Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   53

Глава 22



Так, прислушиваясь к отцу, думал сын, а Иван Иванович в это время все искал слова, которые бы дошли до сердца Михаила. Ему хотелось сказать такое, чтобы тот сразу понял, что у него нет других забот, кроме забот о нем и его семье. Они с матерью худо-бедно ли, но прожили свой век, а вот ему, Михаилу, Наташе и особенно Антону еще предстоит, и он, Иван Иванович, да Маша хотят, чтобы у них все было хорошо, чтобы не омрачалась их жизнь несчастьями и бедами, чтобы могли они сказать тем, кто придет им на смену: «Становитесь к пульту жизни смело, без опаски, мы сделали все, чтобы вам жилось лучше и счастливее, чем нам».

Он посмотрел еще раз на сына, и ему показалось, что тот понимает его, но так же, как и он сам, боится слов, потому что слова могут испортить их настрой на одну волну. А он не часто встречается у людей даже с родственными душами. Сейчас лучше помолчать. Слова уведут в сторону, а то и совсем разрушат близость. И они молчали, чутко прислушиваясь друг к другу, каждый, думая о своем, а когда молчать дальше уже было нельзя, Михаил тихо спросил:

— А что, батя, ты действительно решил уходить из института?

— Да, сынок, — кивнул головою отец.

— А сможешь? Ведь столько лет... изо дня в день.

— Я работать, как раньше, не смогу, — грустно улыбнулся Иванов-старший, — а к состоянию не работать буду привыкать.

— Конечно, отец, — будто спохватившись, что сказал не то, заспешил Михаил, — поработал, хватит... А дела и дома найдутся. У нас на работе садово-огородные участки дают... Можем взять.

— Мне, сынок, обязательно надо съездить в родные места. Что-то со мною здесь приключилось, — Иван Иванович оглядел высокий потолок холла и коридор, скользнул взглядом по стенам, — так потянуло в нашу Ивановку, хоть и знаю, что ее нет, так потянуло, хоть плачь. Я уже все передумал, чтобы унять в себе этот зуд, а он все не унимается. Есть в человеке такое, что тянет его к истокам и отбиться нельзя. Такое, наверное, бывает в конце жизни...

— Да брось ты, батя! — рассерженно оборвал отца сын. — Ну что ты заладил, тоску нагоняешь.

— Ладно, не шуми, обещаю не говорить, хотя ничего здесь страшного нет, дело земное. Так вот, я передумал здесь многое. Лежу и думаю и днем, и ночью, мысли всякие. Иногда мне кажется, что живу я давно. Вспоминаю, это же было еще до войны, так давно, а иногда вижу себя мальчишкой, как Антон, и прямо как будто все вчера. И луг зеленый под солнцем за речкой, и одинокие вербы склонили ветви к воде, и я сам звонкий, как колокольчик, в этом божьем мире. Ты не пугайся, я говорю так потому, что не знаю, как его назвать, а мир тот действительно неземной, какой-то необычный, а может быть, и самый что ни на есть земной. Это мы его сейчас перекроили и перешили. И вот поманило в него, так позвало, что бросил бы все и бежал. И знаю ведь, что трактора и другие чудища из сельхозтехники моего друга Петра Харламова перепахали, перерыли там все вокруг, а вот зовет та земля к себе, требует — явись. И что тут главное, не ей это, а тебе надо. Необходимо как очищение, потому что в тебя за жизнь столько всего и всякого набилось и душа просит облегчения.

— Ну, батя, теперь я понимаю, откуда этот бунт в Антоне. Мне и то захотелось побывать в нашей несуществующей Ивановке.

