Николай Фёдорович Фёдоров статьи о литературе и искусстве печатается по

Вид материалаДокументы

Содержание


По замечанию, очень верному
К ПУШКИНСКОМУ ЮБИЛЕЮ (1899 г.)
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   27
^

По замечанию, очень верному


По замечанию, очень верному, нашего известного философа B. C. Соловьева, Русская Светская поэзия начинается стихотворением Жуковского «Сельское кладбище». Это стихотворение — перевод элегии Грея — было помещено в самом начале XIX го века в «Вестнике Европы», издателем которого был творец нашей светской прозы132. Стихотворение «Сельское кладбище» не только вполне светское — в нем, кажется, нет даже слова «Бог», — но и ненародное, городское, а не Сельское. Какое вопиющее противоречие представляет «Сельское кладбище» — произведение Городской Англии — нашим народным причитаниям, плачам, заплачкам — порождению Сельских кладбищ деревенской Руси!133 В причитаниях народ — сыны человеческие — приказывают земле расступиться и умоляют отцов подняться, взглянуть на своих детушек. За этот один стих можно отдать всю нашу светскую литературу. Можно ли сравнить эту мощь, повелевающую слепой силе, и эту глубину и нежность чувства с унижением высшего, отделившегося от народа класса — этих блудных сынов, — пред бесчувственною силою и с тупою <их> верою в ее умерщвляющее всемогущество и в слабость силы воскрешающей, так что ни крик петуха, ни даже ласточки щебетанье, ни дыхание юного дня не могут вызвать умерших. И наконец, легкомысленное, но твердое неверие этого класса в силу Высшего Благого Существа и в проявление этой благой силы в нашей деятельности, потому что ни гул рогов, ни похвальные речи, как бы они ни гремели, не пробудят умерших наших отцов, предков, — а иной деятельности поэт и не допускает.

Наконец, лицемерная хвала поселянам, труду умерших крестьян, земледелию, в котором, однако, при большом физическом труде, плод есть не произведение этого труда, а случая, каприза природы. Насколько искренни эти хвалы, показывает сожаление британского поэта, вполне усвоенное русским его переводчиком, о угасших талантах, которые могли бы создать такое словесное произведение, как «Потерянный Рай», но не возвратить его, как слово вообще бессильно возвратить жизнь. К чему это сожаление, когда нет достойного дела, нет цели для их [талантов] применения!
^

К ПУШКИНСКОМУ ЮБИЛЕЮ (1899 г.) 134


Наша интеллигенция, оставшаяся совершенно равнодушною к нынешнему <(1898—99)> голоду, ставшему хроническим, ничем не отзывается на предсказываемый Кайгородовым135 полный неурожай в наступившем году. Холодно она отнеслась на призыв к миру и еще холоднее — ко всеобщему вооружению, последовавшему в ответ на этот призыв. Не пробудит нашей мертвой интеллигенции и грозящая нам война всего ближнего и дальнего Запада в союзе со всем ближним и дальним Востоком!..* Ни мир всего мира, ни война всего мира против нас не вызвала к себе внимания! Не было для того ни широты в уме, ни в чувстве глубины. На приглашение же к юбилею Пушкина отозвались наши празднолюбцы и, не имея будущности, вся интеллигенция ушла в воспоминание. В 40 х годах верили у нас в молодость России, говорили, что Россия — вся в будущем, ждали «нового слова»; в настоящем <же> году мы, по-видимому, окончательно убедились, что Пушкин и есть последнее слово, что ждать в будущем нечего, жизнь России кончена.

В прошлом году, восхваляя посредственного критика138, для которого изображение пошлости составляло верх искусства, представители интеллигенции, живой только в злобе, казнили Гоголя, которому хотелось отдохнуть на изображении чего-либо не пошлого. Почему, <однако,> — нужно бы спросить обожателей Белинского, — Пушкин, выслушавши «Мертвые души», впал в глубокую печаль, а Белинский был в упоении от произведения Гоголя. <Не потому ли, что> Пушкин был выше, а не ниже поэзии и словесности?!.. И можно опасаться, что мертвая интеллигенция похоронит живого человека, похоронит то, что было в поэте живого, — вопрос о цели и смысле жизни.

И в столетнюю годовщину рождения, конечно, напомнят, что поэт очень сожалел, что ему суждено было родиться в России139, что климат севера ему вреден140, что на юг посылали его воевать с саранчею, что пожаловали в придворные юнкера, <что> собирался он бежать и никогда в проклятую Русь не вернуться (в письме к Вяземскому)141 и т. п., а о великом вопросе о жизни, вопросе всех стран и народов, конечно, забудут. Не скажут, что только поэт, видевший в молодом поколении вытеснителей старшего («Хожу ль вдоль улиц шумных, вхожу ль в многолюдный храм»)142, только поэт, открывший под сиянием вечной красы все бездушие, всю бесчувственность умерщвляющей слепой силы природы143, только такой поэт, после уже того, как он написал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», мог задать вопрос: «Жизнь, зачем ты мне дана?»144, <задать этот вопрос> для того, чтобы призвать всех к решению вопроса: зачем нам всем она дана? Чем наполнить сердце? Какое дело дать праздному уму? Очевидно, поэзия не скрывала от него жизненного горя или зла, и если для поэта дело заменяется словом, то потому и поставлен им вопрос о жизни*.

