14 меѓународен славистички конгрес охрид, 10-16 септември 2008 зборник од резимеа

Вид материалаЛитература

Содержание


Вампиры А. К. Толстого
Percepcja emocji w językowym obrazie świata Polaków: Korpusowy Projekt Badawczy
Перевоплошение Италии из камня в ткань в поздней поэтике Мандельштама
Хулиганство Бориса Акунина: Литературные пародии Чехова и Шекспира
Средний путь: Берберова между Буниным и Набоковым
Возрождение Толстого: К вопросу о религиозной зрелости
Текстуальные «превращения» в «Книге превращений» Ф. Сологуба
Tri gej filma iz bivše Jugoslavije
Концептуализм в восточной Европе и за ее пределами
Возвращение к «Бегству от любви в Гоголевском творчестве»: «Миргород» как место Гоголевского извращения
Народная характерискита совремменых русских жизненных обрядов
Брак и свадьба русских горожан в прошлом и настоящем
Из подполья в подвал. Как Одесса заместила Петербург как столица русского литературного воображения
The Grammar of Oral Narrative in the Povest´ vremennykh let
Putting the Truth to Work: The Socialist Literary Subtext in Lidija Chukovskaja’s “Sof’ja Petrovna”
Development of the Slavistic Orientation in Slovak Ethnology in Twentieth Century
Polarization between Tractate and Novel in the Slovak Literature of the 18
Niektoré ohlasy byzantsko-balkánskych a slovanských tradícií na ikonách východného Slovenska 15.-18. storočia.
Dionýz Ďurišin: from the history of literary monuments to the history of evolution principles
Kultúrna a štátotvorná dimenzia cyrilo-metodskej misie u Slovákov
...
Полное содержание
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   29

Вампиры А. К. Толстого


Известный поэт и драматург Алексей Константинович Толстой ещё в молодости написал два рассказа с вампирическими мотивами: “La famille du vourdalak. Fragment inédit des mémoires d’un inconnu” (1837) и «Упырь» (1842). Целью доклада является рассмотрение этих малоизученных рассказов в перспективе их отношения к другим литературным работам Толстого, к литературе его времени (русской и европейской), и к фольклору.

Сюжеты и мотивы, лежащие в основе ранней прозы Толстого, имели широкое хождение в западноевропейской литературе конца 18-ого и начала 19-ого века. В этих двух рассказах отдельные темы, образы и мотивы опираются на литературную традицию. «Упырь», в особенности, тесно связан с фантастической литературой предромантической и романтической эпохи и принадлежит к сочинениям, созданным в русле "готической" традиции. Однако, написанный ранее (на французском языке) рассказ «Семья вурдалака», который не был напечатан при жизни автора, восходит к совсем другим источникам. Этот рассказ обнаруживает влияние балканского и восточноевропейского фольклора.

Тема вампиризма была первоначально почерпнута европейскими писателями из фольклора, легенд и суеверий. Например, «сведения» о вампиризме, вкючая истории и свидетельства, были собраны и опубликованы в сочинении Dom Augustin Calmet о вампиризме, Traité sur les apparitions des esprits et sur les vampires ou les revenants de Hongrie, de Moravie, etc..., 1751, которое пользовалось широкой популярностью и получило довольно широкое распространение в Европе.

В докладе рассматриваются источники рассказов —и литературные и фольклорные— и уделяется внимание вопросу, как создавалась атмосфера сверхъестественного ужаса. Вампирическая тема пользовалась и пользуется до сих пор поразительной мировой популярностью, поэтому стоит оценить и вклад Толстого в эту долговечную тему.


Katarzyna Dziwirek


Percepcja emocji w językowym obrazie świata Polaków: Korpusowy Projekt Badawczy


W referacie przedstawiam unikalną dla języka polskiego klasyfikację emocji. W językowym obrazie świata Polaków rzeczowniki wyrażające uczucia dzielą się na dwie grupy: wewnętrzne, które są częścią ludzkiej natury i które, choć być może uśpione, tkwią w człowieku, oraz zewnętrzne. Przytaczam argumenty językowe na istnienie takiej percepcji emocji w języku polskim i pokazuję jak ta klasyfikacja pomaga wyjaśnić zagadkę dotyczącą polskich czasowników wyrażających uczucia. Wszystkie dane pochodzą z korpusu PELCRA.

Polskie zewnętrzne emocje są bardzo intensywne, często krótkotrwałe i koniecznie uzewnętrznione fizycznie (np. amok, euphoria, szał, panika). To są emocje, w które można “wpaść”. Wewnętrzne emocje nie muszą być widoczne dla otoczenia (np. tkliwość, niepokój, nieufność, lęk). To są emocje, które można w kimś “wzbudzić”, “obudzić” lub “wywołać”.

Wewnętrzne emocje mogą znajdować się “w sercu”, “na dnie serca”, itp. Zewnętrzne emocje - nie. Wewnętrzne emocje mogą być “głębokie”. Zewnętrzne emocje – nie (choć tutaj są wyjątki, które omawiam). Jedynie wewnętrzne emocje mogą występować jako dopełnienie czasownika “żywić”. Te i inne argumenty kolokacyjne pokazują, że podział emocji na wewnętrzne i zewnętrzne ujawnia się w języku polskim wielokrotnie i w róznych kontekstach językowych.

Podział ten okazuje się też mieć znaczenie dla morfologicznej postaci polskich czasowników emocjonalnych. Jak wiadomo polski jak i inne języki słowiańskie, najczęściej do wyrażania uczuć używa czasowników (podczas gdy np. angielski preferuje przymiotniki). Wiele z tych czasowników ma postać zwrotną (np. cieszyć się, martwić się, bać się, złościć się, itp.) co Wierzbicka wyjaśnia tym, że Polacy w pewnym sensie są współautorami swoich emocji, tzn. sami pomagają je wytwarzać. Jednak nie wszystkie polskie czasowniki emocjonalne są zwrotne: 23% naszych danych nie jest (np. rozpaczać, panikować, szaleć). Pytanie dlaczego niektóre czasowniki wyrażające emocje są zwrotne a inne nie do tej pory pozostawało bez odpowiedzi. Okazuje się, że istnieje silna korelacja pomiędzy stroną czasownika a typem emocji w naszej klasyfikacji: czasowniki pokrewne wewnętrznym emocjom są zwrotne (a zatem samowytwarzalne), a te, które są spokrewnione z zewnętrznymi emocjami nie są. Proszę porównać szał i niepokój poniżej:


wpaść w szał *głęboki szał *mieć szał w sercu *żywić szał szaleć

*wpaść w niepokój głęboki niepokój mieć niepokój w sercu żywić niepokój niepokoić się


W zakończeniu referatu dokonuję krótkiego porównania języka polskiego z angielskim, gdzie podział na emocje pozytywne i negatywne (a nie jak w polskim wewnętrzne i zewnętrzne) jest językowo istotny i omawiam kulturowe przyczyny i konsekwencje tej różnicy.


Julia Zarankin


Перевоплошение Италии из камня в ткань в поздней поэтике Мандельштама


В 30-e годы двадцатого века, одним из толчков к возрождению поэтической музы Осипа Манделштама явилось новое восприятие Италии. В ранней поэзии Мандельштама образ Италии сводился к одному понятию: Рим как двойник Петербурга. Архитектурный классицизм Рима доминировал в ранних стихах «Камня». В поздней поэтике Мандельштама, в особенности в его «Разговоре о Данте», идеальная архитектоника уступает место «обратимой и обращающейся поэтической материи». Верный до сих пор римским камням, как заложникам мировой культуры, и, в особенности, памяти о прошлом, Мандельштам 30х годов переориентирует своё внимание на обратимость камней, превращающихся в живую материю поэтической речи, а также на их перевоплощение в ткань и, что более существенно, в поэтический образ «ткачества».

В поэтических образах Мандельштама, Италия всегда была связана с рождением мировой культуры; он всегда заботился о реальности и синхронизации настоящих и прошлых слоев времени. Он обращает внимание на то, что эти слои времени живут в настоящем, и не преданы забвению. Его знаменитое высказывание в статье «Слово и культура», «Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл» также применимо и в его отношении к Италии: страна не существует в диахронном времени, а скорее в синхронном палимпсесте. В 30-e годы синхронность слоев расширяется, увеличивается, включая в себя итальянский мир возрождения, и вместе с ним Данте, Петрарку, Ариосто и Тассо. Эти поэты, присутствующие впервые в поздней поэзии и прозе 30-х годов указывают на новое восприятие Италии как золотого пространства и «язык солено-сладкий».

Новое понимание Италии, а также изучение её языка и фонетики, особенно ярко выражено в его «Восмистишиях», где образ Италии переосмыслен в чисто поэтический образ, который полон потенциала, и становится залогом поэтического разговора. В понимании поэта разговор этот осуществляется вне законов времени и пространства, то есть, в своем собственном хронотопе. Само название поэтического цикла «Восмистишия» ссылается на любимую форму итальянских поэтов возрождения. Для позднего творчества Мандельштама характерно наложение географических координат Италии на его собственную трагическую реальность 30х годов. Хочется заметить, что итальянкий язык становится инструментом проникновения в самый центр мандельштамовского понятия «филологии» и «эллинизма». Осип Мандельштам заканчивает «Разговор о Данте» тем, что критик должен изучать «соподчиненность порыва и текста». Перевоплошение Италии из камня в ткань – главная метафора поэтического слова в поздней поэтике Мандельштама, являясь именно «порывом» и важным подтекстом возрождения поэтической музы Мандельштама.


Michael R. Katz


Хулиганство Бориса Акунина: Литературные пародии Чехова и Шекспира


Борис Акунин (псевдонин Григория Шалвовича Чкартишвили), ужe широко известен как учёный, переводчик, и автор. Он родился в Грузии в 1956 г., а скоро переехал в Москву, где он занимался японским языком и стал специалистом японской литературы. Работал главным редактором журнала «Иностранная литература», но бросил журналистику в 2000 г. чтобы писать. Появился он на литературной сцене в 1998 г. с необычной силой – и с большим успехом. Акунин открыл новую территорию в совремeнной русской культуре – т. е., он написал популярные произведения, главным образом, детективные романы, для интеллигентов.

В 2000 г. и в 2002 г. он написал два оригинальных драматических произведения – обе пародии на литературные классики. Первая, «Чайка» – конечно по мотивам Антона Павловича, и вторая, «Гамлет» – по мотивам Шекспира.

Этот доклад осматривает и анализирует пародиное намерение и достижение автора: как он изменяет сюжет каждой пьесы; как он истолкует мотивировку главных действующих лиц; как он переписывает их известные реплики; как он переосмысляет главные темы пьесы.

В первом действии «Чайки», Акунин сперва пересказывает последнюю сцену оригинала, но переписывает и сокращает реплики и контекст; в результате, преобразует сцену в сплошную комедию. Оказывается, что Константин Треплёв не кончился самоубийсивом, а его убили. Второе действие состоит из серии сцен, в которых Доктор Дорн собирает всех действующих лиц пьесы, чтобы исследовать убийство. Акунин остроумно и убедительно показывает, как каждое действующее лицо имело и мотивировку и возможность убить Треплёва.

В адаптации шекспировского « Гамлета», Акунин переделывает оригинал, надеясь на художественные приёмы условного детектива. Оказывается, что Гораций играет самую интересную и сложную роль в этой версии трагедии датского принца.

Доклад оценывает остроумное и оригинальное сочетание «развлечения» и «разума» в новой популярной литературе Акунина.


Джулиан Коннолли


Средний путь: Берберова между Буниным и Набоковым


Данная работа рассматривает тему вынужденного переезда и негативных последствий перемещений людей, представленную в двух рассказах Нины Берберовой. Эта проблема исследуется на фоне двух произведений близкой тематики Ивана Бунина и Владимира Набокова. Рассказ Н. Берберовой “Барыни”(1927) изучается в сравнении с известной работой Бунина “Господин из Сан-Франциско”(1916), в то время как рассказ “Зоя Андреевна”(1927) анализируется в соотношении с рассказом Набокова “Королёк” (1933). Используя методы сопоставления и контраста, в работе предпринята попытка выявить характерные черты, свойственные художественному мировоззрению Берберовой, которые раскрываются в эпизодах, посвящённых описаниям изменения местопребывания и связанных с этим потерь.

При рассмотрении рассказа “Барыни” сквозь призму рассказа “Господин из Сан-Франциско” можно обнаружить несколько важных точек соприкосновения, включая сами названия данных произведений. Оба заглавия создают образ человека на основании социального класса или статуса, а не на основе личных имён или индивидуальных характеристик. И тот, и другой рассказы изображают героев, путешествующих вдали от дома. Оба произведения описывают смерть одного из персонажей и проистекающие из этого последствия, с которыми сталкиваются оставшиеся в живых. Вместе с тем, при внимательном прочтении обеих работ становится очевидным их явное отличие. В то время как Бунин

стремится показать коренные противоречия, лежащие в основе общества, которое ориентировано на удовольствия и материальную выгоду, Берберову интересует

глубоко личный внутренний мир её персонажей и то, каким образом они справляются со своей непомерной утратой и вынужденной сменой местопребывания.

Обратившись к сравнению рассказов Берберовой и Набокова, не составит труда выделить определённые элементы, общие для обоих писателей. И тот, и другой рассказы сосредоточены на описании героев, предпочитающиx уединение, a въезжающих в дома, квартиранты которых уже установили тесные межличностные отношения. Аналогично рассказам, проанализированным ранее, эти работы также изображают смерть одного из центральных персонажей. Однако, если обратить пристальное внимание на два последних рассказа, особенно на структуру повествования в каждом из них , то можно обнаружить значительное расхождение. В то время как Набоков увлечён элементами мета-литературной игры, которая указывает на его идиосинкразический подход к созданию художественной картины мира, в произведении Берберовой эта сложная мета-литературная плоскость полностью отсутствует. Вместо этого, также как и в “Барынях”, Берберова стремится представить глубоко индивидуальное изображение личных желаний и тревог своих героев, окрашенное множеством различных нюансов. Благодаря сопоставлению работ Берберовой с произведениями её двух наиболее значительных современников, мы надеемся выявить особые характеристики её творчества, которые способствовали завоеванию Берберовой важного места в современной русской литературе.


