Диас Валеев меч вестника – слово

Вид материалаДокументы

Содержание


Добытчик тайн
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   29

IV


На этом моя повесть о трагической судьбе трех блистательных ловцов звуков завершается.

Остается только добавить последнее. До «заказчика музыки» мне не добраться. Здесь я бессилен. Но «исполнители» должны знать: если они еще раз поднимут руку на Жиганова ли, на какого-либо другого художника, они будут иметь дело и со мной. У меня тридцатипятилетний опыт борьбы со всякой нечистью. И пока я жив – мой долг, пусть даже в совершенно безнадежной ситуации, отстаивать на земле определенные ценности.

Против нас – сатанизм. Но с нами – Бог…

Сентябрь 1994 г.


V


Снова и снова читаю о прошедших в Казани 2 марта 2001 года торжествах, посвященных «90-летию со дня рождения выдающегося татарского композитора и общественного деятеля Назиба Жиганова» («РТ», 03.03.2001):

«Для участия в юбилейном празднестве в столицу Татарстана прибыли председатель правления Союза композиторов России Владислав Казенин, генеральный директор музыкального фонда Российской Федерации Анатолий Клигерман, руководители союзов композиторов Чувашии, Удмуртии, Марий Эл, Мордовии и другие почетные гости.

В первой половине дня в память о первом ректоре казанской государственной консерватории на фасаде ее здания была открыта мемориальная доска. Надпись гласит: «В этом здании с 1962-го по 1988 год работал основатель и первый ректор Казанской государственной консерватории, выдающийся татарский композитор, народный артист СССР, профессор Назиб Гаязович Жиганов».

В столь же торжественной и волнующей атмосфере проходило открытие мемориального музея-квартиры Н.Жиганова в доме № 14 по улице Малой Красной, где композитор жил с семьей с 1971-го по 1988 год. Здесь им были написаны пятнадцать симфоний, а также многие другие известные сочинения. Из этой квартиры Назиб Гаязович уехал в свою последнюю командировку – в Уфу, где должна была состояться премьера его оперы «Джалиль».

Экспозиция музея занимает две комнаты – кабинет композитора и гостиную, где полностью сохранена обстановка, которая была при его жизни. На письменном столе – партитура его последней, Семнадцатой симфонии, журналы и книги, к которым он обращался во время работы над ней, а также письма, приходившие Назибу Гаязовичу со всех концов страны.

Небольшая площадь музея не позволяет пока представить многогранную деятельность Н.Жиганова так, как она того заслуживает, – с использованием богатейшего архива композитора, включающего помимо музыкальных сочинений его эпистолярное наследие, книги, фото- и фонотеку. Все это бережно хранит Нина Ильинична – вдова композитора и директор музея-квартиры.

Данью памяти Назибу Жиганову стал и вечер в Татарском академическом театре оперы и балета им.М.Джалиля.

На вечере выступил Президент Татарстана М.Шаймиев. Напомнив основные вехи творческой биографии композитора и его выдающиеся заслуги перед татарским музыкальным искусством и образованием, М.Шаймиев зачитал указ о присвоении Казанской государственной консерватории имени Назиба Жиганова. Аплодисментами были встречены его слова и о том, что в целях увековечения памяти выдающегося татарского композитора, принято решение установить ему в Казани памятник.

Затем состоялся концерт из произведений Н.Жиганова…».

Не правда ли, как все мило?

Власть и народ воздают художнику должное. То, чего не додали при его жизни.

Да, будем справедливы: общая атмосфера вокруг имени Н.Жиганова после публикации моего очерка-исследования в 1994 году в газетах, а затем выхода в 1995 году в книге «Охота убивать» изменилась. Да и просто движение времени, наверное, сыграло свою роль. Во всяком случае, фанаты-ненавистники Жиганова, хотя и не все, притихли. Стараются не высовываться. Повидимому, боятся. По радио, в концертах, на оперной сцене вновь зазвучала музыка композитора. Чаще мелькает его имя в печати. В сознании десятков, а может быть, и сотен тысяч людей все крепче и необратимей фиксируется мнение о нем как о великом творце татарской культуры XX столетия.

Но это – парадная сторона бытия. Реалии текущей жизни состоят из «мелочей» другого сорта.

Спустя тринадцать лет после смерти композитора, наконец-то, был произведен ремонт его музея-квартиры. До этой поры на ремонт квартиры, не обновлявшейся почти два десятка лет, в Министерстве культуры республики не находилось денег. Ремонт шатко-валко тянулся около двух лет, и из четырех комнат был сделан только в двух.

Миновало восемь с половиной месяцев после официального открытия музея-квартиры, и я вместе со вдовой художника и директором музея Ниной Ильиничной с удивлением брожу по комнатам. В мемориальной гостиной дверь на лоджию открыта, и видно, что весь косяк без штукатурки, она отбита, проглядывают кирпичи. На кухне из потолка торчит голый обрезанный шнур. Ни лампочки, ни тем более люстры. В мемориальном рабочем кабинете композитора почему-то пусто. Не сразу догадываюсь, что здесь нет теперь знаменитого рояля композитора фирмы «Зейлер». В двух других комнатах – полный кавардак. Ободранные стены, тюки, нагроможденные друг на друга, брошенные вещи, горы книг. Здесь «богатейшее наследие композитора». В одну из комнат с трудом втиснута тахта-лежанка – пристанище вдовы и директора музея. В другой комнате, представляющей также нагромождение горы тюков и разобранной мебели – письменный стол. Это рабочее место для научного сотрудника музея-квартиры. Впечатление, что ты находишься в каком-то душном тесном складе.

– Вы говорите, что у вас был ремонт?

– Второго марта, как открыли музей, работу бросили. Ничего невозможно пробить. Ничего нельзя никому доказать, – устало говорит женщина.

