Жития Сергия Радонежского''. Яруководство

Вид материалаРуководство
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13

– Помогу, любезнейший Василий Васильевич, потому что убежден – почвенные исследования есть одно из важнейших дел для нашего хозяйства. И в том убежден, что в деле этом нужен именно почвовед. В прошлом году я взял для Костычева десять образцов почвы и полагал, что взял достаточно и правильно. А нынче, только переговорив с вами, понимаю – надо брать пробы иначе. Это-то и важно. Хозяин смотрит односторонне и слишком субъективно. Его можно слушать, по пробы брать должен почвовед, в том числе и для химических анализов. Почвовед по-другому все видит...

Докучаев тоже дал обещание: добиваться финансирования почвенных исследований, хотя бы поначалу в одной только Смоленской губернии.

5


После этой встречи и бесед он, Энгельгардт, тоже стал иначе видеть: почвы как бы обрели те отличия, которых он раньше не замечал.

Что и говорить, хороший год выдался. Сразу после Докучаева приехал молодой человек, – действительно славный, – Владимир Иванович Вернадский, магистр геологии и минералогии. «Хотя он не агроном, – сообщал Александр Васильевич Советов, председатель сельскохозяйственного отделения Вольного экономического общества, – но, надеюсь, что исполнит свою миссию удовлетворительно, а, побывав у Вас, может быть, полюбит и агрономию или, по крайней мере, сделается почвенником, как мы теперь называем молодых людей, занимающихся изучением русских почв».

Договорились, – об этом был разговор и с Докучаевым, – это о результатах удобрения полей фосфоритами Вернадский будет докладывать в Вольном экономическом обществе.

Через месяц, перед самой жатвой, приехал Костычев – ученик, ставший уже знаменитым почвоведом. Правда, взгляды его расходились с докучаевским направлением, и разговоров на эту тему Энгельгардт избегал (не касался он ее и в беседах с Докучаевым).

Четыре дня провели они вместе – целыми днями на полях. Всюду побывали, все высмотрели. Рожь, удобренная фосфоритами, была отменной: и колосом отличалась, и высотой, и поспевать начала раньше, а поспевая – все ниже склоняла колос.

– Вот как в ножки клонится хозяину за то, что хорошо ее накормил, – делился радостью своей Энгельгардт. – А я ужасно, по гордости моей, люблю, чтобы рожь кланялась хозяину, была почтительна, благодарила его за то добро, которое он ей сделал. И фосфоритная рожь, умница, любит, почитает хозяина, кланяется ему,

– Так и вам люди поклонятся, Александр Николаевич, – откликнулся Костычев. – Вы первым в России ввели фосфориты на поля, и теперь уже не может быть сомнения – они хорошо послужат нашему земледелию. Забвения тут быть не может, люди обязательно воспользуются вашими опытами.

– Я тем и живу, любезнейший Павел Андреевич, что бесконечно верю в добро и знания. Зло есть и будет, но добро всегда берет верх над злом, потому что оно – добро. Знание же есть сила, которая действует в пользу добра...

Ученик давно уже сравнялся с учителем по положению своему в науке, занимал в ней и в обществе вполне достойное место, и все же что-то мешало им в душевном сближении – деловое единомыслие не перерастало в сердечную близость. Учитель чувствовал в собеседнике своем какую-то постоянную внутреннюю настороженность. Догадывался: ученик не хочет быть младшим, менее знающим, менее опытным. Что ж, Энгельгардт и не собирался поучать его, много успевшего сделать в науке, – сам спрашивал, внимательно слушал, не скупился на похвальные слова. Однако настороженность не исчезала. Ему и в голову не пришло, что годами выработанная защитная реакция была совсем иного свойства. Костычев родился в крепостной семье, вырос в нужде, в помыканиях, и теперь, став вровень с дворянами, превзойдя многих и многих из них, но все же чуточку робел передними, и это унижало и раздражало его, держало в постоянной настороженности, которую одни принимали за высокомерие, другие – за демонстрацию превосходства своего.

Между тем к опальному Энгельгардту Костычев испытывал вполне дружеские чувства, которые, однако, явно не выказывал. Причиной этому был Докучаев – его он больше чем недолюбливал. Ему казалось, что этот бывший попович нежданно-негаданно перехватил у него славу первого почвоведа России, оттеснил его на вторую роль. Смириться с этим Костычев не мог, потому что, считал, в теории Докучаева много ошибок и неверных положений, о чем и говорил на всех диспутах, в которых терпел поражения, но иногда и верх одерживал.