— Ты ладно, ты ближе по крови ко мне, а вот Антон... Куда ему приклониться душою, когда он вырастет? К той железобетонной коробке в двенадцать этажей, где он родился и рос? Кто его позовет? Черный вонючий асфальт да хилые деревца в сквере? К чему привязать ему свою душу? Вот я и хочу, чтобы он хоть увидел живое, чтобы знал, откуда люди по земле пошли. Мне иногда так жалко тех, кто этого не знает, кто всю жизнь среди камня и асфальта, а на природу выезжает только резвиться... И жалко потому, что они не понимают этой врачующей благодати. Не чувствуют ее внутри себя.

— Батя, тебе не надо так волноваться, — тревожно отозвался Михаил. — В чем-то ты, конечно, прав. Но это же абсурд — считать всех людей, кто родился и вырос в городах, несчастными, глухими душой и убогими. Абсурд. Все человечество вышло из деревни, а жить ему, в конце концов, в городах. Так развивается жизнь. Но из этого не значит, что человечество вырождается. Батя, ты говоришь правильно о душе человека, о его доброте, праве на познание мира и жизни, счастья — все это человеческое, и без него нас нет. Но посмотри, какими пустыми и праздными выглядят наши стенания в сравнении с тем, куда сдвинули люди этот, как ты говоришь, божий мир. Он на краю ядерной катастрофы, а его толкают дальше. Куда же еще? Ведь есть черта, переступив которую, возврата не будет! Вот что теперь самое-самое... И никакие заклинания уже не помогут, нужны действия.

— Я не верю в самоубийство человечества! — резко сказал Иван Иванович.

— И я тоже не верю, — продолжал Михаил, — но может быть случай, роковой случай. Его ведь исключить нельзя?

— Не знаю. Когда создавали первую атомную бомбу, меня не спрашивали. Не спрашивают и сейчас, когда ее тащат в космос.

— Не понимаю тебя, отец. — Михаил сказал «отец», а не обычное свое «батя», и это означало, что его действительно встревожили слова отца.

— А чего не понимать? Каждый должен делать то, что в его силах. А силы мои... я тебе уже говорил. Мне бы в Ивановку с тобой и Антоном съездить, а больше я пока и загадывать не имею права.

— Отвезу я вас, отвезу, — подобревшими глазами поглядел Михаил на отца.

Этот разговор все время держал его в напряжении. Михаил никак не мог угадать мысль отца и все время подстраивался под его настроение, боясь обидеть неосторожным словом. Таким отца Михаил еще не знал. Надо было терпеть и подлаживаться под него, и Михаил опять стал говорить шутливо, наигранно-бодро, в любимой манере отца:

— Ты только поскорей завязывай с докторами. А за мной и Антоном дело не станет. Мы по первому твоему зову в дорогу тронемся.

— Вот и ладно. А Юрий Николаевич обещал подорожную выписать. — Он широко улыбнулся и хитро сощурил глаза, вкладывая в эти слова тот второй смысл, который ему открыл доктор. А Михаил не знал его и ответил на улыбку отца своею, которой одобрял его веселое настроение, и они заканчивали разговор уже в этой шутливой, легкой манере, давая понять друг другу, что все у них нормально и теперь надо ждать той выписки-подорожной, которая откроет им беспрепятственный проезд в родные края Ивана Ивановича. Провожая сына, Иванов-старший решился на большее, чем с Семерниным. Они вышли во двор больницы, прошлись по скверу, и эта прогулка убедила и самого Ивана Ивановича, и Михаила, который хотя и говорил о выписке и поездке отца в Ивановку, но все же побаивался: пугал его болезненный вид отца, — что дело действительно резко пошло на поправку и батя через неделю-другую сможет обрести свою прежнюю, как он сам говорил, «житейскую норму».

Они прогуливались по скверу, говорили о делах домашних, об Антоне, рассуждали о новом назначении Михаила. Однако сам он так и не решился сообщить отцу, какая свара заварилась на заводе из-за его отказа подписать липовые документы на экспортную машину.

