Владимир Н. Еременко
Вид материала | Книга |
- Еременко Людмила Ивановна, 14.47kb.
- Мы сами открыли ворота, мы сами, 807.55kb.
- Ерёменко Владимир Владимирович Транскультурные особенности самосознания личности, 464.38kb.
- Иосиф Ерёменко И. Б, 3144.57kb.
- Конкурс "Знай и люби родной Владимир" «владимир и владимирцы в великой отечественной, 41.68kb.
- Владимир Маканин. Голоса, 855.51kb.
- И. И. Дилунга программа симпозиума, 806.43kb.
- 2 ноябрь 2011 Выходит с ноября 2006г, 529.05kb.
- Договор о передаче авторского права, 100.48kb.
- Международный симпозиум, 753.82kb.
Глава 19
Вот такой странный сон пригрезился Ивану Ивановичу, и, проснувшись, он долго не мог разобраться в нем. И спрашивал себя, почему ему приснилось сразу столько фронтовых товарищей и друзей, которые остались там, на войне. Почему? Он ведь и не вспоминал их почти никогда, потому что боялся вернуть то страшное военное прошлое, которое мешало ему жить. Богомаза и Лукашева он еще вспоминал, потому что стояли они в ряду его учителей жизни, вместе с профессором Семерниным и старой учительницей Чернавиной. А комэска Семеняку, командира экипажа Комракова и всех, с кем он был в последнем своем полете, капитана Сурова, с которым выходил из окружения, но так и не вышел, и тех бедолаг по лагерю он приказал себе не вспоминать даже во сне, и они не вспоминались. А вот теперь явились почти все. Почему?
«Видно, заждались, зовут к себе», — попытался, как всегда, отшутиться Иван Иванович, но фраза эта не погасила той тревоги и того страха, с которыми он проснулся.
Ему нужно было отбиться от этого сна, следуя его же правилу не думать о тех, кого он видел сейчас так близко и ясно, и он схитрил и переадресовал это безответное «Почему?» своим спасительницам — жене и невестке.
Почему Машин голос вывел его из людского столпотворения, которое началось на поляне, усеянной кровавыми бинтами, и кончилось утрамбованным до блеска лагерным плацем, где люди кипели, как в котле? Почему она, Маша, а никто другой? И почему с ней оказалась Наташа?
Так он уводил свои мысли от мертвых к живым, и страшный его сон отступал, уползал, как серая змея в траву у прибрежного кустарника, и только была видна кривая полоска колыхнувшихся былок да слышен сухой шорох.
Теперь он уже спокойно отдалял от себя войну и думал о той Маше, которую впервые встретил на студенческой новогодней вечеринке в складчину, он тогда пришел со своею однокурсницей Нонной Кислицыной, чернявой, с большими цыганскими глазами девушкой. У нее на него были виды, да и он предпочитал ее остальным девицам из своего политехнического. Они и заявились на эту вечеринку вместе, чтобы укрыться от своих политехников в чужой компании. Правда, это было предложение Нонны. Но как только Иван увидел Машу, он сразу забыл, что пришел с Нонной.
Какою же Маша была тогда? Он и сейчас ухватился за ту мысль, которая ему явилась во сне, когда он сравнивал красоту молодой Маши с красотою невестки. В них все действительно было разным. И не только во внешности, но и в характерах. Наташа, мягкая, сдержанная, без острых углов, знающая цену себе и своей красоте, но все же осознающая назначение женщины быть в супружестве не ведущей, а ведомой (термин из его далекой авиации).
А Маша — прямая противоположность ей. Она не признает ничьего лидерства, она сама все время рвется в эти лидеры: спорит, доказывает и, если даже не права, никак не может согласиться со своей неправотой и тем более поражением, а все время ищет, где же она допустила просчет, почему проиграла.
Их знакомство на той новогодней вечеринке тоже началось со спора. Сейчас он уже не помнит, о чем спорили, позже этих споров по всяким поводам и без поводов было столько, что немудрено и забыть тот первый, но он хорошо знает, что спорили они так, что «летели искры», ее любимое выражение, и он назвал ее «упрямой дурой», а потом извинялся. Однако они вновь начинали спорить еще ожесточеннее. Ее, видно, подогрело и вино, она тогда выпила, а он, как всегда, не пил, только брал в рот маленькие порции шампанского, которое было разлито из одной бутылки почти в два десятка фужеров, на всю компанию. И пригубливал больше для того, чтобы промолчать и сдержать свой пыл в споре, но не сдержался и опять назвал ее дурой.
Они уже кричали друг на друга, плохо соображая, что говорят два человека, потерявшие контроль над собою.
А потом вышли на лестничную площадку, где было страшно холодно. Он снял с себя пиджак и набросил ей на плечи, но она все равно дрожала. И тогда он обнял ее, чтобы унять эту дрожь, и начал целовать. Целовал без желания, потому что был еще сердит на ее дикое упрямство. И она позволяла себя целовать тоже без охоты, но и без сопротивления, будто она, как и он, все еще была занята тем спором, а целуются они потому, что им обоим холодно, потому, что молодые, и потому, что новогодняя ночь.
Это была «ненормальная вечеринка», как они потом признались друг другу, ненормальная потому, что они не видели никого вокруг себя и тем более не слушали никого, а были заняты только друг другом, вернее, каждый хотел навязать свою волю и подчинить себе другого, но, как говорится, нашла коса на камень. И они только спорили, кричали или выходили на холодную лестницу и целовались. А потом опять спорили.
Разошлись утром, когда уже пошли трамваи. Разошлись, вымотанные глупыми и бесполезными спорами, но не уступив друг другу.
То был последний приезд с Севера сдавать экзамен. Заканчивалось его пребывание в этом краю, и через полгода они поженились. Ему было двадцать пять, ей двадцать три, ему еще предстояло учиться почти два года, она заканчивала педагогический институт и должна была стать учительницей математики и физики. Появилась семья.
Любил ли он ее тогда? Да, конечно, но в их жизни не было лада. И не только потому, что быт их не был устроен, жили сначала в разных общежитиях, а потом им дали крохотную комнату в бараке, без водопровода и канализации. Нет, не потому, тогда, после войны, жили почти все так же трудно. А потому, что были они разными людьми и тяжело притирались их характеры.
Он и домой долго не вез молодую жену, потому что боялся огорчить родителей семейным «раздраем», как он говорил сам. Иван ждал от Маши, да и от себя, перемен в их взаимоотношениях, вот родится ребенок, вот пообомнет ее семейная жизнь, и станет она податливее, да и он сам как-то приноровится к ее колючему характеру.
Но и после рождения Михаила их «сближение» и «притирка» шли так тяжело и так медленно, что и он и она часто впадали в отчаяние. Если бы не было сына, если бы он не взял на себя часть их неуемной энергии в вечных спорах друг с другом, в постоянном стремлении каждого взять верх, они не смогли бы ужиться под одной крышей и, конечно бы, разошлись.
Но сын, к которому они привязались сразу и который отобрал их любовь друг к другу себе, удержал их.
В семье создалась какая-то трудно объяснимая ситуация. С появлением сына они как будто стали меньше зависеть один от другого, хотя, казалось, все должно быть наоборот — появилась общая ответственность, общие заботы, наконец общий долг перед человеком, который требует внимания. А у них с Машей выходило, что они с появлением сына будто вернули друг другу долг и теперь были свободны от взятых на себя обязательств. Этим долгом был третий человек в их семье. Но так как его нельзя было разделить, они не могли разойтись.
Многие годы совместной жизни Иван Иванович не знал, благо ли, что они не разошлись? Часто ему казалось — не благо, уж слишком круто заварилась их семейная жизнь, до того круто, что они, случалось, на недели и месяцы порывали все взаимоотношения.
Однажды в одной из ссор Иван Иванович не сдержался и ударил жену, и это вызвало такой взрыв ее ярости, что он, человек не трусливый по природе и видевший в своей жизни всякое, испугался. После этой дикой и, как он сам считал, постыдной для него сцены Маша, дрожа всем телом, сказала ему:
— Если ты еще раз ударишь меня, то я ночью зарежу тебя, а сама повешусь...
