Жития Сергия Радонежского''. Яруководство

Вид материалаРуководство
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

Я искал эту книгу в библиотеках многих сельскохозяйственных институтов, но ни в одной не оказалось. Даже в "Тимирязевке", имеющей богатейший книжный фонд, Ломиковский в каталогах не значился.

Не было его книги и в музее. Никто в Трудолюбе не читал ее. Жаль.

Показали мне и то место на бугре, где, по воспоминаниям стариков, стояла помещичья усадьба, где был сад, в котором вызревали полукилограммовые яблоки и где красовался парк. Война смела с лица земли все, что тут было. Один лишь старый-престарый осокорь, нависший широкой кроной над крайней хатой, пережил все напасти, да и он, пожалуй, посажен был не Ломиковским, а его потомками.

Отсюда, с бугра, видны поля окрест. Направляя своего героя вот сюда, в имение Костанжогло, Гоголь нарисовал пейзаж, поразивший даже Чичикова. Помните?.. Через все поле сеяный лес – ровные, как стрелки, дерева; за ними другой, повыше, тоже молодняк; за ними старый лесняк, и все один выше другого. Потом опять полоса поля, покрытая густым лесом, и снова таким же образом молодой лес, и опять старый. И три раза проехали, как сквозь ворота стен, сквозь леса.

Где они, те леса?.. В полях окрест видны лишь редкие, насквозь просвечивающиеся полоски. Вряд ли они способны сослужить какую службу, разве что обозначают границы полей да в страдную пору спасают обедающих механизаторов от палящего солнца. Однако и эти чахлые полоски казались мне порослью тех старых, давно порубленных деревьев, высеянных рукою Ломиковского чуть ни два столетия назад.

Не принят был не только образ Костанжогло, но не подхваченными оказались и идеи, деяния его прототипа, те деяния, в полезности которых для России великий писатель не сомневался. И не случайно именно эти страницы гоголевского творения так часто читает и перечитывает наш великий ученый хлебопашец Терентий Семенович Мальцев. На этих страницах он находит опору своим мыслям. Эти страницы побуждают его на раздумья о земле и человеке, возделывающем ее. И часто повторяет: "Страницы эти написаны великим патриотом земли русской".

А критики в литературе, а преподаватели в школах и институтах продолжают винить Гоголя и за этот образ и за эти мысли. Не потому ли забыто и имя Ломиковского, агронома, историка и этнографа, собирателя и составителя первого рукописного сборника украинских народных дум, дошедшего до нас под названием "Повести малороссийские числом 16. Списаны из уст слепца Ивана, лучшего рапсодия, которого застал я в Малороссии в начале XIX века". Некоторые из этих дум и песен стали известны нам только по этому рукописному сборнику.

Как составителя словника украинской старины, Ломиковского высоко ценил известный историк Лазаревский, который через несколько десятилетий после его смерти, уже в конце XIX века, разыскал и приобрел часть архива этого незаурядного человека, после чего некоторые материалы на него и были опубликованы. Однако и ему не удалось вызволить из небытия имя Ломиковского, взгляды которого формировались в либерально-демократической среде, к которой принадлежали жившие неподалеку семьи писателя Капниста, Муравьевых-Апостолов, Гоголей-Яновских, Трощинских.

Правда, большинство помещичьих семей придерживались совсем иных взглядов. Сколько угодно было в округе и Собакевичей, и Плюшкиных, и Ноздревых. Для них Ломиковский, по свидетельству современников, был объектом постоянных пересудов, говорили о нем не иначе как о человеке, знающемся с нечистой силой – ничем иным ленивые умы не могли объяснить ни высокие урожаи на его полях, когда во всей округе посевы выгорали до черной земли, ни вызревание невиданные плодов в его саду. И не удивительно, что после смерти Ломиковского, не оставившего наследников, хозяйство в Трудолюбе быстро захирело, а местность потеряла весь свой зеленый наряд. Очень скоро все тут стало как и у "соседов своих".