«Расскажу потом, — сдерживал он себя, — когда партком состоится и все кончится... А может, только все и начнется?» Уж слишком большой скандал назревает. Выплыли и другие неблаговидные дела. Бумажки скрывали многое, а теперь их разворошила комиссия парткома, и все ужаснулись. Выплачены десятки тысяч рублей незаконных премий. С рабочих этих денег не получишь, а на руководителей сделали начет по два-три оклада, да и обойдется ли только этим? И смотрят на Михаила те, кто пострадал, так, будто он у бога теленка съел... Так что отцу пока говорить рано, не надо волновать старика.

Михаил даже пожалел, что начал разговор о своем назначении. Оно выглядит странно, в каком-то пожарном порядке совершается перед заседанием парткома. И сам Михаил еще до конца не может понять, почему руководство завода решилось на такое предложение. Остается ждать заседания парткома...

Все это тревожило сына, и отец, ощутив его тревогу, сам заволновался и все выжидающе смотрел на Михаила, ожидая, что тот заговорит с ним. Но Михаил уходил от разговора.

Прощаясь с сыном, Иван Иванович не утерпел и неожиданно спросил:

— А как с Наташей? — И сам испугался вопроса, потому что Михаил, вздрогнув, резко повернулся в сторону, будто тут же хотел уйти, напомнив отцу об их негласном уговоре не касаться этой больной для него темы.

Но не ушел, а замер, а потом, обратив к отцу мрачное лицо, тяжело вздохнул.

— Плохо. Плохо с Наташей.

И они больше ничего не сказали друг другу, а только неподвижно стояли, придавленные общим несчастьем и обшей виной. То, о чем только что думал Михаил и о чем боялся, не решался говорить отцу, отлетело от него далеко. Все его тревоги, страхи связаны с Наташей, а не с работой. Работа, она что? Будет такой или другой, но она будет. Он принял решение, и это главное. А Наташину судьбу должны решать врачи и она сама. Здесь совсем другое...

Отец и сын стояли друг против друга молча, и оба не знали, какие слова им сказать на прощание, чтобы не было так грустно и безысходно их расставание. Первым заговорил Михаил. Справившись с волнением, он сказал:

— Ты прав, отец. Антона надо убрать от нас... и поскорее. А как это сделать? Она держится за него. Вот и в лагерь его сейчас определили, чтобы днем оторвать от матери. Он все сам понимает и боится за мать. Как дальше будет — не знаю... Одна надежда на вашу поездку. Вас отвезу, а ее — в больницу. Но еще надо уговорить, настырная...

— Не настырная, сынок, а больная. Я тебе давно говорю. И тебе и ей вдалбливаю, а вы все не верите. Беда-то какая... А с больницей-то договорился?

— Договорились, — кивнул Михаил, — поликлиника направление выписывает.

— В наркологический диспансер?

— Да ты что, батя? — испуганно отшатнулся сын. — Она из дома сбежит, если узнает. В Первую городскую договорился, в неврологическое отделение, по ее диагнозу нервного заболевания... Клаустрофобия какая-то.

— Жить-то ей, сынок, не с диагнозом, а с людьми. Вылечиться надо. Ты-то понимать должен.

— Да что ты, батя, меня терзаешь? Что я, не знаю? Лечат и там. И не одна она такая.

— Ладно, ладно, сынок, я ведь говорю, чтобы лечили специалисты... А так что же, может, и лучше, что в обычной... Только надо, чтобы она, наконец, поняла. Я с ней говорил. В больнице тоже вели разговор, но она не понимает своей беды. Не понимает...

— Наверное, каждый больной не понимает ее... — раздумывая, отозвался Михаил и, глянув на отца, добавил: — Да и скрывают, не говорят всей правды врачи.

— А правильно ли это?

— Не знаю. Но скажи человеку, что у него рак, и он умрет до срока.

— Здесь другое. А потом при самой страшной болезни человек должен настраивать свой организм на борьбу. Зачем же обманывать? В клиниках за рубежом не скрывают.

— Что там у них — не моя забота, — тяжело вздохнул Михаил и, взяв отца за руку, повел его к двери больничного корпуса. — А вот что делать мне с Наташей?