Знал Костычев и то, что зимой Вольное экономическое общество будет слушать доклад об энгельгардтовских опытах с фосфоритами, и что инициатором этого слушания оказался опять же Докучаев, да и докладчиком назначен Вернадский, молодой докучаевский ученик. Все это тоже вызывало в нем легкую досаду и на Энгельгардта, которому он, Костычев, давно уже помогает своими химическими анализами, и на Докучаева – и тут перехватил у него дело, которое, конечно же будет признано важным и полезным.


6


В декабре, продав мешки ржи скупщикам и собрав деньжат, Энгельгардт засобирался в Петербург. Ехал, по совету Докучаева, на заседание Вольного экономического общества, которое состоится в январе 1888 года.

''Ваше сообщение в Вольном экономическом обществе, – писал Докучаев, убеждая его приехать, – могло бы в сильнейшей степени подвинуть вопрос о применении фосфоритов во всей северной подзолистой России''.

Поразмыслив, Энгельгардт решил: в случае успеха у него будет повод напомнить о себе – в нем еще не загасла надежда на перемену своего положения. Нет, он не решился бы опять быть профессором, о чем и Докучаеву говорил, но с удовольствием поработал бы в Вольном экономическом обществе, или на худой конец, управляющим казенной опытной фермой.

Встречавший его в те дни Вернадский вспомнит через несколько лет и запишет в дневнике: «Он тогда надеялся на многое – перед ним, казалось, открывалось блестящее поприще, но так же безжалостно и грубо русская бюрократия била его».

В Петербург Энгельгардт приехал накануне Нового года. Побывал в гостях у Докучаева и был тронут заботой, которой его встретили в доме на 1 линии Васильевского острова. Встреча эта надолго останется единственным светлым пятном в его двухмесячном пребывании в Петербурге, где он оставил, как потом жаловался Докучаеву, «и энергию, и здоровье». Вернулся усталый, больной, долго не мог поправиться.

Опыты его признали полезными, однако хлопоты об исследовании почв Смоленской губернии тоже ни к чему не привели. А без этого, сказал он, без почвенных исследований, какая же отчаянная голова решится дать программу для опытов с минеральными удобрениями в каком-нибудь хозяйстве. Нельзя без этого. Без знания почвы мы никогда не сможем управлять процессами, в ней происходящими. И пора понять, что именно эти процессы и определяют жизнь почвы, ее плодородие, устойчивость и величину наших урожаев.

Правда, Вольное экономическое общество вошло с этим делом в сношение с Департаментом земледелия, но родится ли что путное – неизвестно. Скорее всего, пустой номер выйдет, как и с прошением. Это же надо! Департамент не отстоял его назначения даже агрономом на казенную опытную ферму. И предложил-то он себя не на какую-то там пригодную ферму, а куда угодно, хотя бы в Могилевскую губернию.

Прикидывал так: Батищево оставит на попечение взрослой дочери, а сам будет жить, хозяйствовать на казенной ферме, при земледельческом училище, где есть лаборатория, библиотека, ученики, специалисты-преподаватели, где не требуется от хозяйства дохода, а требуется только выработка правильных приемов хозяйствования в данной местности.

«Думал, ухватятся за мое предложение, – делился обидой своей с Докучаевым, который предпринимал усилия в устройстве Энгельгардта. – Ученики земледельческого училища будут мне помощниками, организую опыты, полезные и ученикам и учителям – отлично может выйти. Однако не тут-то было – против? Кому и чем помешаю в департаменте, что буду управлять фермой и заведу на ней образцовое хозяйство? Или боятся департаментские чиновники всякого свежего человека, чтобы тот не нарушил их чиновничьи порядки? Сами говорят, что их казенные фермы плохи, что им нельзя поручить производство каких-либо опытов, что из этого никогда ничего не выйдет. Но попросил поручить в управление казенную ферму – сейчас же множество затруднений»...

И – не пал духом, не опустил рук. Были дела поважнее личных забот... Это состояние Вернадский охарактеризует так: «Он был поставлен в известные рамки и должен был пойти по колее, чтобы быть в состоянии делать немногое». Энгельгардт продолжал хлопотать о почвенных исследованиях.