Roman Koropeckyj


Инесса Меджибовская


Возрождение Толстого: К вопросу о религиозной зрелости


В задачу данной работы входит прояснить характер так называемого обращения, неожиданной на первый взгляд перемены, происшедшей в середине 1870-х гг. с Толстым-писателем. Феномен религиозного обращения в условиях нового времени еще недостаточно ясен. Неудивительно, что и к периоду жизни Толстого, в который произошло обращение, относятся с недоверием. Трудно, однако, отрицать тот факт, что перемена вызвала к жизни переродившегося, чрезвычайно активного религиозного автора.

Подходить к толстовской перемене в отрыве от предшествующих ей лет духовного роста являлось бы ошибкой, вызывая к жизни трактовку перемены как аномального эпизода в жизни исписавшегося гения, отчаявшегося найти новые формы. Точно так же неверно насильно отделять Толстого от культуры его времени. Предпринимая попытку открытого сопоставления, работа выявляет тех предшественников Толстого как в России, так и за рубежом, изучая наследие которых он постепенно перестроил себя, активно ища духовных соратников. (В этой связи рассматривается наследие Юстина Мученика, Аврелия Августина, Лютера, Паскаля, Руссо, Чаадаева, Гоголя и др.). В первую очередь анализируются истоки недоверия к толстовской перемене. Хотя согласно авторитетным исследователям проблемы обращения, мысли о смерти и бессмертии являются легитимным началом перемены, в отношении Толстого критики редко преодолевают соблазн описать ее как кризис среднего возраста или как приступ клинической депресии, будто бы превратившие Толстого в обузу для семьи и самого себя. Вторая проблемная точка касается хода духовной перестройки. Если изучать её день за днём, открывается процесс долгий и болезненный, отмеченный страданиями и временными отступлениями. Третьим корнем недоверия к истинности перемены является тревожный тон, каким проникнуты толстовские описания поисков веры.

Недоверия к Толстому вызваны следующим существенным упущением в предыдущих попытках изучения его обращения: не будучи мистическим откровением, проявившимся в критический мимент, оно было гигантским философско-религиозным проектом поисков веры. Критическая формулировка определений и условий перемены, которые Толстой задаёт себе, подтверждает вывод о зрелой взвешенности его поиска. В пользу её говорит и гармоничное применение, которое Толстой находит вере в своём искусстве “второго рождения”. Большую часть работы занимает широкое сравнение толстовского эксперимента с его выдающимися предшественниками в области естествознания, религиозного прагматизма, теорий эволюции и прогресса, принципов идеализма в искусстве немецких романтиков, исторического христианства и прочих течений мысли, важных Толстому. Разительное сходство его с религиозными бунтарями и реформаторами всех времён позволяет внести коррективы в известный диагноз Уильяма Джемса о болезни души у Толстого и фальши его обращения. Джемс не заметил творческой подоплеки происшедшего. Продемонстрировав истинный героизм свободной совести, на одной воле к вере великий реалист сотворил гибкий и ёмкий язык, доступный лишь духовно-изобильной натуре, прослуживший ему верой и правдой до самого конца.


Jason Merrill


Текстуальные «превращения» в «Книге превращений» Ф. Сологуба


В одиннадцатом томе своего Собрания сочинений (Сирин, 1914), Федор Сологуб собрал ряд раньше опубликованных рассказов под названием «Книга превращений». Превращения, происходящие с главным героем или героиней, играют немалую роль в каждом из шестнадцати рассказов тома. Превращение является одной из самых распространенных тем в творчестве Сологуба.

Кроме названия «Книга превращний», Сологуб довел тему о преращении до сведения читателей в приложенных в конце тома примечаниях. В двух из них Сологуб указывает читателям, что текст рассказа, данного в этом томе, отличается от предыдущих его вариантов. Рассказ «За рекою Мейрур» (1906) публикуется «со значительными изменениями», в том числе и с новым заглавием (он дважды выходил как «Дикий бог»); «Милый паж» (1906) подобным образом публикуется «со значительными изменениями и сокращениями». «Книга превращений» является единственным сборником рассказов, в котором Сологуб идет дальше, чем простое указание на место публикации предыдущих вариантов рассказа.

В докладе расматриваются эти два рассказа и изменения, которые Сологуб внес в их тексты. Например, в переходе от «Дикого бога» к «За рекою Мейрур», Сологуб удалил из рассказа слово «бог»; из «Милого пажа» он удалил большой эпизод в конце рассказа, в котором старый Граф смотрит, как его молодая жена и паж занимаются любовью. В докладе утверждается, что изменения Сологуба на самом деле «значительны», и они сильно влияют на значение каждого текста. Каждый переписанный рассказ резко отличается от своего предшественника по содержанию, значению, и, возможно, по качеству.

Кроме того, в докладе дальше рассматриваются другие, не упомянутые Сологубом в примечаниях, изменения в текстах «Книги превращений». Он сделал ряд таких изменений, но, видимо, не считал их «значительными» и не упоминал их в премечаниях.

В заключение, ставится вопрос о том, почему Сологуб так сильно изменил уже опубликованные рассказы и привлекал внимание к этим изменениям в примечаниях к сборнику. Возможно, причиной этих изменений стали изменения в эстетике Сологуба, в его личной жизни, и во взгляде публики на заведомого декадента Сологуба. Авторедактирование Сологуба тоже рассматривается в свете символистского жизнетворчества, в сознательном создании Сологубом своей поэтической личности.


Kevin Moss


Tri gej filma iz bivše Jugoslavije


Rebecca West je opisala Jugoslaviju u 30-tim godinama kao "zemlju gde ima vrlo malo homoseksualnosti". Međutim i danas balkanski homofobici kažu, da "pedera kod nas nema". Na zemlji gde su nacionalnost i militarizacija u vezi sa izvođenjem tradicionalne muškosti, homoseksualnost se tumači i kao izgovor da se izbegne vojna obaveza i kao nešto prihvaćeno iz inostranstva / iz Evrope. Ali tri dugometražna filma iz bivše Jugoslavije ukazuju na pogrešnost takvog stava. U filmu Dalibora Matanića "Fine mrtve djevojke" (Hrvatska, 2002) dve lezbejke iznajmljuju stan u zgradi punoj bizarnih stanara, gde su one najnormalnije. "Diši duboko" Dragana Marinkovića (Srbija, 2004) je porodična drama, koja govori o sukobu generacija – mlađe generacije za sve što je loše i što se desilo optužuju stariju generaciju. Ovde jedna devojka započinje ljubavnu vezu sa sestrom svog dečka. Film koji je izazvao najviše polemike je ipak "Go West" Ahmeda Imamovića (Bosna, 2005), u kojem etničko-mešani muški par pokušava da pobegne iz Sarajeva na početku rata.