По впечатлению, которое произвело это самое радикальное стихотворение Пушкина**, можно судить о самих людях, о силе их понимания и глубине чувства. Митрополит Филарет, зорко следивший за русскою литературою, обратил особенное, исключительное, можно сказать, внимание на стихотворение145, коснувшееся вопроса самого существенного, вопроса о цели жизни. Белинский, тоже своего рода митрополит среди западников, до такой степени увлекавшийся изображением уродства, что облаял писателя, желавшего отдохнуть на изображении не уродства, здоровья146, этот критик слов, конечно, не мог понять страшный смысл этого вопроса <(о цели жизни)> и видел в нем выражение лишь случайного, минутного настроения поэта. Клюшников147, почти неизвестный поэт, мало писавший и много думавший, очевидно принадлежит не к тем, которых считают дюжинами, а к тем, которых считают миллионами и для которых утратить цель существования было бы ужасным. Клюшников был, очевидно, напуган, когда пред ним открылось, что наша жизнь не имеет цели и самая цель жизни стала вопросом. Немногими стихами Пушкин отнял у человека решительно все: случай поставил его началом, жизнь и душу, сердце и ум подчинил враждебной силе и человека оставил с пустым сердцем, праздным умом и ненужною жизнию.

Филарет, производя жизнь от Бога, конечно, Благого, зла не создавшего, допуская внемирный источник блага, признает, однако, человека существом казнимым, мучимым (распинаемым, так сказать), правда, не по воле благого существа, но и не без Его воли (не без воли Бога тайной), т. е., как говорят, Господу попущающу, а человеку, как оказывается, действующу, точнее — злодействующу. Человек сам вызвал зло, мраком наполнил ум и нечистым желанием сердце, т. е. Филарет, признавая внемирный источник блага, не допускает внемирного источника зла, не допускает, по-видимому, дьявола. Сам человек — виновник зла внешнего и внутреннего, он удалился от Бога, забыл Его, сам осудил себя на казнь. Если бы казнь была изволением воли Божией, то освобождение от нее было бы противлением Его воле. Но тайна воли Божией в том и заключается, чтобы сам человек принял участие в освобождении от казни, т. е. чтобы Господу содействующу он стал благодействующим. Если же, согласно Филарету, человек вспомнит Забытого, то из ума исчезнет мрак, из сердца нечистота (ум будет светел, сердце чисто). Эти три строфы, этот трипеснец вмещает в себе все Богословие. Но тем не менее ответ неполон, зло внешнее осталось, осталась смерть, утраты, осталась в сердце печаль, тоска, грусть, горе, и не может не остаться у сирот, и даже чем чище сердце, тем глубже и сильнее печаль. Ум, приняв участие в печали сердца, поймет, на что нужно употребить свои знания, узнает цель. Так было бы, впрочем, у сынов человеческих. Пушкин же — представитель блудных сынов, у которых сердце пусто, празден ум и цели нет, т. е. дела нет. Только все утраты, от века понесенные, могут наполнить пустоту сердца у сынов человеческих. Только оживление всех бездушных миров вселенной возвращенными к жизни отцами даст дело праздному уму и избавит от томления однообразием, <заменит однообразие> неизреченною полнотою жизни.

Оптимист Клюшников признает, что все в мире Божием прекрасно, но признает это лишь сердцем, соглашаясь, что в мире Бог сокрыт и открыт в чувстве, т. е. в предчувствии, в мире, выражающем предчувствие, в уме, представляющем, что должно быть. Познавать же Бога в творении тогда лишь будет возможно, когда зло будет уничтожено, а назначение наше жить в Боге тогда только будет осуществлено, когда не только исчезнет порок, но будет царить благо и любовь.

Как объяснить народу смысл Юбилея? Народ юбилейное чествование назвал бы Панихидою. Если бы интеллигенция дала себе труд подумать, что они делают, празднуя юбилеи, творя поминки, ставя памятники, устрояя музеи, — скорбят или радуются о рождении более шестидесяти лет уже умершего человека? Конечно, во всем этом выражается любовь. Но могут ли эти мертвые памятники удовлетворить сердце, дать дело праздному уму всех людей, хотя бы и памятники воздвигнуты были всем? Ограничиваться мысленным воспроизведением или словесным и другими нынешними способами значит не иметь еще достаточной силы, а забыть Историю, т. е. отцов, — как учит Ницше, — это значит возвращаться к животности. Если же художественное изображение есть историческое, то воскрешение есть сверхисторическое.