— Выход один, — сказал отец, — ей нужно в больницу. Эта болезнь лечится почти так же трудно, как и рак.

— Батя?! — остановился Михаил и удивленно поглядел на отца. Однако тот встретил его взгляд сердито и ответил ему жестко, с раздражением:

— Ей ты можешь этого не говорить, а сам должен знать обязательно. Некоторые формы рака лечат успешнее, чем алкоголизм. Я тут у Юрия Николаевича брал одну медицинскую книжку на английском, так там прямо об этом сказано. А женский алкоголизм наиболее трудноизлечимый. Да об этом и наш академик Углов говорит. Вы ведь прочли с Наташей его книгу?

— Батя, ты извини меня, но я не перестаю поражаться твоей... ну, как бы тебе сказать...

— А чего ты извиняешься, — все так же рассерженно прервал его отец, — говори прямо, моей наивности, а можно и еще откровеннее, глупости.

— Да нет, батя, ты не заводись. Я удивляюсь твоей вере в книжки, в слова авторитетов... Поражаюсь твоему восторгу. А ведь в жизни все по-другому. И проще, и сложнее. И знаешь, еще что? Все грубее, да, грубее и гнуснее. А ты будто ничего не видишь. Твердишь, что жизнь прекрасна и удивительна, и не хочешь знать ничего другого.

— А почему ты думаешь, что я не вижу другого?

— Да нет, может, и видишь, но говоришь об одном. Ты, отец, может быть, последний из могикан, кто сохранил святость веры в то, что должно быть, и переступаешь через то, что есть. Может, это и позиция, но не для меня.

— Не хвастайся своим рационализмом. Вера спасала людей, а не отчаяние.

— Я не хвастаюсь, а говорю, что надо иметь мужество видеть реальность, какою бы она ни была, — с грустной полуулыбкой на лице отозвался сын и тут же умолк, понимая, что этот нечаянный и ненужный спор с отцом ничего не прояснил, а лишь на несколько минут увел их обоих от тяжелого разговора о Наташе, а теперь, когда они умолкли, несчастье явилось им еще с большей устрашающей очевидностью, с какою является тьма после короткой вспышки света.

— У Наташи две беды, — осторожно, будто боясь рассердить сына, начал Иван Иванович, — одна — болезнь, а другая та, что не может она крепко зацепиться за свою семью. Такое часто случается, когда женщина красивая... — Михаил напрягся и смотрел на отца настороженно, но тот продолжал: — И тут в нас, мужиках, дело. Вожжи слабо держим....

— Ты что же, отец, думаешь, что Наташка мне изменяет?.. — Голос Михаила дрогнул, но он не отвел глаза. — Думаешь, да?

— Ничего не думаю, я говорю...

— Если бы это случилось, — резко прервал сын отца, — я бы убил ее. Знай! — Он задохнулся и долго молчал, а потом добавил: — И она знает... — Он уже справился с волнением. — Про Сережку Коржова не думай, у меня с ним разногласия по другой линии. Мы оказались разными людьми.

— Тебе, сынок, все самому решать, — сказал отец и сразу почувствовал, как его охватывает знакомая ему противная тоска, когда близкому человеку очень плохо, а ты ничего не можешь сделать, чтобы помочь ему, — все правильно, и с Наташей, и с Антоном. Их надо на время разлучить. И чем скорее, тем лучше. Я сегодня же вечером переговорю с Юрием Николаевичем, чтобы он готовил меня к выписке. Он поймет. Я объясню...

— Нет, батя, ты здоровьем не рискуй. Хорош будешь, если в своей Ивановке свалишься.

— Не свалюсь, мне бы только до того луга и той речки добраться, а там я долгожитель. Раз на ноги встал, — и Иван Иванович шутливо затопал подошвами тапочек по дорожке, — значит, выдюжил.

Они еще раз прошли по тенистой аллейке сквера, укрываясь от духоты. «Уже прошло пол-лета, — думал Иван Иванович, — как же летит время, даже в больнице оно скачет галопом».

Простились у входа в больничный корпус. Михаил, не поворачиваясь, поспешно зашагал к проходной, а Иван Иванович смотрел ему вслед, пока его высокая фигура не растаяла в тени деревьев. Он стоял и думал: скорее ему надо выбраться отсюда, а то пройдет и это лето в городе, как прошли многие, а он и не побывал ни в поле, ни в лесу, ни у тихой речной воды. В пустой и никчемной суете проходит жизнь, тащит тебя время, как перекати-поле, и человеку не за что зацепиться на этой круглой земле.

Может, и прав Михаил, когда говорит о его восторженности и неоправданной вере в добро. Но без них жизнь пресна. По крайней мере, он так прожил свою жизнь, и переделывать ее уже некогда. А у сына она по-другому складывается. Что ж? Другое время и другие песни. К тому же он сейчас выбит из колеи. Попал мужик в трудную полосу, и никуда не денешься, надо выбираться. Нужны мужские поступки. И нужна Михаилу его, Ивана Ивановича, помощь. Значит, хватит тебе, старый, валяться на казенной койке, бока пролеживать, надо идти к Юрию Николаевичу и просить подорожную. Благо у него сегодня ночное дежурство.

Иван Иванович не пошел в здание, а, постояв у двери, опять свернул к той дорожке, по которой они гуляли с Михаилом. Пусть упрекает его сын, пусть не перестает удивляться его восторгу не по годам, а он все равно будет повторять себе и людям, что мир удивителен и прекрасен, даже крохотный его осколок, который затерялся в этом больничном сквере.

Он присел на скамейку, с которой только что поднялись худая и высокая девушка в больничном халате и парень в истертых и вылинявших джинсах. Они, обнявшись, пошли по дорожке к проходной, туда, где скрылся Михаил, и Иван Иванович так же, как и сына, провожал их взглядом, пока они не скрылись.

«Сколько расплескано в мире горя, — думал он. — Чем больна эта девушка? Ведь только начинает жить, и такое серое, землистое лицо!» И опять мысли вернулись к Наташе. Какое безжизненное лицо было у нее в ту страшную ночь, когда из дому убежал Антон! Как оно испугало его. Поможет ли ей это лечение? И что скрывается за словами сына: «Плохо с Наташей»? Видно, опять не сдержалась, и был скандал или, наоборот, сначала был скандал, а потом она не сдержалась... Результат один: с Наташей плохо. Плохо не только ей, плохо всем, кто рядом, и, прежде всего Антону. Как же он там? Если уж и Михаил говорит, что его надо изолировать от матери, значит, у них дела действительно плохи.

Он смотрел на буйно разросшийся кустарник бузины, отцветшую сирень, ряд стройных тополей, за которыми скрылась молодая пара, а сам был там, дома, куда уже добрался Михаил. Сын обещал поехать из больницы к матери, где был Антон. Туда же должна подойти и Наташа. Завтра суббота, и они решили взять Антона из лагеря на два выходных дня домой. Видно, сейчас они собираются садиться за стол. Без ужина мать их не отпустит. Как бы ни вздорили Маша с невесткой, а все равно за стол садятся. Иван Иванович увидел и себя за этим столом. Он проходит на свое место, в торце стола. Антон пододвигает его кресло, потом бежит на кухню и кричит бабушке и матери:

— А вы забыли дедушкину вилку! Забыли! — И, выхватив из ящика стола дедову вилку, мчится в гостиную.

Иван Иванович так размечтался, что не заметил, как рядом с ним оказался Юрий Николаевич. Он шел на дежурство и, увидев своего больного, свернул к нему.

— Вы чего же режим нарушаете, Иван Иванович? — И он поставил на скамейку свой объемистый портфель. — Все на ужине, а вы?

— Мне сын столько сейчас приволок, — виновато поднялся с места Иванов, — что за пять ужинов не съесть. К тому же я собирался у вас на завтра подорожную просить. — Глаза его сузились и прямо смотрели на доктора.

— Погодите, Иван Иванович, вам ведь только с сегодняшнего дня разрешены прогулки. Какая же подорожная?

— А я, Юрий Николаевич, гуляю давно, чувствую себя хорошо. Чего улыбаетесь? Действительно, превосходно. Могу даже пробежаться по этой дорожке. — И он шутливо изобразил спортсмена, становящегося на старт перед бегом.

— Чувствуете себя превосходно, — продолжал улыбаться доктор, — как тот бедолага первые шесть месяцев после бани. Знаете такой анекдот?

— Нет, но все равно смешно, раз первые шесть месяцев после бани можно себя чувствовать превосходно. А на подорожную есть и другие причины. Только вы, Юрий Николаевич, проведите меня мимо сердитой привратницы, и я вам расскажу про них. Старушка сейчас будет на меня кричать, а я женского крика не выношу.

Они уже шли к зданию больницы, и Иван Иванович рассказывал доктору о своем разговоре с сыном про невестку.

— Беда-то какая, беда, — приговаривал Иванов, — что же делать, Юрий Николаевич, что? Скажите? — А тот молча смотрел себе под ноги, будто больше всего сейчас был озабочен тем, куда ему ступить.

— Вы, Иван Иванович, самый лучший больной за все двадцать лет моей работы, если только так можно говорить о больных. Вы самый благодарный читатель, и видите, — он указал глазами на свой раздутый портфель, — я вам несу еще кой-какие книжицы. Как же я с вами расстанусь до срока?

— А я буду навещать вас, и потом, почему до срока? Сами говорили, что человек здоров настолько, насколько он себя чувствует. А я чувствую нормально себя, значит, нормальный, не больной.

— Все это так, да вот меня тревожит один ваш анализ. Давайте завтра, с утречка повтор сделаем, и если все хорошо, я вас на той неделе отпущу с богом.

— А раньше? — просяще заглянул Иванов в глаза доктору.

— Нет, — покачал головой тот, — я видел, как вы смотрели в сторону проходной. И чтобы не сбежали, подошел к вам.

— Сбежал бы, — вздохнул Иван Иванович, — не заходя в палату.

— Что толку? — пожал плечами доктор.

— А в чем он, толк? В чем, скажите? — вдруг загородил дорогу доктору Иван Иванович. — Молодая женщина, мать. Красавица, умница, тонкая, трепетная душа. И такое несчастье. Какой здесь смысл и толк?

— Эх, Иван Иванович, не знаете вы всего несчастья и горя! — Юрий Николаевич поднял голову на громаду больничного здания. — Вот оно все, до последнего уголка, забито... А сколько в мире таких! И это, как вы говорите, еще благо. Здесь есть и надежда, и радость избавления. А сколько людей за пределами милосердия, без надежды! Пока человек не попадает в этот круг, он не в состоянии понять, что есть огромный мир страдания, огромнейший, потому что через него рано или поздно проходит каждый. Минуют его только те, кто умирает внезапно. А ведь есть такие, которые сколько живут, столько и страдают. И среди них — невинные души, дети. Вот к чему нельзя привыкнуть. Ни привыкнуть, ни согласиться... — Юрий Николаевич, будто задохнувшись, отвернул лицо от здания больницы и стал смотреть на деревья. — Я почти десять лет проработал в Первой городской больнице, в детском отделении. И знаете, не смог больше, ушел... У меня на той работе все вот здесь выгорело. — Он поставил портфель на землю и прижал руки к груди. — Своих двое детей, прихожу домой, а во мне все холодеет. А если они? А если с ними такое случится? Хожу как замороженный, под вечным страхом. Понимаю, что не по-мужски, что с врачебной этикой не в ладах, а не могу себя пересилить. Так и не выдержал больше... — Юрий Николаевич, отвернувшись и опустив голову, стал смотреть себе под ноги, и Ивану Ивановичу показалось, что в нем уже нет больше сил закончить начатый разговор. Однако он превозмог себя и продолжал: — Там есть группа обреченных детей, с тяжелыми формами заболевания крови... и другими страшными вещами... Попав туда, дети уже не возвращаются. А это ведь нормальные ребята, с нормальной психикой и интеллектом. Больше того, у них какой-то недетский, глубокий ум... И все они понимают, потому что живут там по нескольку месяцев. Существует палата в той больнице — в ней дети, приговоренные к страданиям и смерти. И ты проживаешь с ними короткие их жизни... И умираешь с ними. И так из года в год. Одни сменяют других...