А что же рояль? Оказывается, во время ремонта маляры сломали ему ножку. К тому же, инструмент имел потертости, царапины. Словом, нуждался в некоторой реставрации. Как быть? Наверное, к моменту открытия музея-квартиры необходимо отреставрировать и инструмент, на котором работал композитор? В консерватории ответили: это наш долг, вскоре пришли десять человек и унесли тяжелый рояль. С тех пор минуло два года. Рояль до сих пор стоит в мастерских консерватории и пришел в совершенно негодное состояние. Невозможно представить, что Жиганов работал на таком рыдване.

К этому можно добавить, что за тринадцать лет, прошедших после смерти художника, не издано ни одной его ноты. Подготовленный сборник «Назиб Жиганов» (статьи, воспоминания, документы) также лежит без движения. Нет денег. У входа в Казанскую консерваторию так и не заменена вывеска, хотя со дня опубликования указа о присвоении консерватории имени Жиганова прошло около девяти месяцев. Абсолютно ничто не подсказывает прохожим, что консерватория носит ныне его имя. Вероятно, у консерватории также нет денег на обновление вывески у парадных дверей.

Похоже, ничем не объяснимое недоброжелательство к великому татарскому художнику у некоторых его современников, а подчас и недавних учеников, все-таки не утихло. Нет-нет, а проявляется. Сильного пламени, возможно, нет, однако угли тлеют.

Его вдове могут сказать: «В музее вам жить нельзя» – и ничего не предложить взамен. Ее могут попрекнуть: «Вы очень требовательны. Рабочие не хотят работать у вас». Или: «Вы узурпировали ремонтные работы, тянете волынку и препятствуете открытию музея». На фоне облезлой штукатурки у входа в лоджию, отрезанного потолочного шнура на кухне, явных свидетельств проведенного «капитального ремонта» да ободранных стен в других двух комнатах, последняя реплика звучит особенно великолепно.

Да, убивать художника, в данном случае уже ушедшего из жизни, можно и так: перманентным пакостничеством по мелочам.

Открытых противников у мертвого Жиганова поубавилось, но кое-кто остался. Среди них – музыковед М.Нигмедзянов. Старый бедняга, все никак не может успокоиться. Едва предоставляется случай, он все «разоблачает» и «разоблачает» Жиганова, правда, осторожно, не называя по фамилии. Человек не понимает, что давно уже разоблачает при этом себя самого.

В публикации в газете «Ватаным Татарстан» от 29 сентября 1995 года он пишет: «Перед татарскими композиторами в тридцатых годах встала… крупная творческая проблема – оставить ли татарскую музыку в своих традиционных рамках, последовать ли слепо за порожденной в лоне христианской религии традицией Европы, искать ли какого-то иного пути? Дискуссия о европеизации национальной музыки продлилась недолго. В музыке вперед выдвинулся метод соцреализма, началась борьба с врагами народа. В научные одежды эта позиция начала рядиться уже после войны в стенах Казанской консерватории. Как известно, Союз композиторов и консерватория в течение многих лет пребывали в одном здании и под руководством одного человека».

Чувствуете, в чей огород летят камни?

Донос обществу, «гэбентуре» и власти. И не в старорежимном, т.е. советско-коммунистическом стиле, а в новейшем духе «демократии» и «либерализма» образца 90-х годов ХХ века.

А вот публикация в газете писателей Татарстана «Мадани жомга» от 5 июня 1998 года:

«Кого наградить, кому кислород перекрыть, председатель Союза решал единолично… На худой конец на неугодных, как я, собирал компромат».

Все это, надо сказать, более чем смешно. Возникает любопытная тема, еще не исследованная, кажется, в мировой литературе: Ничтожество и Гений. Представьте потрясающую картину: Гений старательно и кропотливо накапливает на Пигмея компрометирующие материалы. Можно ли такое вообразить? Наверное, можно. Но только в том случае, пожалуй, если у тебя – извращенное и совершенно распаленное больное воображение. Есть известная формула: «Гений и злодейство несовместимы». Очевидно, следует ввести в оборот и другую, но аналогичную формулу, об абсолютной несовместимости гения и ничтожества.

В этой же статье М.Нигмедзянов проговаривается: «Мне хорошо знаком механизм деятельности творческого Союза. Частенько для председателей я писал доклады».

На людей на побегушках обычно не собирают компромат. В случае необходимости их, как правило, брезгливо выпроваживают вон.

Похоже, человека томит тоска по славе маньяка, обуреваемого ничем не утоляемой патологической завистью-ненавистью к своему великому современнику. Его привлекали к «написанию докладов», а произнести доклад ни разу не дали. Что ж, слава обойденного ласками судьбы завистника ему обеспечена. Он – в «списке».

Читатель вправе поинтересоваться, может быть, есть еще желающие занять место в ряду ненавистников Великих творцов? Да, помните в 1987 году таким зарекомендовал себя некий С.Низмутдинов, соавтор статьи «Очищение правдой», о которой я упоминал на первых страницах очерка? Прошло семнадцать лет, и в издательстве «Казанский государственный университет» он издает в 2004 году книгу «Мелодии судьбы народа», немало страниц, которой посвящено снова «развенчанию», как всегда, совершенно не аргументированному, героя описываемой драмы.

Прошло несколько лет относительной тишины, и некоторые люди, видимо, сочли возможным снова, подобно какой-нибудь дворовой собаке, залаять из подворотни.