За памятником Пушкину, Суворову предлагают основать для русских великих людей Пантеон, приурочивая это предложение к юбилею Пушкина (предлагается лицеистом Миллером148). В Москве предлагают создать новый Музей — «Чертог славы»*, так что нынешний год приходится назвать годом не пушкинским, а годом Поминовения вообще великих людей России. Конечно, даже и в этом более обширном смысле, чем пушкинский, поминовение остается лишь частною мыслию <в отношении> той <мысли>, которая требует, чтобы Музеи были всюду, где есть умирающие, как школы — везде, где есть рождающиеся. Такие повсеместные музеи при храмах говорят о жизни, тогда как Пантеоны, чертоги славы говорят о смерти или о замене действительной жизни жизнию в мысли, в памяти, на словах, в неодушевленном камне, <на> полотне и т. д. Хуже всего, что эти чертоги славы показывают, что Россия не в будущем, а уже в прошедшем. Признавая высочайшим человека 20 х и 30 х годов кончающегося века, не признаем ли мы себя, людей 90 х годов, не только низшими, но и не достойными людей начала века, т. е. признаем себя декадентами.

<Однако> в прошлом году мы встретили стихотворение149, которое, по-видимому, хочет сказать, что если жизнь, вся История, все, что мы делали и делаем, есть взаимное истребление — даже когда поминаем, и тогда кого-нибудь убиваем, — то как цель наша жизнь должна быть объединением для возвращения жизни, но не в виде лишь мертвых памятников, подобий <лишь> живым. Не поразительно ли, что убиваем действительно, а оживляем только мнимо... В истинной Истории, т. е. Истории как действии, общем деле, не может быть антагонизма поколений, ибо настоящее, сыны делаются возвращающими жизнь отцов. История будет не изображением прошедшего, а его Воскрешением, следовательно, и не может быть излишества истории <(которого опасается Ницше)>, оскудения пластической силы, ослабления личностей, ибо, воспроизводя отцов, сыны делаются бессмертными. Воскрешение есть произведение избытка сил, который теперь тратится на рождение и чрез то ослабляется, умирает <сам рождающий>.

Обожатели Пушкина желают начать юбилейное празднование с 3 ей или 4 ой недели Великого поста. Театры, музеи, чтения, живые картины, словом, все искусства будут призваны к прославлению поэта — будут Пушкинские торжественные вечера, Пушкинские целые дни (про ночи ничего не сказано). Сравните пятитысячное пожертвование Москвы на голодающих после примера, поданного Государем Императором, с пожертвованием ста тысяч на праздник Пушкина! Предложение сделано духовенству всех городов помолиться о Пушкине, а предложение <помолиться> об успешности Конференции даже напечатать никто не хотел. (Мир всего мира или Пушкин?) Духовным предлагается молиться о Пушкине, а театралам обоготворить (апофеоза) Пушкина. Кроме апофеозы, есть еще катастеризация: поместить Пушкина между созвездий, назвать, например, Большую или Малую <Медведицу> (конечно, Большую) Пушкинским созвездием.

Мы же, хотя и не принадлежим к обожателям <Пушкина>, желаем начать <его юбилейное> празднование гораздо ранее, с недель приготовительных к посту (7 февраля)*, с недели Мытаря и Фарисея, так чтобы получилась пушкинская триодь. Начиная с недели Мытаря и Фарисея, мы глубже можем оценить произведения нашего поэта, мы должны будем спросить, какую нравственность проповедует Пушкин, фарисейскую или мытарскую, т. е. сознание своего достоинства или недостоинства полагает в основу своей этики? Нельзя, однако, безусловно причислять его к нравственности фарисейской, ибо в его стихотворениях есть молитва Ефрема Сирина, молитва о смиренномудрии150. Мысль какого из сынов выражается в его поэзии, старшего или младшего? Можно было бы ответить, что ни того, ни другого, что он знает гуманизм и не признает сыновства; но не трудно доказать, что отречение от сыновства и забвение отцов и открывает бесконечное поприще для блуждания. Пушкин же пережил эти блуждания, когда задал вопрос: «Жизнь, зачем ты мне дана?» Следовательно, Пушкин не удовлетворился неопределенным гуманизмом, к которому причисляют Пушкина его поклонники.

Отживающая интеллигенция, признающая себя за весь русский народ — за исключением Пустопорожних волостей, сел Гореловых, Нееловых, Неурожайкиных, деревень Терпигоревых151 и т. п., — собирается праздновать память Пушкина, который был, как очевидно уже теперь, не зачаток того, что в расцвете полном явить нам суждено, а самый последний, полный конец*, потому что сказанный народ русский (интеллигенция) был и есть лишь обожатель, а не продолжатель Пушкина; чем он был <при Пушкине>, тем остался и по сейчас**. (О нынешних Онегиных можно сказать: Читал он Маркса и был великий социалист152.) Этот «народ», для которого нет будущего, весь ушел в воспоминание своего не очень далекого прошлого, которое и началось Пушкиным, и кончилось им же. Этот «народ», знающий лишь Пушкина, до такой степени устарел, что для него не только нет будущего, а даже и настоящего***...

Нынешнее увлечение Пушкиным <надо бы> употребить на раскрытие цели жизни, как это выражено в стихотворении под таким названием, <надо бы подумать и> о «временах грядущих, когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся».