Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   53

Глава 20



Иван Иванович уже вторую неделю выходил из палаты и с интересом соскучившегося в одиночестве человека наблюдал за больничным людом. Он усаживался в продавленное кресло в холле-кармане, который делил длинный коридор надвое, и смотрел. Мимо бесцельно брели выздоравливающие, не обращая внимания на больных, проносились врачи, степенно двигались няни, кого-то беззлобно ругая на ходу, а только старшая сестра да сестра-хозяйка, строго озирая все вокруг, начальственно прохаживались из палаты в палату, делая то одному, то другому больному внушение. Все огромное здание больницы угоманивалось только после двадцати двух часов, когда старшие сестры в холлах выключали телевизоры и начинали гасить в коридорах огни, оставляя тусклые ночники сторожить покой его жильцов.

«Везде своя жизнь, — думал Иван Иванович. — Богат тот, кто имеет терпение, говорили древние. Больница тоже терпение. Другого здесь не надо!» И он терпеливо ждал своего избавления, как и все в этом гигантском здании в шестнадцать этажей, размахнувшемся на окраине города на целый квартал. Ждал потому, что поверил и на этот раз, что вывернулся из-под костлявой и на отвоеванном им клочке жизненного пространства еще может распоряжаться собою.

Вчера опять приходил к нему Яков Петрович Семернин. Они часа два сидели вот здесь, в холле-кармане, говорили о делах НИИ, его лаборатории, а затем и вообще о быстротечности суетной жизни, и Ивана Ивановича поражали в старом профессоре нереальность его намерений и неуемная жадность ко всему, что было уже не его, а принадлежало тем, кто шел старику на смену. И все это казалось какой-то странной насмешкой и даже гримасой, потому что Семернин говорил, что он передает свой отдел молодым. Молодым, с высоты его семидесятитрехлетнего возраста, был Иван Иванович. Рассуждения старика не вызывали у Ивана Ивановича даже улыбки, за которую он всегда прятался, когда не хотел вступать в спор. Его слова будили в Иванове только грусть да тревожное чувство своей вины. «Ты и сам такой. Обеими руками ухватился и делаешь все, чтобы удержаться на поверхности жизни. На поверхности — ладно! Кому же это возбраняется? Но пропусти ты вперед себя по-настоящему молодого, у которого еще вся деловая жизнь впереди, а не жалкий ее остаток. Найди в себе силы». Он слушал Семернина, а сам думал о своем и спрашивал себя: почему такое происходит в старости? И не находил ответа.

— Ты знаешь, Иван Иванович, у меня все оговорено с директором института.

Иванов только сконфуженно морщился и порывался перевести разговор на другое, потому что ему и отвечать на это неловко было. А Яков Петрович, будто и себя убеждая в правильности своего решения, продолжал:

— Тебе собрался передать отдел. Тебе. Только болезнь твоя нарушила планы. Но все на круги своя... Ты молодцом. Это вначале всех напугал, а сейчас ничего... — Он испытующе посмотрел на Ивана Ивановича, ощупывая его острым взглядом: — В свою норму входишь.

Иван Иванович все же выдавил из себя ту защитную улыбку, давая понять старику, что прощает ему его маленькие хитрости: и ту, какою сейчас хочет обмануть себя, когда рассуждает о передаче отдела «молодым», и ту, когда говорит неправду, что Иванов выглядит молодцом. Яков Петрович заметил это и сбился со своего бодрого тона, оборвал разговор и теперь думал, как продолжить его, досказав то, что он начал говорить.

— Только тебе я и могу спокойно передать отдел. Ты сможешь удержать дело да еще и прибавить к нему. Это и Боровиков понимает, хотя и противится меня совсем списывать. Предлагает остаться в старших научных сотрудниках. А через два года, мол, вместе уйдем. Ему тоже семьдесят пять через два года. Мы одногодки.

— А чего ему уходить. Он бессмертный и бессрочный... Академик, — неожиданно для себя с вызовом сказал Иван Иванович. Сказал и не пожалел, пусть Семернин поймет его несогласие и раздражение. А тот не понял, почему вдруг взъерошился Иванов, пожал плечами и, чтобы успокоить собеседника, мягко спросил:

— А чем не угодил тебе наш милейший Боровиков? За ним школа энергетиков. Дело он знает... Да и институт пока крепко держит в руках...

— Конечно, Яков Петрович, все так. Но для дела... Для того чтобы оно росло и двигалось, необходимы и другие школы. И нужны сумасшедшие идеи. — Он повысил голос и посмотрел прямо в глаза Семернину. — Чтобы они взрывали привычное и накатанное! Вы нас сами этому учили. Я ведь помню ваши лекции про великих стариков еще со студенческой скамьи.

— Мало что мы говорили. Жизнь сложнее самых мудрых и верных теорий...

— О верных теориях ваш любимый Нильс Бор, как вы знаете, говорил следующее. Когда его коллеги обсуждали новую теорию одного из основателей квантовой механики — Гейзенберга, он сказал, это сумасшедшая теория, но достаточно ли она сумасшедшая, чтобы быть верной?

— Ты, Иван, всегда был поперечным учеником, и жизнь так и не округлила тебя. — Семернин умолк, продолжая вопросительно смотреть на собеседника, словно ожидая его возражений. Но, не дождавшись их, раздумывая, добавил:— Леший его знает. Видно, и так, как ты, можно жить. Но слишком уж накладно для тебя выходит. — И, вскинув голову, как-то весело продолжал: — Ну если ты вспомнил одну мудрость, то отвечу тебе другой и тоже заемной. Мы почему-то трусим говорить свое и часто прячемся за авторитеты. Безопаснее так, что ли? Так вот. Насчет верных теорий и жизни.

Как-то сидели беседовали два друга — Толстой и Чертков. На лоб Черткова сел комар, а Лев Николаевич взял да и шлепнул по нему ладошкой.

«Что вы сделали, граф? Вы убили комара. Разве вы имеете право распоряжаться жизнью божьей твари?» А Толстой ему отвечает: «Все это святая правда. Но нельзя же так подробно жить...»

Я вам, Иван Иванович, тоже скажу. Не стоит обращать внимания на мелочи. Добивайтесь главного. Это было сутью римского права. Я ведь тоже не могу вот так взять и бросить дело, которое лепил всю жизнь. Академику Боровикову еще труднее это сделать. Вот и примеряешь...

Иван Иванович слушал Семернина, а сам все хотел спросить у старика, почему так крепко держится человек за должность. Ему понятно побуждение тех, кто всю жизнь ходит в начальниках и сделал из своего руководящего положения профессию. Тут все оправданно. У этой профессии есть даже свое название — руководитель, их еще называют менеджерами. Это действительно профессия, и ей за рубежом, как и всякой другой профессии, учат в колледжах и университетах. У нас другой путь в руководители. И, может быть, наиболее верный: надо пройти все ступени возглавляемого тобою дела. Но коли уж так повелось, то, видимо, надо не забывать и другое. Если, скажем, все наши научные учреждения, как правило, возглавляют крупные ученые, думал Иван Иванович, то нельзя же оставлять должность руководителя за ним пожизненно. Ему ведь еще и наукой надо заниматься, если он истинный ученый. А совмещение административной работы с научной, без ущерба для обоих занятий, он может осуществлять лишь тогда, когда работает за двоих, что дается только в молодые годы. А в шестьдесят и семьдесят лет? Впору справляться с одной работой и не брать на свои хилые плечи лишку. Ведь опыт, который со временем приобретаем и на какой мы так полагаемся, далеко не все может заменить. Он еще и тормоз новому...

Обо всем этом Иван Иванович хотел спросить у мудрого Семернина, но он и по себе знал, что с людьми происходит что-то необъяснимое. Где-то к шестидесяти годам, как раз в то время, когда человек оптимально должен оценить и соизмерить свои силы с тем образом жизни, который он вел до сих пор, в нем будто соскакивает защелка самоограничения. Забыв о деле, человек тратит остаток сил на то, чтобы удержаться на достигнутой им вершине в то время, когда нужно было употребить их на достойный спуск с нее. Конечно, мудрый Семернин понимает все это. Но почему он ищет оправдания? Почему?

«Слаб человек. Не свободен он от пут обстоятельств. А нужно бы подняться ему над мелочным. Ведь он Человек...» Как Ивану Ивановичу ни хотелось обо всем этом поговорить со стариком, но он видел, что разговора откровенного, какие раньше бывали между ними, не получится. К нему опять подступила тоска, и он вспомнил свою единственную отраду — Антона. Его бы надо предупредить обо всем этом. Хоть и не поймет он сейчас, а на будущее надо бы. Жизнь быстротечна...

А старик продолжал говорить с еще большим напором, и, видно, уже сам верил в свои слова. Зацепившись за последнюю фразу Семернина «Выйдешь из больницы и принимай отдел», Иван Иванович ответил:

— Нет, Яков Петрович, я уже не играю в эти игры. Мне тоже о душе пора думать. Когда побываешь на краю, — и он обвел глазами холл-карман, а потом заглянул в больничный коридор, будто где-то здесь был тот край, куда он «заглянул», — перспектива жизни видится по-другому.

— Э-э-э, батенька, — протянул профессор, — не солдатский это разговор. В твои шестьдесят передо мною такая перспектива открывалась, что дух захватывало. Я еще и академиком думал стать. А чего? Ничто человеческое нам не чуждо. Ну, слава богу, не стал... И вот теперь легче со службой расставаться. А был бы академиком, то, как Васька Боровиков, верил бы не только в свою бессмертность, но и в бессменность, что еще страшнее.

— У академика Боровикова голубая мечта — умереть в кресле президиума, — недобро отозвался Иван Иванович.

Семернин захохотал.

— Не суди так строго стариков, — продолжал он, — сам будешь таким. Мы ведь с причудами, в облаках, как младенцы, летаем. А тебе грех, Иван Иванович, крылья складывать. Ты еще не достиг стариковского состояния невесомости... — Семернин уже сел на своего конька, говорил, посмеиваясь и над собой, и над собеседником, и, чтобы прекратить этот ненужный разговор, Иван Иванович сказал:

— Передавать отдел вы, Яков Петрович, можете кому угодно, но обо мне не может быть и речи. Не по Сеньке шапка. Не кандидатская это должность. И потом, если бы хоть кандидат был молодым. А то одного деда на другого меняете, да еще и калибр на порядок ниже.

— Что ты уперся в этих молодых? — вспылил Семернин. — Молодость — явление биологическое. Для ученого и просто порядочного человека этого мало. Подонку Колыванову прикажешь вручить отдел? Он молодой, и докторская у него готова. А вот ты со своей застрял. Да, да, застрял, и у тебя ретивые колывановы потихоньку разворовывают материал. Тебе и работы там осталось — оформить да представить к защите.

— А зачем? — улыбнулся Иванов.

— Как зачем? Не корчи из себя святого.

— И не думаю. Главное сделано. Генераторы работают на новой обмотке, мощность их увеличилась на четыре и шесть десятых процента, изоляционные смолы, как новинку, мы запатентовали. А ретивые колывановы пусть дальше двигают дело, если, конечно, могут. Не возбраняется... По технологии не все доведено до ума... Дела еще есть...

— Ишь ты как рассудил! — опять взорвался Семернин. — А тебя не волнует нравственная сторона того самого дела, про которое ты говоришь?

— Волнует, но это уже другая ипостась. Пусть этим занимаются общественность, партком, профком, милиция, прокуратура.

— А ты, чистенький, в стороне будешь стоять?

— У меня, дорогой Яков Петрович, на колывановых уже нет ни времени, ни сил.

— Да, рано ты, Иван Иванович, выпрягся из повозки, — грустно вздохнул Семернин, — рано...

— Может быть, и рано, — отозвался Иванов, — а может, и в самый аккурат. Каким же нужно было быть самовлюбленным или преступно беспечным, чтобы дожить до того, что некого поставить вместо себя?

— Да есть, — взмолился Семернин, — есть. Только не те, за кого бы душа была спокойна.

— А раз не те, значит, никудышные мы руководители. Я это в большей мере о себе говорю. Не так жили, не так вели дело. И все-таки, я думаю, это не причина, чтобы и дальше нам руками и ногами держаться... Приход молодых все равно будет благом по сравнению с нами, старыми пнями. Даже если они и наломают дров поначалу, все равно благо. Мы нация с колоссальными потенциальными возможностями. Нам только дремать не следует. Нужны ускорения...

— Да, современность — это не время, — отозвался Семернин, и Ивану Ивановичу опять показалось, что тот плохо слушает его, а продолжает думать о своем. — Время может быть и прошлым. В жизни всегда есть мы, старики, и, к счастью, а может быть, и, к сожалению, как ты говоришь, не такой уж малый вес мы в ней занимаем. Современность — это суть мысли... — Видя, как прикованно на него смотрит Иван Иванович, старик умолк, потер ладонями почти голый череп, словно у него чесались руки, и, виновато улыбнувшись, добавил: — Если я говорю не слишком ясно, то это только потому, что пытаюсь приблизиться к истине. Так говорил когда-то Нильс Бор. Я тоже хочу этого, но далеко не во всем согласен с тобою. Ты упрекаешь меня, что я забыл свои молодые годы и то время, когда командовала молодежь. Нет, я не забыл. До сих пор помню такой лозунг: «Электрическая лампочка в избе крестьянина — самый яркий факел мировой революции!» Этот боевой призыв и потянул меня в энергетику. Помню я и другое, но не могу согласиться с тобою. Нет слов, мы засиделись. Еще больший наш грех в том, что плохо готовили себе замену. Однако нельзя же передать бог знает кому дело. Молодость прекрасна, но она больше нужна для другого, — старик сощурил свои колючие глаза и заговорщически улыбнулся: — Теперь само дело стало другим. Оно требует не только больших знаний, но и навыков, опыта...

— Терпеть не могу, — вспылил Иван Иванович, — когда этими высокими словами прикрывают старческую немощь, а часто и трусость. — И он тут же продекламировал: «Медленным шагом, робким зигзагом...» Так безопаснее. Когда уж мы смелыми будем? Скажем хоть себе правду или так и будем обманываться? — Голос его звучал рассерженно. — Человек должен быть честен перед собою так же, как и перед людьми.

— Ну ты, Иван Иванович, раздухарился, прямо искры летят. Видно, допекли тебя здесь. — И Семернин все с той же наигранной веселостью обвел глазами больничный холл и коридор. — Тебе бежать скорее надо отсюда, а то одичаешь и кусаться начнешь. — И старик скорчил такую смешную гримасу старого бульдога, что Иван Иванович не смог удержаться от смеха, и дальше их разговор уже шел в том беззаботном тоне, когда каждый волен подсмеиваться над другим, зная, что никто не обидится, как бы обидно это ни было.