Поразительно однако: живет на земле великий труженик и художник, создавший восемь опер, три балета, семнадцать симфоний, несколько кантат. Мало того, в течение жизни он основывает в своей республике Союз композиторов, театр оперы и балета, консерваторию, открывает симфонический оркестр, еще Бог весть что, а рядом, в подпольном параллельном мире, существует другой человек, который почему-то постоянно исходит ненавистью, шипит, злобствует. Все это с трудом поддается разумному объяснению, но таковы реалии, такова жизнь. И вот минуло более чем полтора десятка лет после смерти творца, казалось бы, пора придти в себя, подумать о собственной душе, о Боге, об отчете перед Ним, но этот человек все шипит из-под угла, все задыхается от припадков злобы. На его губах белая пелена ненависти. А кто он, спросите вы? Да никто. Полный ноль, серый обыватель, недотокытомка. Нечто малозначащее и пылевидное.

Газеты тем не менее не гнушаются предоставить ему свои страницы, университетское издательство – свои печатные станки. Общественность не высказывает никаких возражений против глумления над останками Творца.

Во всем этом – какой-то неизбывный абсурд, трагифарсовая суть самой жизни.

Ушел в небытие русский гений – Михаил Шолохов. Найдена его рукопись «Тихого Дона». Проведен скрупулезный компьютерный анализ всех его текстов. Всем ясно, кому принадлежит авторство великого романа. Но черная нечисть – какие-нибудь ничтожные сарновы и Ко – не унимается, снова и снова воспроизводит клевету. Жизнь скоро уберет с лица земли низмутдиновых, нигметзяновых, но останутся их последыши. Миф о светлом волшебнике-музыканте и злом колдуне будет воспроизводиться уже ими. Слишком часто носителями злокачественной инфекции являются люди толпы. Как обстояли дела на самом деле, этот вопрос их не волнует абсолютно.

Что ж, пусть будет так. Мое предупреждение, что подобные люди, если они поднимут еще раз руку на Жиганова либо на какого-то другого художника, обречены иметь дело и со мной, остается, пока я жив, в силе. Желающих прославить свое имя в сатанинском ремесле я обязательно внесу в «черный список».

Сатанизм – против нас. Но с нами – Бог и Его Божественные кары…


Сентябрь 1994

Февраль 2005

Добытчик тайн


– Для меня он велик «алхимией стиха», если употребить термин, бытующий у французов, а, может быть, лучше было бы сказать – «словесной магией». Лирический герой, о котором порой любит говорить современная критика, всегда есть свидетельство неподлинности, выдуманности, «литературы» в том дурном значении этого слова, какое придавал ему Верлен. У него же лирического героя нет и быть не может. В своих стихах он всегда Сам и в этом отношении, имея в виду антитезу верленовскому смыслу, его поэзия – истинная «антилитература».

Тени сизые смесились,

Цвет поблекнул, звук уснул,

Жизнь, движенье разрешились

В сумрак зыбкий, в дальний гул.

Ведь тени действительно сизые – он переливаются множеством голубиных оттенков, ибо глаз, пристально вглядывающийся в серое или черное, перестает видеть их как таковые: они становятся переливчато-пестрыми. Отсюда и «зыбкий сумрак». А постепенный уход жизни дневной и внешней никак лучше не выразить, чем сказав, что гул – дальний. Но и точность эпитетов здесь – не самое главное. Важнее всего та внезапно вспыхивающая то тут, то там индивидуальная тютчевская манера словоупотребления, которая делает его стихи столь абсолютно неподражаемыми. С самого детства и до сих пор, всякий раз, как я читаю эти строки, передо мною возникают не просто словесные образы, а как бы реальный сумрак на исходе какого-то реального дня, в реальной комнате, где слышен полет бабочки и душа охвачена чувством слияния с миром. Если это не «реализм в высшем смысле», о котором говорил Достоевский, то, что такое тогда реализм? Я вполне сознаю тщету попыток понять до конца механику действия этих стихов. Не убежден я и в универсальности их воздействия…

(И – каскад удивительно тонких подробностей. Глубокий и скрупулезно точный анализ. Невероятная широта горизонта. И ничего общего с языком и формулами штатного литературоведения. Речь проста, естественна и свободна. Только ли о Тютчеве? Нет, много шире. И о жизни, о природе. О месте человека в мироздании… Впрочем, что удивительного? Человек дела, науки. Тонкий ценитель музыки. Не из вторых рук знающий живопись. Чувствующий цену и вес каждого слова. Знаток поэзии – и современной, и былой, вплоть до античных времен. Помнится, четыре года назад он сказал? «Вот посмотрите, это – первые издания Марины Цветаевой». А разговор шел у него дома о стихах одного из современных поэтов…).

– Создание смысловых вибраций является, пожалуй, наиболее тютчевской чертой во всей его поэтике. Вместе с тем эта черта входит в круг других многочисленных средств, применяемых поэтом для создания той особой неповторимой атмосферы, которой мы дышим в его стихах. Являясь первым и, конечно, величайшим из наших символистов, он отличается особым удивительным даром находить слова многомысленные, причем часто употребляет их так, что основным поэтическим смыслом становятся «обертон» привычного значения, при этом последнее, отнюдь не уничтожаясь совсем, взаимодействует с «обертоном», создавая специфически тютчевскую вибрацию смыслов.

А там в торжественном покое,

Разоблаченная с утра,

Сияет Белая Гора,

Как откровенье неземное.

Здесь, например, в эпитете «разоблаченная» одновременно действуют три смысла. Что это? Сознательный шаг или просто поразительное чутье языка, позволившее ему интуитивно создавать такую сложную «вибрацию смыслов»? «Разоблаченная гора» – в полуметафорическом смысле «раздетая» гора, в чисто метафорическом – «лишенная тайны» и, наконец, просто «очистившаяся от облаков».

В юности мне не раз случалось испытывать в какой-то мере, видимо, подобное тютчевскому ощущение «разлития» по всему бесконечному пространству. Потому-то, должно быть, я и воспринимаю многие его стихи как исконную часть самого себя. Не потому ли так любил его поэзию Толстой, что чувствовал в ней великий урок умения заставить заговорить все скрытые в словах значения и в итоге – как бы новым зрением увидеть природу и человека?..

/А куда двигает моего собеседника любовь к поэзии? Не тот же ли это урок умения заставить заговорить все скрытое в природе? «Природа – сфинкс. И тем она верней своим искусом губит человека, что может статься никакой от века загадки нет и не было у ней». Поспорим с Тютчевым. Наверное, есть. Вероятно, есть какая-то загадка. Вся жизнь самого Тютчева была непрерывным вопросом к природе – что или кто ты? И жизнь моего собеседника вся – целиком одно стремление заставить заговорить природу, открыть ее сознанию человека.

Он и к Тютчеву подходит как ученый, как исследователь, как добытчик тайн. Я имею в виду его наблюдения над изображением цвета у Тютчева и параллельно у Пушкина. Так им учитывались все слова, характеризующие цвет, к какому бы классу они не относились (существительные, прилагательные, глаголы). Под этим углом зрения он рассмотрел все оригинальные стихи Тютчева и лирику Пушкина с 1820 по 1836 годы. И оказалось: Пушкин – график, а Тютчев – живописец. Строгая графичность лирики Пушкина выступила в огромном преобладании черного и белого (в том числе серебряного) над всеми цветами, кроме разве только разных видов красного цвета. Тютчевская палитра организована совершенно иначе.

Да, подробные наблюдения над изображением цвета у Тютчева и Пушкина – здесь прослеживаются динамика цвета, колоризм, и черты мироощущения поэта-философа, набросанные рукой смелой и чуткой, и отдельные невыясненные прежде подробности биографии его и эволюции поэтического сознания. Или новые в тютчеведении объяснения вне традиционного для русской поэзии самого словарного строя стихов поэта.

Для Тютчева, по Б.М., высшая цель поэзии – творчество мифов. Почти все великие создания его, начиная от самых ранних и кончая позднейшими, суть мифы, то есть, говоря коротко, символы-действия. Глубокая же внутренняя убедительность их проистекала, прежде всего, из интимной личной убежденности самого поэта в их объективном, сверхличном значении. Особенно интриговало моего собеседника обоснование переворота, совершившегося в поэте, – от глубокой веры в одухотворенность природы с языческо-«анаксимандровским» восприятием ее, как живой и внутренне-сложной, подобно всему живому, сущности, прекрасной снаружи и таящей в своих глубинах пугающий даже Богов хаос – к попыткам творения мифов уже в христианском ключе. Метод поэта – творчество мифов – оставался неизменным в течение всей его деятельности как поэта, но содержание и, главное, религиозная окраска этих мифов испытали резкое изменение.

Помню улыбку на лице Б.М.:

– Конечно, это был христианин, до конца не уверовавший. Скорее, «пустынник», о которых еще Черт говорил Ивану Карамазову, что душа каждого из них «стоит созвездия» и которые способны в одно и то же время созерцать «бездны веры и неверия».

Я пытаюсь возразить:

– Да, в его лирике появляется понятие Бога. «И в Божьем мире тоже бывает, и в мае снег идет порой…» Возможно, он действительно эволюционировал от анаксимандровского апейрона, апологии Хаоса к Порядку, то есть единому Богу. Но Богу, возможно, не христианскому, но библейскому, Я тоже часто употребляю понятие Бога, но мой Бог не имеет ничего общего ни с ветхозаветным еврейским богом Иеговой, а по христианскому словарю Богом-Отцом, ни с новозаветным Богом-Сыном или Христом, тоже еврейского происхождения. У индусов – Брахма, Вишну, Шива да еще и Кришна. У персов – Ормузд и Ариман. У арабов – Аллах… Тютчев в своих глубинных основаниях был слишком русский человек. Зачем ему молиться еврейской Боготроице?

Б.М. парирует:

– Нигилистические струи постоянно прорываются и в поздней тютчевской поэзии. Достаточно вспомнить необычайной простоты и силы вещь, посвященную памяти брата. Или одно из самых последних стихотворений, написанных им до предсмертной болезни, – «От жизни той, что бушевала здесь…». Однако, никто лучше самого Тютчева не выразил его жизнеощущения в его поздний период: «Пускай страдальческую грудь волнуют страсти роковые – душа готова, как Мария, к ногам Христа навек прильнуть». Тютчев только «готов» был стать навек христианином, однако до конца и безоговорочно им не стал.

У меня есть еще аргументы, но я их не привожу.

– Возможно, вы правы, Я не столь глубоко знаю Тютчева…

– Не на этом ли пути – пути одинокого испытателя тайн нашего языка, алхимика русской речи, – говорит мой собеседник, – который в течение многих лет слышал только чужую светскую и литературную речь – французскую, немецкую, итальянскую, а по-русски, я уверен, беседовал лишь со своим верным другом-дядькой Николаем Афанасьевичем, – не на этом ли уединенном и опасном для слабых пути находил Тютчев величайшие свои драгоценности? «Иноземцу» не так страшно нарушать каноны языка, бояться отклонения от штампов, слишком привычных и потом непреодолимых для «аборигенов», в том случае, конечно, если он гениален. Среди самых лучших перлов в сокровищнице тютчевских поэтических образов встречаются порой такие, о происхождении которых не знаешь, что сказать: сознательная ли это смелость или непредумышленная, гениальная ошибка… Удивительная вещь, – продолжает он. – Оказывается, все здание ранней натурфилософской лирики Тютчева вырастает в своей положительной части из одного источника – им являются величественные, хотя и довольно еще смутные полумифологические созерцания древнейших милетцев.

Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных,

Все зримое опять покроют воды,

И Божий лик изобразится в них.

В конце мира предстоит то же, что было в начале. Одна единственная водная стихия Фалеса, в которую, согласно закону возмездия Анаксимандра, должен по справедливости и во искупление вины вернуться наш мир. И «Божий лик» – не лик, конечно, библейского Бога, а вероятно, отражение солнца, которое засияет на поверхности водной пустыни.

И тут же в разговоре признание ошибочности своего пути, иная стремительная мысль:

– Да нужно ли вообще ставить вопрос о каких-то заимствованиях у древних? Не просто ли потому существуют отмеченные мной в его поэзии многочисленные черты, которые я назвал «милетскими» и «антигераклитовскими», что в своих подсознательных глубинах человеческие души могут обнаружить единство через, казалось бы, непреодолимые расстояния веков и стран? И не относится ли внутреннее родство Тютчева с Фалесом и Анаксимандром к тому же классу явлений, что и родство Пушкина с Гераклитом? Ведь в последнем-то случае сознательное воспроизведение «огненной» гераклитовой традиции нацело исключено хотя бы уже по одному тому, что Пушкин-мыслитель глубоко отрицательно относился ко всякой натурфилософии как таковой. Внутреннее родство душевных конституций (допущение более скромное, чем признание некоего надвременного и общечеловеческого «резервуара духовности», существование которого предполагается некоторыми мыслителями) и порождаемые этим родством аналогии в образах подсознательного мышления не считаются ни с различием культурных уровней, ни с историческими и географическими расстояниями. Случалось же – это ведь твердо установлено наблюдениями психиатров – что больные негры Центральной Африки в беспамятстве бредили античными мифами, о которых в сознательной своей жизни никогда и ничего не слыхали!

В конце концов, человечество, может быть, гораздо более едино, чем мы привыкли думать…

/И я все дальше и дальше вхожу в чарующий мир прекрасных то ли фантазий, то ли реальностей. Б.М. улыбается. Мы говорим долго. Мы тоже бредим минувшим и будущим, здесь опять-таки и далекая, но до осязаемости живая архаике античного мира и беглые экскурсы в философию новейшего времени, И неизвестные мне прежде страницы из истории отечественной и зарубежной химии и физики, полные аромата подробностей, кратких и точных психологических характеристик. И необозримость горизонта новейшей физики – то же с присутствием той же субъективной окраски человека, знаю-щего все не из вторых и не из третьих, рук, которая делает полученные сведения личными, принадлежащими только тебе. И разговор о живописи, о новых книгах: «Вы читали новый сборник Николая Заболоцкого? Вот еще один гений XX столетия. Поэзия необычайно густа, одухотворена мыслью…». Мы говорим долго. Все тот же домашний рабочий кабинет. И стол, заваленный каждый раз все новыми книгами. И картины на стенах, так непохожие на произведения соцреализма. И книжные шкафы и стеллажи. И опять книги, книги… И новые, только что с прилавка, и другие – редких теперь уже изданий, сохранившие в себе дух далекого времени. Помимо прозы, я увлечен в эти годы философией, вынашиваю собственные идеи, пишу работу, которая вскоре при негласном обыске будет сожжена. Но это в будущем, а пока я со страстью маньяка-читателя «пожираю» Аристотеля, Платона, Шопенгауэра, Ницше, Киркегора, Сведенборга, Фрейда, книги которых постоянно беру у Б.М. Он начал собирать свое собрание еще в 20-е годы, когда сотни и тысячи бывших дворянских, чиновничьих, купеческих библиотек пошли в распыл и раззор, а чудом сохранившиеся остатки их оказались на книжных развалах… За окном вечер и день. За окном снега. За окном прозрачная синь весеннего неба, а то уже и желтая строгая осень. Мы говорили и говорим долго. Говорили вчера, три года назад и шесть месяцев назад. И говорим сегодня… Я листаю книгу Ричарда Грэгга, сравнительно недавно вышедшую в Нью-Йорке и Лондоне: «Федор Тютчев. Эволюция поэта». Издание Колумбийского университета. Карандашные пометки. Множество едва заметных записей. Видимо, с карандашом в руке мой собеседник читал эту книгу, кое-где тут же споря с автором или радуясь, порой совпадениям отдельных мыслей и наблюдений со своими догадками.

– Очень хорошо написано. Правда, кое-что вызывает возражения. Но многое заставляет задуматься. Но, главное, прочтя книгу, с радостью сознаешь, что Тютчев в той мере, в какой это вообще возможно для чистого лирика, стал поэтом общечеловеческого звучания…

/Но довольно. О чем этот очерк? О чем я пишу? Я говорю: «Он, он…». Кто же – этот он? Вот портрет. Сухие быстрые руки. Черты впалого лица остры в своей законченности. И – короткий смешок. И взгляд серых глаз из-под кустистых бровей и выжидающ, и остр. Две вертикальные морщинки на лбу. Седина. Речь угловата, неожиданна и свободна. Далекие аналогии, блеск сопоставлений, широта горизонта – и все в движении, мысль вольна, интеллигентна, ярка озарениями искрометной импровизации, убедительна мощью тех знаний, что незримой основой стоят за каждым словом. А вот биографические данные. Борис Михайлович Козырев. Шестьдесят два года (мне на тот момент тридцать, познакомились в двадцать четыре). Не литературовед, не из штатных гуманитариев. Отнюдь. Доктор физико-математических наук, член-корреспондент Академии наук СССР, заведующий лабораторией радиоспектроскопии Казанского физико-технического института АН СССР, один из крупнейших специалистов в мире в области электронного парамагнитного резонанса. Но почему Тютчев? Причем здесь Тютчев? Припоминается давняя и мимоходом брошенная фраза:

– Всегда наряду с интересами научными существовали интересы и поэтические…

Отгремела революция. Отполыхали тифозные фронты Гражданской войны, 1923 год, Казань. Студенческие годы в университете. Как много нового дарил тогда каждый день бытия, с какой жадностью впитывал в себя все молодой Козырев. Однако, учился он на химическом факультете кое-как, с полной антипатией. Тогдашняя химия своей страшной заземленностью и голым эмпиризмом оттолкнула потянувшуюся было к ней душу. В ней в это время никаких революционных идей не бродило. Бродили они в физике – и то был взрыв, каскад необычных идей. И учился кое-как, пока не дошел до слушания курса физхимии. Внезапная вспышка энтузиазма, не ослабевшая и в годы обычной преподавательской деятельности в различных казанских вузах. Параллельно увлечение философией, искусством. Потом знакомство и дружба с Е.К.Завойским, тогда еще тоже молодым, неопытным физиком, но чрезвычайно талантливым, и годы совместной работы. В самом начале тридцатых годов Завойский уже понял, чему посвятить свою жизнь. И все дни его с тех пор были реализацией одной центральной идеи. Радиотехнические методы поставить на службу изучения строения и свойств вещества. Тогда об этом в мире никто еще не думал. Сейчас в различных областях применения парамагнитного резонанса работают тысячи, десятки тысяч ученых в разных странах мира, их было в начале всего трое. Одни в Союзе. Одни в мире. Е.Завойский – физик-экспериментатор, А.Несмелов – физик-теоретик и он, Б.Козырев – физико-химик. Их было трое. Три молодых человека, и у них была гигантская, революционизирующая науку идея. Первые научные публикации. Излишняя скромность. Неуверенность, основным результатом первоначально были не столько какие-то выводы о закономерностях в строении вещества, сколько разработка вопроса косвенного учета энергии, поглощаемой веществом. Это послужило потом базисом для будущего открытия парамагнитного резонанса. На горизонте в это время появляются две иностранные работы (голландского и американского физиков), где изучались действие и приводились расчеты магнитных высокочастотных колебаний. В один из дней молодые физики-авантюристы пришли к выводу, что надо искать ядерный магнитный резонанс. Но как подступиться к изучению ядерного магнетизма? Этого не знал никто. Опыты. Сложнейшие опыты на жалком, сверхпримитивном оборудовании. Фантазия, изобретательность, ухищренность сильных, мощных и свободных умов, ломающая тупики. В это время вместо А.В.Несмелова, неожиданно для себя самого переброшенного на другую работу, роль физика-теоретика стал исполнять С.А.Альтшуллер. И вот к началу войны был получен сигнал ядерного резонанса – впервые в мире. Тот самый сигнал, за который американские ученые в 1941 году получат Нобелевскую премию. Но жалкое оборудование, провинциальная неуверенность, война, бесцеремонно прервавшая опыты, – все это не позволило застолбить открытие и поставить на нем казанскую марку. Началась война, и пришлось заниматься другим – не фундаментальной наукой, а военно-прикладной. И все же в сорок четвертом году Е.К.Завойским было зафиксировано явление электронного парамагнитного резонанса. Это одно из величайших открытий в физике XX столетия. Правда, вскоре и Завойского перебрасывают на другую работу.

В 1947 году, после того, как Завойский уехал в Москву и стал работать в другой области, только что созданную лабораторию радиоспектроскопии в только что организованном Казанском физико-техническом институте возглавил он, Борис Козырев. В Казанском университете в этом же направлении работал С.Альтшуллер. Их осталось теперь двое в Казани, в Союзе. И если не двое, то почти двое. Лаборанты выросли потом в докторов наук, но тогда это были еще неопытные новички-неофиты. Парамагнитный резонанс – невероятно гибкое орудие изучения многих сторон веществ. Получаемая информация ставит этот метод в ряд с рентгеновскими лучами, с оптикой. Идея разрасталась в мощное древо с буйным густым пучком стволов и веток. Ему, Козыреву, необходимо было сделать выбор основного направления. За какой ствол, за какую ветку схватиться? И выбор был сделан. Долгие годы были посвящены необъятной и совершенно неосвоенной наукой проблеме – исследованию структуры и магнитных свойств жидких растворов.

«Железный» занавес. Первые поездки советских ученых за рубеж, Париж, Лондон… Доклады и выступления на различных международных конференциях и научных конгрессах. Обстоятельная монография об электронном парамагнитном резонансе, написанная совместно с С.Альтшуллером, выходит в Москве, а потом в ГДР, в Соединенных Штатах и Англии, в Румынии…

– Главное все же то, что вокруг новой идеи вырос большой коллектив ученых, которым по силам очень многое, – однажды задумчиво обронил он. – Забавная вещь. Горжусь тем, что мои ученики теперь сильнее меня, а ученики моих учеников могут делать уже некоторые вещи, которые не могут делать их учителя. Так, собственно, и должно быть. Теперь вот дожидаюсь правнуков по этой линии, – добавил он с усмешкой.

– А книга о Тютчеве? – спрашиваю я. – Скоро будет поставлена последняя точка?

– Рукопись почти завершена. Осталась последняя отделка. Но этой работой приходится заниматься только в летние месяцы, во время отпуска. Монография о парамагнитном резонансе готовится ко второму изданию. Объем ее будет увеличен на треть. Должен быть освоен весь фактический и теоретический материал за последние годы. Работы очень много, поэтому главная проблема – распределение сил и времени.

/Таковы две стороны внутренней биографии моего старого знакомца. Одна та, о которой известно, собственно, всем, кто знает Козырева как крупнейшего специалиста в области радиоспектроскопии и знаком с его работами, будь это здесь, в Казани, либо в Москве или где-то за пределами страны. Другая сторона – поэзия, искусство.

Быть у истока идеи, вписывающейся в десятку величайших научных открытий двадцатого века, – счастье и завидная личная судьба. Ученый-суперклассик, равно как и поэт высшего рода, это тот же творец миров, последние обладают сверхличным объективным значением. Художественная правда выше правды земной, злободневной, политически-конъюктурной. А что такое открытие какой-либо закономерности в природе, опрокидывающей каноны устоявшегося здравого смысла и все, связанные с ним привычные представления, как не то же прозрение, часто интуитивное, высшей истины, красоты и гармонии природы. В ядре любой настоящей теории заключена система фундаментальных законов, определяющих как бы саму сверхсуть соответствующего фрагмента объективной реальности. Вот почему, чтобы вырваться из эмпирии ползучих бесконечных фактов, нужна широта умственного горизонта, необходимо видеть звездное небо. Научные истины это истины и художественные в своем высшем проявлении. Ибо одна цель, одна объективная великая реальность стоит перед взором человека, и пожать ее стремится и гений ученого, и гений поэта. По-своему. Разными путями.

Вот почему так нужен, так необходим душе Тютчев. Вот почему поэзия, искусство, философия становятся для целостного человека неотъемлемыми элементами внутренней биографии.

– Некоторые ученые, – замечаю я как-то в одном из разговоров с Козыревым, – порой пренебрежительно относятся к философии и не знают ее.

– Скорее всего, это не ученые, а научные сотрудники обыкновенного толка. Зачем им философия? Точно также штатные преподаватели философских дисциплин часто не знают и не хотят знать науки.

– Мы как-то говорили о гениальных ошибках, близких к прозрениям, в лирике Тютчева. Могут ли быть в науке гениальные ошибки?

– Таких всплесков сколько угодно, причем гениальные ошибки порой неотличимы от истин, от которых веет гениальностью. Теория относительности. Это – гениальное заблуждение или гениальное открытие? Среди физиков есть сторонники обеих позиций…

Рождается человек. И его начинают окружать вещи. Сначала немногие. Стена, деревянная решетка кроватки, еще незнакомое лицо матери. Потом мир раздвигается все шире и шире. Появляются еще люди и улицы. И зеленый листок на дереве останавливает внимание. В человеке живет удивление перед миром, стремление к его познанию. Но кто-то уже ограничивается службой, домом, преходящими новостями. Душа у них перестает развиваться. Иных же языческая жадность ведет все дальше и дальше. В обычном видится парадоксальное, видится вечное. Нет привычки. Нет предрассудков, нажитых прожитыми годами, душа также молода, как и вначале. И мир в движении, в порыве…

– Есть одна привлекательная и грандиозная по объему задачка. Взглянуть на всю русскую поэзию от «Слова о полку Игореве» до Заболоцкого с точки зрения ее интуитивного видения внутренней жизни природы. Я знаком с английской поэзией и с французской, немецкой, но ни одна из них не уделяет такого внимания жизни природы, как русская поэзия. Тютчев это – одна страница, одна глава в этой работе…

Борис Козырев и сам писал стихи. Похоже, это было его тайной страстью. Свои стихи он никому не показывал, никогда не делал ни малейших попыток их опубликовать.

Вот стихотворение, помеченное октябрем 1939 года:

В сердцах отчаянье, и мира нет у мира.

Безмолвствует душа, всех тайн не досказав.

И свет чудес померк. Не точат больше миро

Измученных икон бессонные глаза.


Да, ночь – отчаянье, и с веток отягченных,

Роняет древо зла доспевшие плоды,

И меркнут венчики на горестных иконах –

Нестертых позолот последние следы…

Учитывая, что время написания этих стихов – 1939 год, следует, пожалуй, заметить, что поэт был смелым и безрассудным человеком. Представьте, стихи случайно, по чьему-то доносу, попадают в руки следователя НКВД… О, у него возникло бы немало серьезных вопросов к автору. Скажем, такой:

– «Роняет древо зла доспевшие плоды»… О каком древе зла речь? О каких плодах вы говорите?

Конец июня 1941 года. Первые дни войны. Под пером Козырева рождается новое стихотворение, свидетельствующее о его глубоком внутреннем несогласии с установившимся в стране режимом власти. Даже начавшаяся война не сломала этого настроя.

Благая мудрость – зло на зло восстало. Но зачем

Невинным гибнуть без числа в жерле ночных геенн?


Я жил неправо – пусть меня неправый судит суд.

Но дети, дети – ведь и их молитвы не спасут!


И мне ль молиться, – мне, кто жил, как жили все, скажи, –

В позоре сатанинских пут и бессловесной лжи?


Не счесть предательств и измен, убийств из-за угла, –

Так пусть мне свет запечатлен, пусть смертоносна мгла.


Но дети, дети, в чем же их, о Боже, в чем вина?

Иль их на гибель обрекла сама моя страна?


Коль так – все ангелы в ночи их сон не охранят,

И все мечи, и все лучи не остановят ад…

Козырев – в 1941 году ему исполнилось 36 лет – не узнал участи солдата. Сражающаяся страна берегла своих ученых. Вероятно, в эти трудные годы в нем мучительно медленно созревало иное отношение к окружающему миру.

Через два года, в июне 1943 года, в одном из стихотворений он пишет:

Но уже за мглой сражений

Занимается – смотри –

Проблеск розовых движений

Неожиданной зари.

Титаническая война и «розовые движения» – это любопытно. Я не помню, говорили ли мы во время наших встреч о политике. Наверное, нет. Но вспоминается одна размолвка, случившаяся между нами в 1968 году. Если она возникла не на политической почве, то где-то близко к ней.

Тогда я работал в газете «Комсомолец Татарии», а, кроме того, часто писал для московских журналов – «Сельская молодежь», «Смена». Иногда с командировочным удостоверением «Смены» навещал другие края.