Vito Russo je objasnio da su američki kinematografi, dok su prikazivali homoseksualnost u svojim filmovima poricali tu činjenicu, tvrdeći da ovi njihovi filmovi nisu o homoseksualnosti, nego o nečem drugom. U centralnoj i istočnoj Europi, naprotiv, filmovi sa gej osobama u stvari ne opisuju homoseksualnost, nego upotrebljavaju gej osobe kao metaforu za drugu, obično političku tematiku. Ova tri filma su primeri takve strategije: režija i scenario su uvek u rukama heteroseksualaca i nigde nema dokaza o postojanju homoseksualne zajednice ni u Zagrebu, ni u Beogradu, ni u Sarajevu. Umesto toga kinematografe interesuju druge teme: nacionalnost, militarizacija, moralna bezdušnost starije generacije. Međutim, istovremeno, ukazuju na susret i vezu koja postoji između nacionalnosti, roda i seksualne orijentacije, na Balkanu u posleratnom periodu.

Analiza ova tri filma će predstaviti vezu između nacionalno – etničke pripadnosti, roda i seksualne orijentacije u bivšoj Jugoslaviji gde će se, putem queer-teorije, posebna pažnja posvetiti na jezik scenarija, naročito na rod i seksualnost. Filmovi će biti upoređeni sa drugim gej proizvodima iz ovih zemalja, kao što su raniji filmovi Žilnika i Karanovića, memoari Miladinovića i Filipovića i roman Buretić-Bogović "Ljubičice i bič".


Mary A. Nicholas


Концептуализм в восточной Европе и за ее пределами


Критики сравнительно подробно исследовали феномен концептуализма в изобразительном искусстве США и западной Европы. Концептуализм в этом контексте воспринимается как художественное направление, сопряженное с рядом художественных теорий, которые распространялись в западной Европе и Америке в 1960-х и 1970-х годах. Концептуализм как таковой является самоценной ветвью модернизма. В концептуализме важно не само произведение искусства, а идея, которая родила (или даже могла родить) определенное произведение. В процессе творения главную роль играет сам язык. Дискуссии о концептуализме обычно фокусируются на исчезновении уникального произведения искусства как такового и его замене теориями об искусстве, которые поясняют, изменяют или полностью перевоплощают произведение искусства. Такой подход особенно очевиден в работах Джозефа Кошута и группы «Art and Language» (Искусство и Язык) и в текстах Сола ЛеВитта и других художников и теоретиков конца 60-х и начала 70-х годов. Западные критики в основном сходятся во мнении, что концептуализм на Западе, особенно в англоязычных странах, был кратковременным явлением, концентрировавшимся на языковых и «идео-центричных» формах в искусстве. К концу 70-х годов западный концептуализм сошел со сцены.

Концептуализм в восточной Европе оказался более стабильным явлением и продолжал развиваться в 80-х и 90-х годах. Ряд художников работают в этом направлении и сейчас. Та идеологизированная атмосфера, в которой жили и работали восточно-европейские художники, сильно отличалась от ситуации, в которой работали западные художники в конце 50-х годов. Западные художники-концептуалисты 60-х годов ввели элементы идеологии и политики в свои произведения, когда восточно-европейские художники напротив считали роль искусства в политике в лучшем случае проблематичной. Они относились к политизации искусства с иронией, скептицизмом или притворным безразличием. Концептуальная идея о том, что искусство зависит от доминирующих культурных и социальных условий являлась бытовой реальностью для художников восточной Европы. Этот факт существенно влиял на концептуалистов по обе стороны так называемого Железного Занавес. Как окончательно доказала группа московских концептуалистов «Гнездо» в 1976-м году, сам Железный Занавес являлся произведением концептуального искусства.

Неожиданный результат этой ситуации---выживание восточно-европейского концептуализма после исчезновения этого художественного направления на Западе. Восточно-европейский концептуализм существовал и даже процветал до 1990-х. Недавнее появление рынка и внимание критиков приводят к некоторому возрождению концептуализма в восточной Европе, которое до сих пор продолжается. Сейчас идеальный момент для пересмотра этого направления. Данная работа затрагивает вопросы о постмодернизме в восточной Европе и о роли текста в визуальном искусстве и взаимоотношениях литературы и концептуального искусства.


Teresa L. Polowy


«Любовь с алкоголем: алкоголизм в прозе русских женщин-писателей в период с 1980-ых годов до настоялшего времени»


В этом эссе, я анализирую литературные произведения для того, чтобы рассмотреть вопрос о русском алкоголизме и его изображении в прозе, написанной русскими женщинами-писателями. Хотя взаимоотношение между литературой и социальнымы явлениями является не прямолинейным, литература является важным инструментом в изучении и понимании таких проблем.

В сущности, эссе можно отнести к разряду интердициплинарных. Оно основано на взаимодействии литературоведческих понятий из общественных наук. Я преодлагаю анализ нескольких произведений, написанных женщинами в период с 80-ых годов до настоящего времени, которые по теме или характеризации признают существование такой проблемы как алкоголизм в России.

Проза женских писателей конечно неоднородна и стилестически разнообразна, тем не менее она содержит объединяющие элементы, которые демонстрируют, что эта литература содержит важные наблюдения о проблеме алькоголизма. Такие элементы включают: внимание к быту; темы, отражающие общественные проблемы; трактовку семейных и личных отношений между людьми. Употребление алкоголя является особенно эмоцианальным предметом в русской культуре постольку поскольку оно фокусирует внимание на таких вопросах как гендерные роли и отношения, и общественное и бытовое насилие. В этом выступлении я проанализирую на примере произведений Л. Петрушевской, Л. Ванеевой, С. Василенко, Н. Медведевой, Н. И Э. Садур изображение и образы пьющих женщин и мужчин и в особенности, авторское отношение к ним. Я также обсужу восприятие пола и личных отношений, и описание поведения алкоголиков.

В особенности, я рассмотрю такое поведение русских женщин и разницу в отношении со стороны общества к пьющим женщинам и пьющим мужщинам в России. Я также рассмотрю женские взгляды на себя, семью и общество. Я считаю, что женская проза, признающая алкоголизм, в особенности, женский алкоголизм (который практически никогда не затрагивается в мужской прозе) является нетрадиционной, зачастую представляя нетипичный анализ женских действующих лиц в нетрадиционной, нетипичной обстановке. Все вышепричисленное представляет более полную и правдивую картину жизни женщин незадолго до и после развала Советского Союза.


Robert Romanchuk


Возвращение к «Бегству от любви в Гоголевском творчестве»: «Миргород» как место Гоголевского извращения


Настоящий доклад посвящается пятидесятилетней годовщине выступления Хью Маклина на Четвертом Международном Съезде Славистов в Москве с докладом «Бегство от любви в Гоголевском творчестве: к интерпретации „Миргорода“». В его докладе, ставшим классикой психоаналитической критики, Маклин демонстрирует, что «Миргород» занимает ключевое место в произведениях Гоголя, между «Вечерами на хуторе близ Диканьки» и «Петербургскими повестями». Если в большинстве повестей «Диканьки» тема любви представлена на переднем плане – здесь Гоголь, по словам Славоя Жижека, просто «вписывает таинственное столкновение с Другим в рамки создания пары» – то уже в «Петербургских повестях» любовная тема теряет значимость: тайна Другого становится необъяснимой загадкой дьявольского заговора. Однако если Маклин трактует повести «Миргорода» как четыре «отдельные фазы регрессивного, патологического развития», «движение от более зрелого к более примитивному выбору обьектов любви», то я предлагаю рассматривать сборник синхронно как Гоголевский locus horribilis – страшное место где писатель (или читатель) имеет дело с определенными формами желания, вызывающими переживания: стерильное кровосмешение в «Старосветских помещиках», садисткая «версия» первобытного отца в «Тарасе Бульбе», и фетишистский отказ от плотского знания философа Хомы Брута в «Вие». Более того, Лакановский психоанализ вынуждает нас рассматривать не выбор объекта, а «вынужденный выбор» подчинения Другому, т.е. самому языку и желанию (что предшествует появлению объекта желания). Повести «Миргорода» изображают как отказ от этого выбора, типичный для извращения (перверсии), так и последующие и повторяющиеся сценарии, цель которых – водворить ограничения отца, закон ощутимый лишь в своем отсутствии.

В центре моего доклада лежит интерпретация «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», построенная на чтении Маклина, который замечает резкое снижение уровня «Affekt-индикатора» сказового повествователя и дальнейшую десублимацию города и его объектов. В то же время моя интерпретация существенно расходится с анализом Маклина: дружба двух Иванов, или же гомосексуальная любовь в пересмотре Саймона Карлинского, на самом деле ни что иное как приманка, подсунутая тем же рассказчиком, в то время как их «любовь объекта» непримечательна (как Лакан утверждает, нулевого уровня удовлетворения не бывает). На самом деле ключевой момент – это обмен означающих, «свиньи» и «гусака». Как дружба и ружье, так и свинья и гусак не имеют значения, но играют чуть ли не структурирующую роль: сталкиваясь с означающим которое выделяет его, один Иван получает вопрос от Другого и одновременно отказывается от него. Используя терминологию Лакана, отделение как таковое не происходит. Когда рассказчик оставляет свою приманку любви, одновременно описано и создано «во(и)звращение к отцу» (père-version): от истерическо-чрезмерной идентификации с речью – к садистско-чрезмерной идентификации с законом; от приятного «щекочущего» наслаждения сказового повествования – к отвратительному, непереносимому наслаждению судебных прошений. Два Ивана – это симптом Миргорода: когда веревочка, которой черт связал их, распущена, распадается также вся прелесть реальности («скучно на этом свете, господа»), и в конце концов мы видим себя как извращенец видит нас – одураченными Другим. Гоголь здесь добивается неслыханной инверсии: само повествование о двух Иванах оказывается (пустой) рамкой повести. Таким образом (гомологично структуре их означаемых), «Два Ивана» функционируют как симптом «Миргорода»: конденсация чисто-извращенного наслаждения в месте Гоголевского извращения.


Robert A. Rothstein


Jeanmarie Rouhier-Willoughby


Народная характерискита совремменых русских жизненных обрядов


История жизненных обрядов в советское время интересна и разнообразна. В ранние годы СССР меры были приняты, чтобы совсем избавиться от семейных обрядов. Считалось, что такие обряды, особенно вступление в брак, не будут нужны в новом обществе, семья перестроится и устарелые остатки буржузной жизни исчезнут. Обряды также были проблематичны, потому что они симболизировали прошлое, именно суеверия деревни и народной религии, которые революционеры хотели забыть. Но в 20-ых годах такие мнения постепенно менялись и была тенденция не просто выбросить обряды, но устроить советские варианты (Stites, Revolutionary Dreams 1989). Во-первых советские теоретики считали, так как перестраивали общество, что народу нужны были советские обряды, чтобы понять новый устрой жизни, участвовать в новой жизни. Во-вторых они признали, что без жизненных (советских) обрядов, православная церковь еще будет действовать в жизни гражданина. Поэтому они не только решили, что все семейные обряды будут гражданские, но что правительство имеет власть над ними.

Развитие сценариев обрядов сначала не получало большого успеха (Жирнова, Брак и свадьба русских горожан в прошлом и настоящем, 1980; Руднев, Советские праздники, обряды и ритуалы, 1979). В сталинское время и во время второй мировой войны не было никакого прогресса в развитии новых обрядов. После войны в 1944 Верховный Совет принял решение о торжественном праздновании именования детей и вструпления в брак (Жирнова 1980), но настоящий прогресс начался только в 60-ых годах, когда новая должность специалист по обрядам основалось в СССР (Lane, Rites of Rulers, 1981). Эти специалисты писали сценарии, работали с представителями клубов, дворцов бракосочетания и дворцов культуры, в общем устроили советский обрядовый комплекс жизненных ритуалов.

Несмотря на то, что советская философия сначала была против исполнения народных обрядов, как Жирнова (1980) и другие отмечают, люди не забыли народные обычаи. Они продолжали не только участвовать в религиозных ритуалах (до такой степени зависело конечно от позиции в советском обществе и от других общественных факторов), семьи, как мое исследование о родах, свадьбах и похороннах показывает, также сохраняли свои традиции. Хотя мои информанты (96 горожан городов европейской России и Сибири) обычно считали, что советская власть разрушала традицию, остатки древних вер и практики от 50-ых годов до сегоднящего дня еще живут. Этот доклад осбуждает какие из них сохранялись в семейных обрядах и какую роль они играли в жизни горожан России 20-ого века. Как мы увидим, они не только были необходимы, чтобы люди поняли свою роль как родители, супруги, члены семей умерших, но как способ противоставления семейной, частой жизни общественному советскому быту.


Rebecca Stanton


Из подполья в подвал. Как Одесса заместила Петербург как столица русского литературного воображения


Петербург не единственный город, образ которого ярко запечатлелся на русской литературе и культуре, но до сих пор он занимает большинство внимания тех критиков, которые интересуются литературным образом города (см. например том Семиотика города и городскои культуры. Петербург, Тарту, 1984). Однако можно полагать, что известный „Петербургский текст”, описанный тартускими семиотиками, принадлежало XIX-ому веку и был одновременно суммирован и разрушен Андреем Белым в его романе, Петербург (1913). Этот доклад будет утверждать, что другой „городской текст”, текст Одессы, является моделью тематических и стилических тенденций, которые доминировали над русской литературой 1920-ых годов (т.е. над ранной советской литературой), бездействовали во время сталинского периода, и появились снова после хрущевской оттепели. Гипотеза состоит в том, что Одесса символизирует перебитую русскую литературную традицию XX-ого века, так же как Петербург – внезапно завершенную литературную традицию XIX-ого. Эта гипотеза будет доказываться через сравнение образов „подземного” пространства у Достоевского и у Исаака Бабеля.

Одесский текст, предложенный читателям Бабелем в 1916-ом году в статье „Одесса”, отличался от Петербургского текста многими элементами: солнечной погодой, изобилием национальностей и языков, образов физической силы и здоровья, карнивальной атмосферой. А на самом деле базовая структура у обоих текстов почти одинаковая, основываясь на контрасте между монументальной архитектурой империи и „маленькими людьми,” живущими в тени монументов – люди „из подполья”. Поэтом монументального города является (и в Петербурге и в Одессе) Пушкин, а карту тенистого подземного пространства рисуют, соответсвенно, Достоевский и Бабель. Как „подполье” Достоевского, бабелевский „подвал” представляет собой сферу, в которой человеческая иррациональность побеждает правила и порядок. Но между тем, как герои Достоевского переживают ету борьбу между разумом и неразумностью в неблагословенном уединении, герои Бабеля постоянно находятся в самом пекле обезумевшей толпы, декламируя стихи как в бреде (в рассказе „В подвале”, 1929) или пивая бессарабское вино вместе с гангстерами и прогуливающими учениками (в короткой „Автобиографии” 1924-ого года). В докладе будет утверждено, что „подвал” Бабеля, в отличии от „подполья” Достоевского, является пространством не одинокого и растерзанного, а коллективного и эстатического безумия; и что отделение „подземного” героя от „монументальной,” классической, аристократической сферы больших бульваров у Бабеля не замуровывает его в мрачном „подполье”, а открывает для него вдохновляющие „подонки”: мир Молдаванки, с его колоритными и парадоксальными персонажей и безграничными сюжетными возможностей.


Alan Timberlake


The Grammar of Oral Narrative in the Povest´ vremennykh let


The Povest´ vremennykh let is composed largely of narratives about the exploits of princes and druzhina. These narratives were originally told by eyewitnesses as oral tales which—inasmuch as the chronicle is a written document—were must have been committed to writing. Indeed, the chronicle tells us as much under 1106 (“ нgгожg и азъ многа словgса слrшах̑∙ gжg и вписах̑ в лhтописаньи сgмь∙ нgгожg слrшах̑” (Lvr 281.10–12). It is then natural to ask how chroniclers committed these oral tales became written chronicle.

The ways in which dates are expressed changes over the half century from the 1050s to 1110, a fact which suggests that different chroniclers (as many as five) were active in recording tales. These chroniclers may have acted in different ways. The earlier chroniclers, whose tales are simpler, may have just recorded tales directly, without editing them, perhaps at the end of the existing chronicle. The chronicler from 1090 to 1110, in contrast, recorded the tales he heard in draft form and then revised them. It is this chronicler, who was also the editor of the Nachal´nyi svod, whose activity is our central concern here.

In recording (or editing) oral tales, this chronicler often made use of dative absolutes and adverbial participles. The dative absolute construction is used with two noticeable properties: dative absolutes are used in clusters of two or as many as five participles and they are found at boundaries in the narrative. (See, for example, the beginning of Vyshata's tale of the poisoning of Rostislav, s.a.1066.) Both properties that the original oral narrative had strings of finite verbs which the chronicler sometimes replaced by dative absolutes at textual boundaries. In a similar fashion, it is likely that most of adverbial participles in the written chronicle replaced finite verbs in the oral narrative. In effect, the original, highly paratactic, oral narrative can be reconstructed from the written record by returning participles to finite verbs.

It is less clear which tense, perfect or aorist, was used in the original oral narrative. The question intersects with the question of whether the perfect had replaced the aorist in the speech of East Slavs. If the aorist was maintained, the aorist was simply preserved from speech into writing. If the perfect had been lost from speech, the chronicler must have systematically replaced oral perfects by aorists (except those that were truly resultative). The latter analysis seems to be supported by the absence of aorists in Novgorod gramoty. Alternatively, the absence of aorists in Novgorod might be explicable if the apparently narrative portions of gramoty were linked to the present time.

The conclusion that dative absolutes and adverbial participles appeared only in writing is consistent with B. A. Uspensky's claim that these forms belonged to the written Slavonic register, not the vernacular. Yet the same fact undercuts the hypothesis of diglossia, according to which each register or mode of language was used for distinct cultural activities. Paratactic oral narrative could be converted to writing just by introducing certain characteristic grammatical forms—dative absolutes, adverbial participles, possibly aorists. Both speaking and writing were used to tell stories. The process of converting oral narrative to written form in the chronicle shows that the oral vernacular culture of the druzhina and the written Christian culture of the monks were not incommensurate.


Sibelan Forrester


Putting the Truth to Work: The Socialist Literary Subtext in Lidija Chukovskaja’s “Sof’ja Petrovna”


Lidija Chukovskaja’s povest' “Sof’ja Petrovna” has often been praised as a document of historical testimony, following the author’s stress on its composition in 1939-1940, during the Stalinist terror. In North America, the book appears on reading lists for Soviet history classes more often than in courses on Russian literature. Nonetheless, the tale is more than a testimony: it has a strong literary subtext, a set of more or less obvious structuring referents which direct a reader’s reactions. Moreover, even readers who (like our students) do not know the “underlying” texts are “co-opted” by the structure of the narrative. In Chukovskaia’s tale a very canny structure underlies a surface of apparent simplicity, conveying a set of messages secondary to the project of witnessing Soviet history, but perhaps equally subversive.

As scholars such as Annette Julius and Beth Holmgren point out, Sof’ja Petrovna draws heavily on the context of Socialist Realism. This paper argues that a particularly important subtext is actually a proto-Socialist Realist novel, Maksim Gor’kii’s Mat' (The Mother). Because of its ubiquity in Soviet education, Chukovskaia’s readers were bound to know it, and she admired Gor’kij as a writer and cultural figure. Moreover, Gor’kij’s status had only risen in the years following his death (which could itself be read as a subtext to “Sof’ja Petrovna”). This paper traces the telling similarities in the cast of characters in “Sof’ja Petrovna” and Mat', their relationships, their experiences of the society around them, and the overall plot development, as well as the very telling differences between the two narratives. The palimpsest effect created by the many similarities may determine how readers interpret not only the story Chukovskaia tells, but also their own opinions of Gor’kij and other writers approved by the regime. Moreover, Chukovskaia’s novel works to make even uninitiated readers, such as our undergraduate students, complicit in the “Socialist Realist” pictures of the first several chapters, preparing their response to later developments. Although Chukovskaia emphasized the documentary value of the story and refused to make any changes in it after she recovered its manuscript in the 1950s, its literary underpinnings form a crucial part of its significance and help to refine understanding of Chukovskaia’s development as a particular kind of dissident.


СЛОВАЧКА


Mojmír Benža


Development of the Slavistic Orientation in Slovak Ethnology in Twentieth Century


The development of Slovak ethnology can be divided into two phases. The first phase starts in 1890s and ends in 1940s. The second phase follows from the 1940s and ends in the second half of the 1990s.

First era is characterized by the work of untrained fans of ethnology and institutions operating as societies focused on national history and geography – Slovak Museum Society (founded 1893) and Matica slovenská (1919). Also first academic departments were founded at the Faculty of Philosophy of Comenius University in Bratislava – Ethnological Seminar (1921) and Seminar of Slavic Philology (1921). The slavistic orientation was nurtured and cultivated mostly by foreign experts working in Slovakia. Most of them left the country before World War II. Karel Chotek focused on material culture; verbal arts were the domain of Frank Wollman and Peter Bogarytev focused on dramatic arts.

The stage was marked with the formation of academically trained experts, who graduated from Slovakia’s schools. Other, professional institutions were founded – Institute of Ethnology at the Slovak Academy of Arts and Sciences (1946), Museum of Ethnology at Slovak National Museum, Cabinet of Ethnology and separate Department of Ethnology and Folklore Studies (1969) at the Faculty of Philosophy of Comenius University. The first issue of international journal Ethnologia slavica was published in 1968.

Slavistic orientation in ethnology was cultivated by domestic, academically trained experts. Ján Podolák focused on the meterial culture, Ján Komorovský and Emília Horváthová focused on spiritual culture and Viera Gašparíková on verbal arts. In 1960s works started on the synthesis of Ethnography of Slavs, volume Western Slavs, however it was never published. In 1993, a proposal was made to create a Slavic Ethnological Atlas. During 1990s a new generation of ethnologists with Slavistic orientation appeared – Mojmír Benža, Hana Hlošková and Zuzana Profantová. Slovak ethnologists, although in small number, have attended every congress of Slavists since the World War II. The future of Slavistic orientation in Slovak ethnology is in danger, because during the 1990s, ethnology has focused more towards cultural or social anthropology.


Erika Brtáňová

Polarization between Tractate and Novel in the Slovak Literature of the 18th C.


In the period of 16th – 18th c. a genre of tractate was being developed into many literary forms and influenced even prosaic genres not only in the level of form but also in the level of content.

In the second half of the 18th c. in the Slovak literary scene publications appeared (similar to those ones in the other Slavic literatures) that represent a genre of novel. While a book ˝René mláďenca príhodi a skúsenosťi ˝ (The stories and experiences of Rene, a young man, 1783) written by J. I. Bajza is classified as a educational novel, genealogical classification of ˝Pamětná celému světu tragoedie˝ (The tragedy remembered by the entire world, 1791) written by A. Doležal has been contradictional, because it has classified as a genre of tractate. Both of the genres the novel and the tractate had many common features but there was also a genric tension between both of them.


Vladislav Grešlík


Niektoré ohlasy byzantsko-balkánskych a slovanských tradícií na ikonách východného Slovenska 15.-18. storočia.


Cyrilo-metodské dedičstvo v kultúre a umení Slovenska je prítomné a rozvíja sa už vyše tisícročia. Jednou z jeho podôb sú ikony východného Slovenska, ako nevyhnutná súčasť výzdoby interiéru kresťanských chrámov byzantského obradu. Najstaršie zachované ikony na Slovensku sa opierajú o vzory vychádzajúce z byzantského základu obohateného o slovanský prínos. Práve tejto problematike prieniku rôznorodých kultúr na území východného Slovenska v 15.-18. storočí je venovaný tento príspevok.

Najväčšia pozornosť je sústredená na problematiku vybraných ikon, ich možných byzantských a postbyzantských vzorov a základných ikonografických typov a variantov, ktoré sú vyskytujú pri maľbe ikon na Slovensku v 15.-18. storočí. V druhej časti sú naznačené prejavy ďalších balkánskych (srbských, bulharských, macedónskych, moldavských, rumunských) vplyvov na ikonách východného Slovenska.


Peter Žeňuch, Katarína Žeňuchová


Sprachliche, ethnische und konfesionelle Prozesse im byzantinisch-slavischen Karpatenraum im 18. un 19. Jhdt.


Der Beitrag wird der sprachlichen, kulturellen und ethnisch-konfessionellen Forschung im Karpatengebiet gewidmet, die in verschiedenen Perioden mit verschiedener Intensität verlief. Den Bestandteil des Beitrages bildet die Beschreibung der Quellenbasis, die bis heute unbekannte Denkmäler enthält, die in den Jahren 2000–2007 während der Feld- und Archivforschungen gesammelt wurden. Unsere Forschungsbasis besteht aus den handschriftlichen und gedrückten Denkmälern, die die historischen, ethnischen und konfessionellen Prozesse im Karpatengebiet bezeugen. Zum Karpatengebiet gehört vor allem die heutige Ostslovakei, Karpaten Ukraine, die Regionen ehemaliger Gespanschaften Bereg und Maramoros, der Gebiet der heutigen nordöstlichen Ungarns und die slowakisch-polnischen und ukrainisch-polnischen Grenzgebiete.

Es handelt sich keineswegs um einen sprachlich, ethnisch und konfessionell einheitlichen Gebiet, sondern es geht um die Region, in der die spezifischen sprachlichen und kulturreligiösen Beziehungen entstanden sind, derer Vielfältigkeit bis heute erhalten worden ist. Diese Zerspaltung oder Vielfältigkeit wurde infolge der lokalen mundartlichen, ethnisch-konfessionellen und kulturellen Entitäten verstärkt. Es ist daher notwendig, die Prozesse möglichst genau zu erforschen, die zu keinen eventuellen ethnischen oder religiösen Spannungen und Abneigungen unter der Bevölkerung des Karpatengebiets geführt hätten. Das Zusammenleben mehrerer ethnischer Gruppen auf diesem Gebiet stellt eine ausgewogene Einheit dar, die auf einer zwischenkulturellen, zwischenkonfessionellen, zwischenethnischen Kommunikation und Mobilität gegründet ist.

Als Priorität gemeinsamer interdisziplinärer Forschungen in der Karpatenregion darf daher keine Betonung, einer Universalität welcher Tradition auch immer zugunsten oder zum Nachteil einer anderen hervorgehoben werden. Es geht vor allem um die Erforschung der Beziehungen zwischen den Kulturen, Ethnieen und den religiösen überlieferungen des Slavischen Ostens und Westens, die das Areal der heutigen Slovakei formiert.

Im Beitrag bemühen wir uns auf das harmonische Zusammensein der Kulturen und der Überlieferungen des Karpatenlandes hinzuweisen, das die günstigen Bedingungen für die Entwicklung eines aktiven sprachlichen, kulturellen, ethnischen und konfessionellen Pluralismus bietet.


Ján Jankovič


Title of the subject: Adaptability of the “star period” poetry (Translations of poetry from Slovak to Serbian and Croatian languages and vice versa in the first half of the 19th century)


The “star period” refers to the one of intensive mutual literary Slovak and South Slavic relationships which for Slovaks existed in the 1830s and 1840s although in terms of the South-Slavic and Slovak relationships the beginning of the star period should be situated into the 1820s because due to the relatively more favourable conditions, translation of poetry from Slovak can be observed already in 1827. Aesthetic qualities of Ján Kollár’s poetry not only stood out in the Slovak milieu, they were also appraised for its idea of the Slavic cohesion. The Serbian translation of the Daughter of Slavs was the first ever into a foreign language. Kollár was later translated continuously and his ideas can be also found in other original and translated production. Likewise, the ideological aspects were decisive in translation of other Slovak poets into the Serbian and Croatian languages. Along the verses of Samo Chalupka and Samuel Tomášik, numerous translations of poems of not very high quality but distinguished for their ideas appeared. It was the star period of the Slovak poetry because in no other time was our poetry so intensively translated to the South Slavic languages. Translations from the Serbian and Croatian languages into Slovak were not so frequent but they also reveal similar inclination to their ideological aspect. Adaptations and verses about solidarity, poems dedicated to the friendly nation and its representatives, verses emphasizing cooperation of the Slavic nations represent a separate line in these three literatures. Adaptability of poetry was determined by the similarity bordering on identity of the historic situation, nearness and affinity of our nations, the deep awareness of the unity and Slavic cohesion. The paper also deals with poems that were not published. The excurse to the first half of the 19th century will not only point to the beginnings of the mutual translation and adaptation of poetry between our nations but also and above all to the survival of ideas contained and simultaneously formed by this poetry.


Pavol Koprda


Dionýz Ďurišin: from the history of literary monuments to the history of evolution principles


The paper attempts to sum up the state of theory of interliterariness in a keyword way (term by term) as if it's correlative was represented by the work of Dionýz Ďurišin. Correlative in the sense of connecting the critical terms of Veselovskij, Van Tieghem, formalists, Žirmunskij, structuralists, phenomenology and other incentives, leaning upon them an image of interliterary process, which lives in various forms in semiotics, in theory of communication, in concepts of world literature and in various offsets of the western literary comparatistics and also in slavistic interliterary researches.

By Ďurišin the theory of interliterariness has become a department allowing to search the literary process as organized by the world literature. Due to the fact that world literature is present to some degree in every literary phenomenon, the identities such as national literature or literary community have become an imperative object of research (because national literatures and communities are conceived forms of existence of world literature's principles).

By this way, the slavic theory of interliterariness showed that even the smaller and less articulated literatures of all, therefore also of slavic nations, being the receptional subjets with own particular dynamics of evolution, should not be left out, because they make part of the dynamic structure of world literature. Their evolution dynamics presents mainly the same or analogical principles and therefore they form temporary variable interliterary communities, which are renewing permanently. Nowadays the study of temporary variable interliterary communities presents the most important department of world interliterary researches in the Slavic world, in South America, Spain and in Asia.


Matúš Kučera


Kultúrna a štátotvorná dimenzia cyrilo-metodskej misie u Slovákov


Spoločenská tradícia i časť staršej slovenskej vedy zdôrazňovala pri postavách solúnskych bratov Konštantína a Metoda najmä ich činnosť na poli náboženskom. Preto ich tradične nazývala „vierozvestcami.“ Slovenská veda však v pomerne krátkom časovom rozmedzí preukázala, že kresťanstvo bolo v našej krajine živé už takmer stopäťdesiat rokov pred ich príchodom. Verifikovala sa osamelá správa, že už v roku 828 salzburský arcibiskup Adalrám vysvätil kostol pre potreby veriacich v Nitre. Nedávne objavy na hradisku Bojná severozápadne od Nitry ukázali silný podiel na šírení kresťanstva z Akvilejského patriarchátu. Pritom nielen zlomky obradného náčinia, ale najmä veľa zlomkov zvonov ukazujú na cirkevné centrum vyššieho typu (v zmysle kanonickej praxe). Veľkomoravský kostolík v Kopčanoch severovýchodne od Bratislavy stojí ešte aj dnes takmer taký istý, ako stál v časoch Veľkej Moravy. Prečkal pritom všetky vojny a kataklizmy, ktoré sprevádzali zánik štátu. Aj ďalšie veľkomoravské kostolíky, ktorých základy sú na hradisku Devín, na Bratislavskom hrade a inde po precíznejšom datovaní iste potvrdia, že ich základy siahajú do čias pred príchodom cyrilo-metodskej misie.

Oprávnene preto popri náboženskej misii vystupujú do popredia aj iné misijné zložky v našej krajine. Do historickej tradície vstúpilo najmä jestvovanie nového a prvého slovanského písma – hlaholiky, čo už byzantský cisár vo svojom liste kniežaťu Rastislavovi pokladá za „najväčší dar,“ s ktorým solúnski bratia prichádzajú. S obdivom pritom pozorujeme, ako bratia vedeli do tohto kultúrneho jazykového obrazu zakomponovať množstvo slov, ktorými už domáca kultúra disponovala. Už dávnejšie na to upozornila naša filológia.

Nie na poslednom mieste stojí diplomaticko-štátotvorný rozmer, ktorý bratia vniesli do života našej spoločnosti. Najmä obratnou diplomaciou voči pápežskej kúrii prispeli ku vzniku samostatnej cirkevnej provincie ako základného predpokladu štátnej suverenity. Veľkomoravský štát sa v časoch kráľa Svätopluka dostal pod priamu patronanciu stolice sv. Petra a tým sa zaradil do univerza európskych kresťanských štátov a národov. To všetko sa významne odrazilo v živote štátov, ktoré sa sformovali na rozvalinách Veľkomoravskej ríše po jej zániku na začiatku 10. storočia.

Veľkomoravská ríša mala stále podobu dualistického štátu. Nitra, pôvodné sídlo kniežaťa Svätopluka, si dlho zachovávala charakter politického centra aj v novoformujúcom sa uhorskom štáte. Napriek tomu si Slováci nedokázali vybudovať svoj samostatný štát, ako sa to podarilo Čechom a Poliakom, ktorí profitovali zo štruktúry a zriadenia veľkomoravského štátu. Kroniky však už od 12. storočia zaznamenávajú, že slovenská spoločnosť si v starých piesňach a povestiach udržiava pamiatku na časy svojej štátnosti, najmä však na veľkého panovníka Svätopluka. Tradícia žije, lebo má svojho nositeľa a šíria ju potulní speváci igrici, po latinsky nazývaní ioculatores. Ako ponorná rieka pretrváva aj tradícia o solúnskych bratoch Konštantínovi a najmä Metodovi, ktorý odpočíva svoj večný sen niekde v našej zemi. Až po dnešné dni je táto tradícia jednou z nemnohých historicky kontinuitných tradícií slovenského národa, ktorá vždy stála pri jeho národotvornom a štátnom živote. Preto je zakomponovaná do najvyššieho zákona našej republiky – do preambuly Ústavy Slovenskej republiky.


Ján Sabol


Rhythmical-Prosodic Parallels of Slovak, Czech and Polish


Rhythm of speech /language as the tendency towards the correlated elements periodicity. The opposition of the first and the second rhythmical flow (form-content manifestation of two “levels” of the rhythmical structure: the movement from a syllable to a time /word and from the time/word to a sentence). Rhythm as the manifestation of the symmetry and asymmetry of the form-content constituents of a text and the rhythm/metrical structure of the sound-semantic relation of the units from the 1st and the 2nd level of abstraction as opposed to poetry and prose (the opposition discontinuity and continuity in this relation as one of the forms of the iconic-symbolic and arbitrary semiotic structure). The problem of rhythmical equivalence in the comparative text analysis. The prosodic structure of Slovak, Czech and Polish on the background of the suprasegments deciding on the text rhythmical “direction” (co-operation of elements with phonological-distinctive, phonological-delimitative and phonological-intonational function; co-operation and contradiction of stress and rhythm).


Hana Hlôšková