Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   53

Глава 16



Семернин ушел, а на Ивана Ивановича опять навалились военные воспоминания. Этому помог лечащий врач, который появился почти сразу за старым профессором.

Опять измученный не столько осмотром, сколько бестолковыми, а главное, как думал Иванов, ненужными вопросами врача, Иван Иванович лежал с закрытыми глазами и сердито спрашивал себя: «Зачем это нужно? Неужели он не может понять...»

А Юрий Николаевич опять расспрашивал о тифе и дизентерии...

«Если бы я знал все, что со мною было осенью сорок второго! — хотел крикнуть Иванов. — Если бы знал...»

Но Иван Иванович молчал, сцепив зубы, или отвечал односложно и ждал одного, когда врач уйдет из палаты.

Те дни высвечиваются в памяти какими-то сполохами, а за ними провалы, мрак... Яркий, слепящий свет, и в нем обрывок твоей жизни, нет, не жизни, а кошмарного существования, тупой инерции потока бывших людей, в который ты попал, и вновь обвал, темнота, небытие. И опять сполох, и в его свете тоже не жизнь, а ее видимость, потому что из нее ушло все человеческое, а остались только боль, унижение и животный инстинкт выжить. Выжить во что бы то ни стало, не потому, что тебе жалко твою единственную и неповторимую жизнь! Нет! Выжить, потому что у потока, куда ты попал, нет другой цели, и ты его частица, песчинка. Песчинки вокруг тебя проваливаются куда-то, исчезают, а вся масса устремлена вперед, а может, и назад, определить нельзя, но она движется, а может быть, это только видимость движения, но все равно что-то происходит, песчинки-люди исчезают и появляются новые, и остается лишь одна осязаемая реальность этого движения — Время. Проходит день, другой, неделя, месяц, а за ними опять эти темные провалы небытия...

Иван Иванович хорошо помнит, как из житомирского лагеря пришел эшелон с военнопленными в польский городок Владава на реке Буг. Их выгружали на окраине. Видимо, здешний лагерь тоже, как и житомирский, немцы разместили в бывших военных казармах.

За два месяца плена Иванов так отощал, что еле держался на ногах. Как и у многих, у него была дизентерия, и из него лило, как из испорченного водопроводного крана. Штаны, пропитанные слизью, заскорузли и гремели жестью.

Шел сентябрь сорок второго, днем еще было тепло. Все прибывшие военнопленные разделись догола и начали бить вшей. Сброшенная на землю одежда, казалось, шевелилась, столько в ней было паразитов. Швы гимнастерок и шинелей — будто живые. Брови у всех белые, в них тоже понабились насекомые.

Раньше и в бреду не мог пригрезиться этот ужас, а сейчас Иванов горстями выгребал из одежды паразитов, зная, что завтра будет столько же. Тем же занимались и другие. Все расположились на солнечной стороне казармы, в затишке. Смотреть на это было жутко. Пока на пленных была одежда, они еще походили на людей. Сейчас же они превратились в живые тени. И все это с ними случилось за три-четыре месяца. Большинство попало в плен во время майских и июньских боев за Харьков.

За два месяца и Иванов, как говорили пленные, дошел до ручки. Теперь вся надежда на этот лагерь. Отсюда берут на работу, значит, есть шанс выжить.

Однако с Ивановым в этом лагере случилось самое страшное из того, что могло случиться. Он заболел тифом. Чувствовал, что дизентерия его пошла на убыль (в лагере стали кормить раз в сутки баландой), но тут же понял, что заболевает другой болезнью. Гнал от себя мысль, что это тиф. Тиф после дизентерии — верная смерть, а он не мог согласиться, что умрет в девятнадцать лет, после того, как дважды уже одолел смерть.

Не мог он исчезнуть навсегда, обязательно выживет в третий раз. Значит, у него не тиф, не тиф!

Зачем-то он остался в живых, когда их отряд напоролся на румынский обоз.

А потом, когда гнали колонну, он тоже чуть не погиб.

Тогда, к концу второго дня, Иванов начал выбиваться из сил. Из середины колонны перемещался все дальше и дальше в конец и вдруг обнаружил себя в страшном последнем ряду, где за два дня пути столько погибло людей... Там, где он сейчас оказался, проходит невидимая полоса, отделяющая живых от мертвых. Иван испугался и рванулся вперед в серую толпу.

За колонной метрах в двадцати брели два автоматчика с овчарками на поводке. Как только человек выбивался из колонны, на него спускалась собака. Она была натаскана так, как тренируют своих собак чабаны овечьих отар. Отбившуюся овцу собака гонит в стадо. Здесь овчарка гнала человека в колонну. Если же у него не было сил и он падал, в него равнодушно стреляли автоматчики.

И вот Иванов в страхе рванулся вперед, в колышущуюся серую массу из грязных, промокших на спинах гимнастерок, но земля вдруг стала уходить из-под ног и переворачиваться. Упал, стал подниматься, однако земля опять поплыла из-под него, встала почти ребром, и он заскользил по ней. Подняться сил уже не было, хотя он судорожно сделал еще одну попытку встать. Смог лишь повернуть голову туда, где шли автоматчики с собаками. Они остановились метрах в десяти от него. Сквозь кровавый туман Иванов увидел, как рвется с поводка собака, а немец, направив на него автомат, раскрывает беззвучно рот. Только потом, когда его голова ткнулась в пыльную дорогу, до него донесся крик немца:

— Ауфштейн! Шиссен!

Это был страшный крик, который он слышал вчера и сегодня, за ним гремели выстрелы, и тело его уже сжалось в ожидании.

Крик почему-то повторяется. Ноги и руки Иванова, как во сне, скребут землю, но они не могут поднять обессилевшее тело. «Все! — проносится в затуманенном мозгу. — Сейчас, сейчас прогремит выстрел и спущенная собака начнет рвать тело».

И вдруг Иванов чувствует, как его кто-то подхватывает под руки и быстро тащит вперед. Он еле успевает перебирать ногами. Горячий шепот у самого уха возвращает его к жизни.

— Ты что же, Иванов? Что? Держись... — хрипит задохнувшийся голос.

Иван Иванович видит черную небритую щеку и красный, воспаленный глаз политрука Богомаза. С этим человеком они столкнулись еще в житомирском лагере и дали слово держаться друг друга. А он, Иванов, как-то отбился в этой колонне от Богомаза. И вот теперь сквозь колышущийся туман проступает лицо Богомаза. Иванова уже не держат под руки. Ноги, будто попав в тот невидимый ритм колонны, в котором он прожил эти два дня, преодолели мертвую точку и вдруг пошли. Для этого его нужно было поднять на ноги, и он пошел, как часы-ходики в их доме. Стоило тронуть их маятник, как они начинали стучать, но тут же замедляли ход и останавливались. Наверное, и с ним сейчас случится то же.

Однако в его организме что-то произошло, туман стал исчезать, и он уже ясно видел пред собою колышущуюся стену спин. Повернул голову, там, где кончалась колонна, падал за тучу раскаленный диск солнца.

Теперь он уже понимал, что дотянет до ночлега. С заходом солнца колонну остановят и будет шесть-семь часов отдыха...

Однако Иванов знал и другое. Завтрашний день он уже не продержится. В голове его удивительная ясность, словно ее промыли родниковой водой. У него один выход — бежать. Надежды почти никакой, но надо пробовать — другого шанса нет. Чтобы побег удался, нужно многое...

Надо держаться в середине колонны. Отсюда, не привлекая внимания охранников, легче наблюдать за местностью вокруг дороги. Это первое.

Второе. Перед побегом надо быть крайним в ряду и тут уже поменьше оглядываться и смотреть по сторонам, чтобы не вызвать подозрения охранников.

Третье. К дороге близко должны подступать кустарники, высокий подсолнечник или заросли кукурузы.

Четвертое. В этом месте должен быть поворот дороги, и тебе необходимо оказаться на внешней стороне изгиба колонны.

И последнее. В этом удобном для побега месте не должно быть немецкой засады.

В первый день в таких местах гитлеровцы устроили несколько засад. Бежавших пленных выгоняли из зарослей и расстреливали на глазах у всей колонны. Вчера утром повторилось то же самое — двух красноармейцев выгнали из подсолнечника и расстреляли прямо на дороге. Ивану даже показалось, что они выбежали из колонны, чтобы сорвать подсолнухи, но из зарослей поднялись два охранника и, повернув несчастных назад, полоснули по ним из автоматов.

После уже никто не пытался бежать, хотя на их пути еще было несколько удобных для побега мест, и Иван отмечал каждое, пока брел в середине колонны. Он видел: убежать можно, и, наверное, кому-то из их колонны, где было несколько сотен человек, удалось это сделать. Но для этого нужно, чтобы все вычисленные им четыре условия совпали и сильно повезло...

На ночлег всех загнали в пустой коровник и вокруг выставили собак. Можно было бы попытаться бежать отсюда, но он так обессилел, что сразу замертво повалился на пол. То же было и с другими, никто не мог до рассвета и головы поднять...

Утром, когда их строили, Богомаз подошел к Ивану и сказал:

— Давай, Россия, держись рядом... Больше такого счастья уже не будет. — И он рассказал, как вчера в колонне он стал не то засыпать, не то терять сознание от усталости и жары и вдруг очнулся, а рядом нет Иванова. — Стал пропускать людей вперед, смотрю, тебя нигде нет, а когда оказался в конце колонны, вижу — ты барахтаешься в пыли и эта сволочь направила на тебя автомат и блажит. Я ему кричу, показываю руками, можно ли мне выйти и помочь тебе подняться. Смотрю — махнул автоматом. Разрешил, а может, играет со мной в кошки-мышки. Я побежал, а за мной еще один... Думаю, врежет сейчас в меня, а потом и в этого солдатика...

— Мог и врезать, — отозвался Иван, — к охране подходить нельзя, а вы выбежали им навстречу...

— Все могло случиться, Иван Иванович Иванов. И все может быть... — заключил Богомаз.

— У меня сегодня последний день, — сказал Иван. Богомаз ничего не ответил. Он знал, что значили эти слова, и только утвердительно кивнул головой.

Видно, в ту короткую августовскую ночь, которая мгновеньем промелькнула в его тревожном и тяжелом сне, было благоприятное расположение звезд на небе. А здесь, на земле, на той пыльной дороге, по какой брела колонна, счастливо сошлись все четыре условия для побега. Иванов был в середине колонны, крайним в ряду, дорога, упираясь в кукурузное поле, круто сворачивала, солнце только всходило, и охранники и их собаки, видно, еще не совсем очнулись от сна.

Иванов, выждав момент, нырнул в редкие и кем-то уже во многих местах поваленные будылья кукурузы. Когда он, согнувшись почти до земли, бежал, то одна мысль сжигала его: «Почему же кукуруза именно в этом месте оказалась такой редкой?» Почему? Ведь издали она была сплошной стеной, и, казалось, стоило ему свернуть с дороги, как эта стена спрячет его. А сейчас он открыт всему свету, и его видят все охранники, какие есть на земле, и они уже выпустили в него стаю пуль. Надо падать, и он упал на землю и стал ползти, а потом опомнился и замер, даже перестал дышать, а выстрелов все еще не было, и он услышал стук своего сердца, которое рвалось из груди и хотело само бежать дальше, прочь от колонны.

Иван придавил грудь к сухой земле и сдерживал и себя, и свое сердце до тех пор, пока не стихло шарканье ног на дороге и повизгивание собак, рвущихся с поводков охранников.

Три дня только и удалось погулять Ивану на воле, а на четвертый его схватили полицаи, и он попал в тот же лагерь, куда пригнали его колонну. Однако за эти три дня Иванов хорошо подкормился на огородах и в садах и даже в одном селе раздобыл хлеба. Но там же ему сказали, чтобы он больше не заходил во дворы. «Везде рыскают немцы и полицаи. Там, где находят пленных, сжигают дома и расстреливают семьи». Иванов больше не заходил во дворы, а был случайно схвачен ночью в стогу сена. Полицаи свернули к стогу, им, видите ли, жестко было ехать в бричке.

Сколько в его жизни было случайностей? Иногда ему кажется, что жизнь его вся соткана из них. Случай приводил на край бездны, и он же, случай, спасал столько раз в жизни, что Иван уже перестал верить в то, что его пребывание в этом мире подчинено какой-то закономерности, на которой, как его учили в школе и институте, держится вся разумная жизнь на земле. К нему, Ивану Ивановичу Иванову, это не относилось. Его жизнь — это царство случая. Себе он говорил, что у него такая судьба.

Вот какой круг свершила память по его жизни. Ему вспомнилась вошебойная сцена перед казармой на солнцепеке, а за нею был провал, беспамятство, и дальше он помнит только, когда на лагерном дворе уже лежал снег и, кажется, шел декабрь.

Иван лежал на нарах, глядел через грязное окно во двор, и в его легкое, лишенное соков, тело по капле возвращалась жизнь. Он видел сарай с висевшей на одной петле широкой дверью, и ему показалось, что уже был в нем. Это мертвецкая, куда он попал из тифозного барака.

Иванов оторвал взгляд от окна. Рядом с нарами стоял невысокий, заросший щетиной человек в телогрейке. Он не раз видел это худющее, обтянутое кожей лицо. Это фельдшер Никульков, его земляк из Курска. Он тоже оттуда, из той жизни, через которую плыл в тифозном бреду, какая не оборвалась, а теперь продолжается непонятно зачем.

— Что, Иванов, оклемался? — проскрипел простуженный голос фельдшера. — Давай, поднимайся. — И он подвел под спину Ивана сухую, как палка, руку и, как рычагом, приподнял его.