И вот именно для «Смены» – тираж ее тогда переваливал за миллион экземпляров – я и решил в 1968 году написать очерк о знаменитом казанце. Физик высокого уровня, литературовед да еще поэт тютчевской школы – фактура богатейшая. Договорился с редактором журнала. Обговорил все детали с самим Козыревым. Козырев поначалу охотно согласился стать персонажем будущего очерка. Я начал писать его. Однако вскоре мне понадобилось сделать какие-то уточнения, и когда я с этой нуждой пришел снова к Козыреву, он вдруг пошел на попятную:

– Диас Назихович, давайте не будем ничего делать. Не нужно писать обо мне.

– Почему?

– Видите ли… Наш круг это своего рода каста. Определенные правила поведения. Публикацию в популярном журнале некоторые люди могут расценить как саморекламу…

Я с изумлением смотрел на человека, которого уже привык считать небожителем:

«Член-корр, старик… Чего он боится?»

Теперь я понимаю, Козырев 1939 года и Козырев 1968 года не идентичны друг другу. Такое в жизни случается часто. Сейчас мне 65 лет, и я, наверное, тоже не совсем похож на себя, тридцатилетнего, каким был в 1968 году.

У каждого творческого человека, кем бы он ни был – ученым, писателем, музыкантом, – свой роман со временем, в котором ему выпала доля жить. И как правило, роман драматический. Чаще всего мы наблюдаем драму нереализованных возможностей.

Борис Козырев полностью реализовал себя как физик. Он полуреализовал себя как литературовед. И совсем не реализовал себя как поэт.

Между тем во всех трех ипостасях это был, похоже, творец от Бога.

Прошло свыше десяти лет, и в 1979 году, едва-едва не дожив до семидесятипятилетия, Козырев умирает от инфаркта. В России надо жить долго, где-то, наверное, лет до девяноста, что6ы увидеть осуществленными все свои замыслы и тайные мечты. Неизвестно – и никто по сию пору этого не знает, – удалось ли Козыреву написать работу о «натурфилософской составляющей» в русской поэзии. Чуть позже я проясню этот вопрос. Но увидеть опубликованной свою работу о Тютчеве ему не привелось. «Письма о Тютчеве», неназванным адресатом которых был правнук поэта, тютчевед, директор мурановского музея К.В.Пигарев, где оригиналы этих писем хранятся, были опубликованы спустя девять лет после смерти Козырева в серии «Литературное наследство», издаваемой Институтом мировой литературы им.А.М.Горького, в двухтомнике, посвященном наследию Федора Тютчева. Это был уже 1988 год. За полгода до смерти Козырев прислал один машинописный экземпляр тютчевской рукописи московскому физику профессору Е.Л.Фейнбергу. После внезапной кончины Козырева тот воспринял находящуюся в его руках рукопись как наказ душеприказчику и сумел, пользуясь своими связями, «пробить» труд Козырева для публикации в весьма престижной и труднодоступной серии «Литературное наследство». Позже оказалось, что профессор Е.Л.Фейнберг вообще сыграл в судьбе козыревских рукописей какую-то мистическую роль. Дело в том, что в середине семидесятых годов Козырев передал весь свой литературный архив одному московскому литературоведу. Это свидетельствует, пожалуй, о том, что в эти последние годы своей жизни Борис Козырев в Казани был невозможно одинок. Одиночество старости, когда вокруг одна пустыня, пришло к нему.

Москвич же писал в это время предисловие к одному из сборников Тютчева и сумел расположить к себе казанского ученого настолько, что получил в свои руки весь его архив. А спустя три года сообщил Козыреву, что архив полностью утерян. В сознании полной загубленности его литературных изысканий Козырев и умер. Не исключено, что причиной инфаркта явились переживания, связанные с этим известием. И вот, спустя почти двадцать пять лет, обнаружилось, что архив цел, невредим и находится теперь в руках все того же «доброго демона» Козырева профессора Е.Л.Фейнберга, теперь уже глубокого старика. Последний тут же сообщил о находке дочери Козырева. Я сказал, что писателям, ученым надо жить в России лет до девяноста, но, пожалуй, я ошибся. Надо жить еще больше – до ста, до ста двадцати, а то и до ста пятидесяти лет. Только тогда, пожалуй, наследие великого таланта или гения люди допустят до себя полностью. Архив выдающегося казанского физика и выдающегося литературоведа (тютчеведы чтят его ныне как «подлинного первооткрывателя») на тот момент, когда я пишу эти строки, еще не привезен в Казань. Что там обнаружится?

А пока я читаю его «Письма о Тютчеве». Это извлечения, сделанные автором из пяти его писем к правнуку поэта, впрочем, абсолютно завершенное сочинение, содержащее все основные мотивы «Тютченианы»:

«Если тогда в молодости (в мюнхенском периоде жизни – Д.В.), самое, может быть, глубокое и самое интимное из тютчевских переживаний было выражено гениальной формулой? “Все во мне и я во всем”, то теперь (в петербургском периоде – Д.В.) мы встречаем столь же емкую и проникновенную формулу: “Ты со мной и вся во мне”. Эти две строчки кажутся мне при их сопоставлении величайшими поэтическими символами тютчевского творчества, а в следующем, более глубоком плане как бы и “прафеноменами” всего его духовного существования».

Боже мой, лет тридцать с лишним назад я читал эти «письма» в рукописи. Видимо, Козырев давал мне почитать отдельные фрагменты или все сочинение. У меня сохранились даже отдельные записи из сочинения о великом русском поэте.

Как быстро и стремительно проносится жизнь!

Нет на Земле Тютчева, нет уже Козырева. Скоро с лика Земли исчезнет последний человек, знавший меня.

1968

2003