Иван Иванович испугался не за свою жизнь, а за Машу. Он знал, что это не угроза. Маша не контролирует свои поступки и может натворить бог знает что. И Иванов отказался от мысли о разводе с женой. «Ее дурной характер теперь уже не изменишь, — рассуждал он, — но надо хотя бы подождать, пока подрастет сын».
А потом их семейная жизнь вроде бы начала выравниваться. То ли она поняла многое и стала покладистее, то ли он приноровился к ее выходкам и не стал каждое лыко ставить в строку. Их взаимоотношения, как называл сам Иван Иванович, были «терпимыми». А когда Михаил вырос и завел свою семью, Иван Иванович понял — их семейный союз все же благо. И не только потому, что после ухода сына из семьи было о ком заботиться и к кому приклонить голову, но и потому, что они, супруги, несмотря на все перипетии, оказались самыми близкими и дорогими друг другу людьми.
Центр жизни, или, как любили они говорить, стержень семьи — сын, выпал, и супруги сблизились.
Он уже знал, что любовь ушла, даже не ушла, а как-то незаметно переплавилась, если и не в дружбу, то в супружеское взаимопонимание, и в нем не было сожаления, что именно так все сложилось, а наоборот, он даже радовался этому: теперь было больше взаимного доверия и согласия, они чаще угадывали желания друг друга, стали предупредительнее, и хотя характеры их почти не изменились и в них обоих было столько же углов и зазубрин, но для них обоих вдруг нашлись оправдания и объяснения, будто в каждом появились углубления и выемки, в которые теперь скрывались эти острые углы и выступы.
«Как же мудро устроена жизнь, — думал Иван Иванович, — чтобы не пораниться, мастер делает футляр для самого острого инструмента. Почему же раньше мне не дано было познать эту немудреную истину? Почему это прозрение пришло только через двадцать лет совместной жизни?»
Думая обо всем этом, Иван Иванович часто спрашивал себя: а мог ли он прожить более спокойную и более счастливую семейную жизнь? Спокойную — да, а вот насчет счастливой он бы еще и еще раз подумал. И вот почему.
Могла ли быть его женою другая женщина, с иным характером? Несомненно. Не приди он на ту новогоднюю вечеринку — и они бы никогда не встретились с Машей. А могла ли быть та, другая, ну, скажем, его однокурсница Нонна Кислицына, за которой он ухаживал и которая привела его на новогоднюю вечеринку, могла ли она быть совершенно иной по складу ума и пониманию своего женского места в семье? Могла ли Нонна или другая какая женщина (холостяком он бы никогда не остался), могла ли она быть такою, как невестка Наташа? Вряд ли. Наташа просто не появилась бы в то время. Конечно, не о красоте ее сейчас речь. Красивые рождались во все времена, хотя ему, Ивану Ивановичу, и не довелось встретить такую, как Наташа. Разговор о другом...
Тогда, в те годы, женщина, да еще молодая, не мыслила свою жизнь без той сумасшедшей активности, которой было охвачено послевоенное устройство жизни. Буквально все, от мала до велика, а женщины, казалось, в первую очередь, были полны тем жизненным порывом, который мы сейчас успокоенно называем социальной активностью. Они еще с войны, взяв на свои плечи неимоверную тяжесть работы на заводах, фабриках, стройках, в колхозах и совхозах, не говоря уже о семейных заботах, не могли сбавить взятого темпа и так же, как в войну, брались за любое дело, каким бы оно тяжелым и сложным ни было. Женщина считала оскорблением своего достоинства, если ей предлагали работу легче, чем брал на себя мужчина. Наташа со своей утонченной женственностью, со своими завышенными требованиями к жизни вообще и к мужчине (своему мужу) в частности была бы затюкана, затоптана, а если бы выжила, то изгнана из того общества строителей новой жизни, а котором они тогда все пребывали.
У каждого времени не только свои глаза, но и свой характер. Наташа просто не могла бы существовать тогда. Да и несчастье, какое с ней приключилось сейчас, было немыслимо в то время. Работы у всех было столько и на службе и домашней, что на «баловство» не оставалось времени. Да и пить не на что было... Попробуй попей, когда твоего заработка хватает только на хлеб, селедку, сахар к чаю да одежду рабочую и выходную. И это в лучшем случае.