Чтобы еще раз проверить себя, не сон ли все это, Иван спросил у фельдшера и удивился своему голосу.

— Скажите, я был там? — Из горла вырвались не слова, а хрипы, грудь сдавило, но голова на удивление была ясной. И когда фельдшер утвердительно кивнул, Ивану вспомнилось сразу все.

Он очнулся от нестерпимого холода. Вокруг груды холодных голых тел. Ощупал себя — тоже голый. Лежит он на холодном, липком. Впереди светлое пятно проема от висящей на одной петле двери. Соскользнул с холодных и липких тел и пополз на это светлое пятно.

Что было с ним дальше, Иванов узнал от своего земляка фельдшера Никулькова. У мертвецкой его увидели выздоравливающие.

— Смотрим, — рассказывал он, — ползет по земле голый человек. Мы подхватили и втащили в барак. А здесь уже выхаживал тебя Богомаз, — заключил свой рассказ фельдшер.

«И опять люди рисковали жизнью, — подумал Иванов. — Если бы охранники с вышек увидели это... Война, война... Какое же это проклятье!»

Вспомнились те три юных немецких офицера, которые попали в плен к партизанам в Словакии, когда Иван уже воевал с Богомазом в отряде Караваева. Офицеры только окончили военное училище и попали сюда, в оккупационные войска. У партизан нет пленных. Когда офицеров раздели, то все увидели, что они совсем мальчики. Это форма делала их мужчинами. Они вели этих юнцов. Иван смотрел на их выпирающие из-под нательного белья угловатые плечи, круглые, высоко стриженные затылки, согнутые напряженные спины, ожидающие выстрелов, и сердце Ивана, его обуглившееся от страданий и людских смертей сердце, взбунтовалось.

— Давай... — прошептал он на ухо Богомазу и не мог вымолвить другого слова «отпустим», потому что тут же понял, что предлагает не только невозможное, но и преступное по отношению к тем, кто остался там, в лагере отряда. Но Иванов нашел силы договорить свое безумное предложение, указал глазами на согнутые в смертном страхе и напряжении спины обреченных и ждал ответа от своего старшего товарища. А тот молчал, сжал автомат так, что побелел большой палец.

Когда прогремели выстрелы и они возвращались обратно, Богомаз заступил перед Иваном дорогу и, сверкнув бешеными глазами, спросил:

— Ты соображаешь? — Теперь уже он ждал от него ответа и, не отрываясь, глядел в лицо.

Иванов молчал, но тоже не отводил глаз, и тогда железная рука Богомаза скрутила на груди Ивана рубаху так, что затрещали и посыпались пуговицы.

— Неужели ты забыл, как стонала земля в житомирском лагере? — Богомаз оттолкнул от себя Ивана и пошел вперед, не поворачивая головы.

«Нет, не забыл!» — хотел крикнуть Иван вслед Богомазу. Но слова застряли в горле, а вырвался только хрип. В груди сдавило, и он, чтобы не упасть, прислонился к дереву. Долго стоял, смотрел невидящими глазами перед собой, и только горячие радужные круги плыли перед ним.

Да разве он мог забыть те стоны из-под земли? Он слышит их и сейчас. «Слышит, слышит, слышит!» — пытался прокричать Богомазу. Но ведь и эти три смерти нельзя забыть. Они навсегда останутся в нем...

— Нет, не забыл те тысячи, — шептали его губы, он видит и сейчас, ему и глаза закрывать не надо... Ослабевших людей, тех, кто уже не может справиться с работой, вечером выгоняют из бараков за колючую проволоку лагеря и под пулеметами держат раздетыми на морозе... Потом сбрасывают их в приготовленные здесь же ямы, засыпают землей... Стоны еще несколько часов несутся оттуда, и там шевелится земля.

Да будут прокляты эти изверги, будет проклято все семя, которое породило их! Нет им прощения. Все оставшиеся после этой страшной войны должны знать это. Должны, обязательно должны...

Так думал Иван Иванович в словацком лесу осенью сорок четвертого.

Эти же мысли пришли ему и сейчас, в самом конце его жизни, через сорок лет, и он остро ощутил свою вину и перед тем временем, куда его сейчас отнесло, и перед теми людьми, которых он хоронил и не хоронил, а только слышал их предсмертные крики и стоны.

Где-то Иван Иванович в амбарной книге записал, а сейчас сказал об этом Антону. Человек много раз задает себе вопрос — так ли он живет? И только один раз честно отвечает на него. Для него это время подошло. Он не может, не имеет права унести с собою все людские страхи и страдания, через которые прошел с теми, кто остался там. Их глаза смотрят на него оттуда, из-под шевелящейся земли...