А ведь это дети. У них и игры свои, и веселье свое, и дружба, и детская любовь, да еще какая... А потом подходит время... И эта кроха уже не встает с постели... и ее везут нянечки на каталке по коридору в бокс, какой за стеной этой палаты... Везут умирать... Видели бы вы эти сцены прощания. Хоть мы делаем все, чтобы детей обмануть: и ночью увозим, и когда их нет в палате, а ведь не обманешь. Они все знают, сердцем чувствуют, да и все понимают... скоро и мой черед придет. И глядят такими глазами, что сердце останавливается, а то и кричат криком. И никаких сил на это смотреть нет, хотя ты и врач, и мужик. Все в груди запекается в камень.

За десять лет все во мне обуглилось, выгорело, и я чувствую, что становлюсь каким-то психом, и понимаю, если еще останусь, то совсем свихнусь. И вот дезертировал сюда... — Юрий Николаевич вновь перевел взгляд на громаду больничного здания, потом поглядел на испуганного и притихшего Иванова и вдруг, будто спохватившись, проговорил:— Вы простите великодушно... зачем вам все это знать? Кто меня за язык потянул? Простите... Не все людям знать надо... Не все.

— Нет, дорогой Юрий Николаевич, — сдавленно отозвался Иван Иванович, — им надо знать все... Решительно все. И, может быть, тогда они больше будут людьми.

— Вы, Иван Иванович, не принимайте близко к сердцу. Не надо бы мне вам говорить. На меня что-то нашло... Не могу принять обреченности, не могу с нею согласиться. Сколько живу, столько и не могу, а она на каждом шагу. Собственно, и наша жизнь тоже обреченная штука. Биологически это так. Жизнь с точки зрения медицины — болезнь с летальным исходом. А я не могу согласиться. Да и каждый нормальный человек не должен. — Юрий Николаевич нагнулся за своим портфелем, легко подхватил его и, как человек, вдруг понявший, что он опаздывает, заспешил: — Вон, в какие нети я затащил вас, Иван Иванович, вы уж простите за этот неврачебный разговор с больным.

— Так я же, Юрий Николаевич, — стараясь не отставать от доктора, шагал рядом Иванов, — уже не больной. Вы меня подремонтировали и отодвинули грань обреченности.

Когда они вошли в здание больницы, Юрий Николаевич, пропуская вперед Иванова, тихо шепнул ему на ухо:

— Мы в храме милосердия, и философия висельников здесь не проходит.

— Умолкаю, — согласно кивнул Иван Иванович. — За спасение от привратницы особая благодарность...

Они, притихшие, прошли мимо настороженно поднявшей голову няни, которая сидела за столиком перед дверью, и шмыгнули к лифту.

— Одной благодарностью не отделаетесь, дорогой Иван Иванович, — улыбнулся доктор. — Когда схлынет горячка, заходите в ординаторскую. Во-первых, в наказание за ваш анархизм получите книжицы, а во-вторых, если у меня будет просвет, то продолжим с вами беседу. Но на другую тему. Скажем, о вашей родной энергетике, в которую сейчас уперся научно-технический прогресс.