Вот на какие мысли вышел ты, Иван Иванович, укрываясь от того страшного сна. Все дело в том, что в разное время живут эти женщины, и, наверное, поэтому они разные жены, разные матери и разные люди...
«А не слишком ли легкое оправдание ты нашел?» — спросил себя Иван Иванович.
«Может быть, и легкое, — ответил за него кто-то и тут же добавил: — Но мы часто и несправедливо ругаем прошлое. Тогда, в наши годы, носили не только широкие штаны, у нас и мысли, и желания были широкими».
«Наверное, это больше ловкая фраза, чем суть того времени, — раздумывая, возразил Иван Иванович, — но что-то действительно произошло с поколением наших детей. У них будто сузились не только брюки и укоротились юбки, но и заметно уменьшилось их жизненное пространство, сузилась площадка деятельности каждого: личный быт, личная дача, личная машина, а если этого кет, то хотя бы личная квартира, которую дало им государство, но обязательно перестроенная ими по-своему. Наши дети, а за ними и внуки, говоря словами Михаила, «остервенело обустраивают свой быт», будто берут у жизни реванш за своих отцов и дедов, которым все это было недоступно, а если позже и стало кое-кому доступно, то они опять же добывали эти блага уже не для себя, а для своих детей и тех же внуков.
Люди стали жить лучше. И, казалось, что в этом плохого? Каждый должен жить по-человечески, чтобы ощущать себя человеком. И опять, если рассуждать здраво, вроде бы ничего нет в этом дурного? Наоборот, тогда не было возможности, потому что вся твоя жизненная энергия уходила на добывание куска хлеба, а теперь появились эти возможности, и каждый на добытый кусок хлеба еще норовит положить и кусок масла, да побольше. И опять желание вроде бы законное... И все же, все же... Что-то тревожит нас, стариков, в этой жизни, — думал Иван Иванович. — Тревожит, потому что у нашего поколения на первом месте было другое. Мы сначала обустраивали общественную жизнь. Возводили Волго-Дон, гидростанции на Волге, Ангаре, Енисее, а потом уже занимались личным бытом. А наши отцы поднимали Магнитку и Кузбасс, Сталинградский и Харьковский тракторные... Общественное возвышалось над личным. А теперь все будто поменялось местами. И возникло сразу столько неразрешимых проблем: вещизм, накопительство и сопутствующие им уродства, как воровство, пьянка, моральная деградация...
Брюзжишь, Иван Иванович, проблем тогда было не меньше. Тот же неустроенный быт, сколько он порушил семей? А сколько болело детей из-за недоедания, плохой одежды, недостатка лекарств! Сколько было несчастных семей?
И потом, не все так просто обстояло с теми великими стройками, которые возводили мы и наши отцы. Если они и оборачивались подвигом, то это был трудный и тяжелый подвиг всего нашего народа, подвиг, стоивший многих лишений и потерь». Мысль его с маху ворвалась в годы, про которые он запретил себе думать и говорить в семье — его послевоенное пребывание на Севере.
Нет, проблемы эти уже не мои, — оборвал спор с самим собою Иван Иванович, — мне бы успеть разобраться с другим и хотя бы на живую нитку стачать начатый разговор с Антоном».
И его потянуло записать в амбарную книгу то, о чем он думал после страшного и странного сна, который хотелось забыть, и уж, конечно, не думать над тем, что бы он значил в его немощном положении. А его нынешнее положение было таким, что он боялся своих воспоминаний о войне и поэтому изо всех сил держался мыслей о сегодняшней жизни.
Из сравнений своей жизни с жизнью детей родились такие фразы:
«Человек не должен тратить на жизнь больше того, что он зарабатывает. Трата чужого развращает...»
«Во всех настоящих людях постоянно живет самоограничение. Там, где нет этого, личность распадается».
Записав эти фразы, Иван Иванович надолго задумался. Его угнетало все то же чувство неудовлетворенности. Сияющее золото мысли превращалось в тусклую медь слов, и сразу угасало желание вести запись дальше. Все, о чем он думал, и особенно то, что выразилось в неуклюжих словах на бумаге, было очевидно.
