если будет серьезная профессия в руках.

Писать кончаю. Твой Иван».

Следующие несколько писем почти не остановили внимания Михаила. В них не было ничего нового. Отец по-прежнему жаловался на ужасную погоду. Одна пурга сменяет другую, а у него, как у электрика, страшно много работы, по суткам пропадает на дежурствах. Заедает скука, постоянно ждет писем из дома. И вдруг письмо, которое поразило Михаила.

Воркута. 27 февраля 1947 г.

«Привет от белых медведей. Я очень не прав, что еще в начале нашей переписки сильно обидел отца. Проклинаю себя до сих пор и, видно, буду сожалеть о своем поступке до конца жизни. Много раз думал и спрашивал себя, как это получилось и вижу только свою вину. Отец мог спрашивать у меня все, а я должен был ему только отвечать. Правда, не все здесь так просто, как, возможно, вам думается, но виноват, и меня мучает. Хочу, что­бы вы поняли меня, а не только удивлялись, что я стал другим и отец не узнает меня. Конечно, я не тот мальчик, каким ушел из дома почти семь лет назад. Не тот... Кто же спорит? Но я остался, Ивановым, тем, каким вы меня родили и тем каким воспитали и тут меня ничто не могло изменить, даже война и смерть, кото­рая много раз брала за горло.

Простите, что я опять взялся за старое, но поймите, мои дорогие. Как только начинаю думать, что со мною случилось, не там на войне, там всякое с людьми случалось, на то и война, а здесь, своей стране!!! Так глаза застилает горячий туман... Каждый может спросить, почему я здесь? Он же скажет: значит заслужил. Наверное, оно так и есть, я не отрицаю, когда говорят чужие. Но поймите...

Ладно, оставим этот тяжелый разговор, а то я опять наговорю глупостей и буду каяться.

Очень прошу, сообщите получили ли справку, которую я вам выслал? И еще одна просьба к маме. Вышлите мне, пожалуйста, свою фотокарточку. А то я всех уже знаю, кто, как выглядит, а вас нет. Наверное, сильно постарели и изменились. Мне иногда кажется, что прошла целая жизнь, а у меня, их даже несколько, с тех пор, как я вас видел последний раз тогда на станции. Вы стояли на перроне, а я смотрел из вагона через окно и у вас были полные глаза слез. Помню и слова отца. Он шепнул мне на ухо, чтобы вы, мама, не слышали. "Ты, Ванюша, готовь себя к худшему, война, сынок, скоро может случиться". А когда обнимал меня, то сказал громко "Ну, сынок, может больше и не увидимся". И глаза его тоже налились слезами.

Эти Ваши слова, папа, я повторял много раз, когда мне бы­ло тяжело. "Готовь себя к худшему". Знаете, я тогда тоже почувствовал, что может быть уезжаю навсегда. От вас это видно передалось. Так оно почти и получилось.

Вспоминаю сейчас, что я испытал в первые месяцы разлуки и сердце обрывается. До предела забитые дни учебы в училище. Учебные классы, строевая, полеты, опять учеба, полк, фронт, боевые Вылеты, скитания в окружении, бои на земле, плен, побеги, скитания в тылу врага, снова лагеря, снова побег, партизаны, опять фронт, уже в Словакии, Австрии, конец войны... Радость неимоверная. Остался жив. А зачем? И опять жизнь полна страданий и мучений... Не столько физических, сколько мораль­ных перед вами, мои родные, всеми Ивановыми какие до меня жили. И только спрашиваю кого-то, почему все на меня одного? А потом очнусь и вижу, что не один я... И приходится мириться с судь­бою и жизнь вроде бы дальше идет.

Ну, пока мои родные. Крепко Вас целую. Ваш Иван».