«Если мне удастся добиться этого, – пишет Костычеву после возвращения из Петербурга, – то я надеюсь, что меня включат в поминальницы. Расход на исследования составит 1/2 коп. на десятину. Если бы это состоялось, то... я бы со своей стороны дал хороший хозяйственный материал и всеми бы средствами ПОМОГ БЫ исследователям как в Батищеве, так и Смоленской губернии вообще».

Он, конечно, хорошо знает отношение Костычева к Докучаеву, и все же пишет ему, занимающему не последнюю должность в Департаменте земледелия:

«Я не сомневаюсь, что если бы это дело было поручено Докучаеву, то он нашел бы на него молодежь добрую, которая много бы сделала».

Ах, эта вражда между людьми, которые, объединившись, могли бы принести куда больше пользы. И добавляет не без умысла:

«Меня в Петербурге очень неприятно поразили контры между учеными. Не разъединяться должны люди науки, а соединяться, высоко держать свое знамя. Для меня, деревенского жителя, привыкшего к простоте жизни, все это было тяжело и непонятно».

Ничего подобного Докучаеву не писал. Неправым считал Костычева, поэтому ему и намекал. С Докучаевым ведет разговор задушевнее, пишет ему с горечью и сарказмом:

«В департаменте почвы не интересуют, теперь все интересы устремлены на свиней. Хотят обогатить Россию вывозом соленой свинины. Нат-ка выкуси? У самих, у мужика, сала в горшке только по воскресеньям, а еще вывозить хотят свинину за границу?»

Ситуацию Энгельгардт нисколько не шаржировал. Так и было в действительности. На международных рынках вдруг обнаружился повышенный спрос на свинину, возросли и цены на нее. Вот и надумали в петербургских канцеляриях воспользоваться конъюнктурой – за счет вывоза свинины поправить торговый баланс. Заседали комиссии, департаментским чиновникам уже виделись направляющиеся за границу эшелоны, битком набитые солониной, уже подсчитывали возможные барыши.

Ах, российский чиновник? Он и в самом деле был убежден – свиней у крестьян уйма, вон их сколько бродит по улицам всех деревень и пригородов, в каждой луже валяются, и не только в Миргороде.

Эту мечту, одну из так часто посещающих русских чиновников мечтаний, несколько поразевали и подпортили, как всегда, ученые умы. Существовавшее в России свиноводство, сказали они на одном из заседаний Вольного экономического общества, никуда не годится, так как приученная обходиться без хозяйского пригляда свинья хоть и действительно может днями лежать в дорожной луже, однако именно поэтому для мирового рынка она никак не годится – тоща и жестка.

Тогда стали думать о скорейшем улучшении свиноводства. Только вот в каком направлении действовать? То ли пойти путем наказания мужика за пребывания свиньи в луже, то иным каким путем.

«Нат-ка выкуси!» – сказал Энгельгардт.

Сколько их, прожектеров, обитало всегда в чиновничьих апартаментах! сколько прожектов государственного масштаба сотворили. Увлеченные их творением, они забывали обо всем другом. Что им почвы, что им опыты и исследования, когда вот он – легкий и скорый успех. И всякий раз жизнь показывала им кукиш: «Нат-ка выкуси!»

И так было не только в том далеке. Уже на моей памяти, то ли в конце шестидесятых, то ли в самом начале семидесятых годов случился недород картошки. Чтобы избежать повторения подобной ситуации – в России нет картошки? – правительство поручило Министерству сельского хозяйства разработать соответствующие меры. Вскоре ответный документ был готов. Я читал его и дивился уму чиновников и ученых: они просто-напросто предложили вдвое увеличить картофельное поле страны. При этом оперировали цифрами так, будто кроме картошки нам не нужно больше ничего, а пашня, предлагаемая под картошку, просто пустует. Подобным образом они когда-то расширили зерновое поле, распахав кормовые травы, – и нашлись ученые, поддерживавшие и обосновавшие это расширение. Точно так же могли поступить с любой другой культурой. Правда, с картошкой в тот раз, кажется, ничего не получилось: то ли поняли в верхах, что так решать проблему нельзя, то ли забыли – иногда и такое бывает, забывают о поручении, поэтому опытный чиновник не торопится отдавать начальству исполненный прожект: надо будет, спросят...


7


Бурным выдался для Докучаева 1889 год. Долго и тщательно готовили первую коллекцию русских почв на Всемирную выставку в Париже, от участия в которой русское правительство отказалось – она открывалась в ознаменование 100-летия первой французской революции. Это обстоятельство сильно осложняло и без того трудное дело сборов – никакой помощи, никакого содействия. Делали вид, что это частная инициатива, о которой и знать никто не знает.

И все же коллекция была подготовлена и отправлена в Париж. Представлял ее на выставке Вернадский, тот славный молодой человек, который приезжал к Энгельгардту, а потом докладывал в Вольном экономическом обществе об опыте применения минеральных удобрений. Это и его немалая заслуга в том, что коллекция получила золотую медаль выставки, а ее составитель Докучаев отмечен французской академией дипломом «За заслуги по земледелию».

«Душевно радуюсь, – писал Докучаеву полтавский агроном Измаильский, – что Французская академия и т.д., но очень жаль, что наша академия между русскими находит известных людей лишь между мертвыми, да и то изредка».

... Земля родящая, родимая земля. Она кормила хлебом тех первых поселян, которые возделывали ее, отвоевав у леса, у дикой ковыльной степи. Здесь, на росчистях, на драках (драть приходилось), и жилье ставили, а места, которые дером осваивали, называли деревнями.

Родимая земля... Для первого поселенца она, политая потом, была лишь землей родящей. Однако для его детей земледельческое это понятие и иной смысл обрело – тут они родились, тут родимая земля и край родимый.

На этом новом понятии и формировались высокие чувства Родины, закладывались основы нации и государства. Чувства эти поднимали оратая на защиту своих деревень, родимой своей земли от вражеских набегов. Оратай-хлебопашец на время становился ратаем-воином.

Издревле на Руси так было. Издревле по количеству пашенной земли исчислялась ратная повинность и взимались полати – крепились обороноспособность и экономика государства. А значит, так же издревле должны были знать на Руси и учитывать свое главное богатство – землю, как государственную меру.

Сначала, должно быть, учет этот велся лишь местным обществом, местными начальниками, и этого было достаточно, чтобы по совести и правде собрать подати и княжескую дружину созвать. Потом, но мере укрепления государственности, и учет должен был обрести важность государственного дела.

Так в XV века появляются «Писцовые книги» с подробным раскладом угодий земли русской – лесов, лугов, болот и пашен. С особой тщательностью обмеривались и оценивались пашенные земли – по качеству они подразделялись на пашню «добрую», «среднюю», «худую» и «добре худую», «каменисту» и «песчату».

Историки утверждают: книги эти, помимо нового этапа в учете главнейшего источника силы и богатства, явились и первыми почвенно-географическими трудами, выполненными на высоком для того времени уровне. Ни одна соседняя страна в ту пору еще не имела подобных описаний, и никакой нужды в них не видела.

А кто не слышал про «Большой чертеж» – подробную карту Московского государства, составленную в конце XVI века. Сама карта до нас не дошла, но сохранилась «Книга глаголемая Большой Чертеж», которая вобрала в себя обширные пояснения к ней, в том числе по географии почв, и служила путеводной звездой не одному поколению исследователей земли русской.

Потом, во второй половине XVIII века, была написана одна из самых славных страничек в истории познания родимой земли. Только одна страничка эта, помеченная 1763 годом, должна была принести ее автору славу первооткрывателя, однако современники ее не заметили и обнаружилась она без малого через полтора столетия. А пока страничка с открытием лежала на библиотечной полке, все покрываясь пылью, ученые всего мира яростно спорили о тайне происхождения почвы вообще и чернозема в частности.

К XIX веку в России твердо установилось народное название почв: чернозем, серый чернозем, подзол, серые и солонцеватые земли.

Самой загадочной почвой во все времена был чернозем, то дающий обильные урожаи, то страдающий от засухи так, что даже затраченных семян не возвращал земледельцу.

И разгорелись об этом загадочном сфинксе жаркие споры в науке. Одни, и первым среди них знаменитый Паллас, говорили, что «эта черная земля более похожа на почву, происшедшую из морского ила». Другие опровергали подобное мнение и доказывали, что чернозем – это «черный ил болот и озер». Третьи догадывались, что чернозем произошел «из наземной растительности», но расходились в предыстории: то ли произошел на илистом месте отступавшего моря, то ли на иле высохших болот и озер.

В своем труде «Русский чернозем» Василий Васильевич Докучаев назвал 22 имени, вошедших в историю этот полуторавекового спора, в котором каждым была выдвинута своя гипотеза, далекая от истины.

А между тем именно эту истину и хранила та страничка, которая все еще пылилась на библиотечной полке. Однако и Докучаев не подозревал о ее существовании, но он знал другого носителя этой истины и с гордостью за него написал: «Оказывается, что и в решении этой задачи, как и во многом другом, НАРОДНОЕ СОЗНАНИЕ ОПЕРЕДИЛО НАУКУ».