Конечно, жить чужим трудом дурно, даже если это труд твоих близких и они добровольно отдают тебе заработанное ими. А воровать преступно. Что же тут нового? Все об этом знают. Знать-то знают, да не все могут удержаться от дурного и переступают запрет на чужое, не слушают метроном самоограничения, возразил ему все тот же спорщик. И вот что печально: при всем этом не считают они себя дурными людьми и тем более преступниками, а живут по реестру нормальных, порядочных людей.
Не это ли имела в виду Наташа, когда с такой злостью говорила о «нормальных» людях, зачисляя туда Сергея Коржова и своего мужа? Дался им этот Коржов! Он как злой гений их семьи. То были не разлей вода с Михаилом, а то хуже смертных врагов. Что же там у них произошло? Почему Михаил считает его подлецом и бесчестным человеком? А Наташа говорит, что он такой же, как и Михаил, — «нормальный». Кого же он тогда воспитал?
Вспомнив о Михаиле, он уже не мог уйти от его жизни. Кто же он — его сын? Как случилось, что он не удержал Наташу?.. Ведь и не дурак, и не размазня, и дело свое знает, а вот, как говорили в Ивановке, не смог простого — разделить двум свиньям корм. Не навел порядка в своей семье.
А такое ли простое дело — семья? Они с Машей только на третьем десятке совместной жизни из пике вышли. Трагедия современных женщин, и особенно таких, как Наташа, в том, что, посягнув на права мужчины, они не отказались от привычек представительниц слабого пола требовать особого внимания к себе. А где же современный мужчина с его постоянной заботой о хлебе насущном может на это найти силы и время? Здесь уже одно. Становишься вровень с мужчиной, откажись от привилегий слабого пола.
Что-то уж слишком мудреный вираж ты заложил, Иван Иванович. Да и застоялым домостроем попахивает. Дело обстоит гораздо проще: человеку надо научиться жить в семье, как лошади привыкнуть ходить в упряжке. Хоть и грубое сравнение, но зато точное. И для твоего сельского воспитания сойдет. Тебя ведь, Иван Иванович, всегда занимала тайна семейной жизни.
«Жалкие люди! — хотелось крикнуть Ивану Ивановичу. — За тысячелетия вы так и не придумали приемлемых норм общежития. Все, кто вступает в брак, блуждают в потемках и изобретают свой семейный велосипед. Молодые люди, став матерью и отцом, не знают, в чем их обязанности. А без них нет нормальной семейной жизни. Через джунгли этого невежества я продирался сам, а сейчас там блуждает мой сын... Нельзя же, чтобы так было всегда. Пусть хоть Антон узнает то, что постигали его дед и отец».
Иван Иванович стал писать очередное письмо внуку.
«Он и Она — это уже человечество. Здесь все начала и все концы. Мне довелось наблюдать жизнь многих супружеских пар и одиноких людей. Скажу одно: даже самый плохой брак все равно благо. Он лучше одиночества. А если союз двоих заканчивается рождением ребенка, уже есть оправдание его существования.
Одиночество страшно потому, что в конце жизни тебя ждет самое сильное разочарование. Ты не выполнил своего долга, который предназначался тебе природой. Большей вины не бывает.
Ты можешь сказать, что есть счастливые бездетные супруги, которые были заняты только собою и прожили жизнь в согласии. Не верь в это счастье. Жизнь без детей — союз двух эгоистов. Но меня волнуют не они. Большая часть человечества другие, те, кто продлевает наш род; только они достойны уважения, потому что лучшее из того, что оставляют после себя люди, — это люди.
Не знаю, на какие группы или типы делят супружеские пары ученые, психологи и социологи, но, по крайней мере, существуют две совершенно разные семьи. О них сказал Толстой: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Со счастливыми семьями все ясно. А вот с несчастливыми, что прикажешь делать? Сколько их? Что надо предпринять нам, людям, чтобы их было меньше? Вот дело, ради которого не жалко потратить жизнь. Ради этого, собственно, и жили все до нас. Ради этого живем и мы...»