Да, русский земледелец первым открыл тайну происхождения почвы. Точнее сказать, он не открывал, он всегда знал ее и знание это жило в поколениях русских хлебопашцев. Именно это знание и было зафиксировано в 1763 году на той заботой страничке, которую обнаружат лишь в 1900 году.

Страничку эту, а вернее, научный трактат «О слоях земли» написал вовсе не безвестный россиянин, а великий ученый Михаил Васильевич Ломоносов. Да вот беда, опубликовал он его в качестве скромного приложения к «Первым основаниям металлургии или рудных дел», вскоре забытым. Канул в небытие и трактат, хранивший открытие сущности почвообразовательного процесса: «Итак, – подытожил Ломоносов свои исследования почвы, – нет сомнения, что чернозем не первообразная и не первозданная материя, но произошел от согнития животных и растущих тел со временем».

Теперь сравните эти слова первого российского академика вот с этим свидетельством путешественников, которые писали, что уже издавна в России существовало «общенародное мнение о происхождении чернозема от согнивания растений (степных), при содействии атмосферных влияний и от замешивания образовавшегося перегноя с рыхлыми суглинками подпочвы». Докучаев подтверждал: «То же самое мнение о данном вопросе приходилось не раз слышать и мне в самых разнообразных уголках черноземной России».

Да, народ знал, но именитые иностранцы, предпринимавшие путешествия по черноземным степям России, посмеивались над этим, как им казалось, примитивным «народным сознанием». Они конечно же выдвигали иные гипотезы образования черноземов, подкрепляли их научными доказательствами, которыми и смущали не только русских чиновников, но и ученых. Под влиянием этих иноземных толкований выводы первого российского академика, опиравшегося именно на «народное сознание», оказались потом забытыми.

В 1900 году, выступая в Полтаве с лекциями о почвоведении, Докучаев скажет с горечью: «На днях профессор Вернадский получил поручение от Московского университета разобрать сочинения Ломоносова, и я с удивлением узнал от профессора Вернадского, что Ломоносов давно уже изложил в своих сочинениях ту теорию, за защиту которой я получил докторскую степень, и изложил, надо признаться, шире и более обобщающим образом».

Пройдет еще несколько лет, и в 1911 году Владимир Иванович Вернадский, талантливейший ученик Докучаева, представит русскому обществу найденное им сочинение Ломоносова «О слоях земли». Высоко оценив этот «не только научный, самостоятельный труд», но и «одно из первых научно-популярных произведений русской литературы», он напишет и такие слова: «Судьба этой работы была печальна. Она была совершенно забыта и русским обществом, и наукой. Ломоносов отчасти сам был виною этому. Он скрыл ее в другом своем сочинении – в «Первых основаниях металлургии», напечатав ее в виде приложения второго».

Да, так получилось, что Ломоносов, изложив теорию почвообразования, сам лишил труд свой самостоятельного значения. И мало того, что приложил его к сочинению, с которым «данная работа ничего не имеет общего». Он приложил его к трактату, написанному значительно раньше, еще в 1972 году, и, естественно, к моменту издания, через два десятилетия, многие наблюдения и факты по металлургии успели устареть – «книга вышла уже обветшалой». Вот почему, по мнению Вернадского, «при этом заглохло и блестящее, огромной научной важности... приложение», то есть сочинение «О слоях земных», написанное Ломоносовым в конце 1760 или в январе 1761 года. Как раз в это время он работал в Академии наук по исправлению «Российского атласа» и составлению «Российской географии».

Так Ломоносов, явившийся, по оценке Вернадского, «не только первым русским почвоведом, но первым почвоведом вообще», был забыт как почвовед почти на 150 лет.

Добрым словом нужно вспомнить и первого профессора «сельскохозяйственного домоводства» М.И.Афонина, начавшего, по инициативе того же Ломоносова, преподавание почвенной науки в Московском университете с 1770 года. Это он на торжественном собрании профессоров университета произнес «Слово о пользе, знании, собирании и расположении чернозему, особливо в хлебопашестве». В этой речи, как свидетельствуют историки, Афонин не только призвал коллег своих к изучению почв России, но и одним из первых «дал классификацию черноземов, указал необходимые для поддержания их плодородия агротехнические мероприятия и поставил вопрос об организации почвенных музеев».