Правда, Николай Иванович Гриб, с которым я ездил на хутор Дьячков, говорил, что последние лесополосы, посаженные Ломиковским, будто бы дорубили в период коллективизации. Мне же думается, их свели гораздо раньше, уже к 80-м годам прошлого века. Именно в те годы Докучаев с учениками своими занимался почвенными исследованиями Полтавской губернии, много раз бывал и в Миргородском уезде, однако ни в отчетах почвенной экспедиции, ни в его статьях нет ни малейшего упоминания о лесополосах вокруг Трудолюба. Будь они там, ни он сам, ни ученики его не прошли бы мимо них, потому что идея облесения степей уже высказывалась Докучаевым и он искал практического подтверждения своим взглядам.

Вряд ли попадалась ему и книга Ломиковского "Разведение леса в сельце Трудолюбе". Во всяком случае, в трудах его нет на нее ни одной ссылки, хотя именно она очень пригодилась бы ему в доказательствах пользы степного лесоразведения. Должно быть, книга эта и в те годы была уже библиографической редкостью, выпавшей из круга чтения даже специалистов.

Не книга выпала – выпала целая страница истории.

Пионера полезащитного лесоразведения в России Ломиковского обвиняли в чертовщине, а литературного героя Костанжогло – в идейном грехе его творца, хотя творец не только не приукрасил, но многое отнял от Ломиковского. Ни богатейшей библиотеки нет у Костанжогло, а у Ломиковского она была (после его смерти она перешла к племяннику Владимиру Николаевичу Горчакову в Москву). Нет ни сада, ни "аглицких парков и газонов со всякими затеями", тогда как в Трудолюбе был и сад и парк, а в парке были фонтаны и по аллеям стояли скульптуры на мифологические сюжеты. Вместо этих красот, чуждых российской деревне, Гоголь разместил на бугре приличествующие ей крепкие избы, амбары, исполинские скирды и клади. Разместил, чтобы не смущать российского читателя, лишь то, что имело практическую пользу. Однако все равно не избежал суровых упреков. И поныне твердят, что "образ Костанжогло явился крупной неудачей Гоголя", что действительность не давала ему такого материала, поэтому, мол, тут-то и начиналось насилие над талантом, которое не могло закончиться ничем жим, кроме поражения.

Политическая идея критиков взяла верх над практической идеей художника. В пылу споров оказалась забытой и так называемая "древопольная" система земледелия, великую пользу которой первым разглядел Гоголь, первым живописал опыт, по которому, надеялся, затем пойдет вся Россия.

Не сбылась надежда. Не пришелся к российскому двору ни Константин Федорович Костанжогло, ни прототип его Василий Яковлевич Ломиковский, который ко времени выхода второго тома "Мертвых душ" уже покоился на высоком бугре за околицей Трудолюба. Через сто лет фашисты обрушат на этот погост сотни бомб и уничтожат его.


4


Собеневский передал участок новому заведующему Георгию Федоровичу Морозову. Ему, как к Собеневскому, было 33 года, 6 лет назад окончил тот же, что и Собеневский тремя годами раньше, Петербургский лесной институт. Работал помощником лесничего в Хреновском лесничестве.

Вскоре на заведование сельскохозяйственными опытами приехал выпускник Ново-Александрийского института Виктор Таланов. Он не учился у Докучаева, но его учителями были Сибирцев, Глинка, Бараков к Дейч. От них он, конечно же, немало слышал о Каменной степи. Однако Таланову не повезло – экспедиция доживала последние дни своей славной деятельности. В августе 1899 гола она была закрыта, а участок преобразован в Каменно-Степное опытное лесничество, перед которым отныне ставились чисто лесоводственные задачи.

Сельскохозяйственные опыты, не начавшись, прекратились. Агроном Таланов уехал из Каменной степи в Ставрополь и организовал там Ставропольское опытное поле. Потом судьба занесет его в Сибирь, где он создаст новый сорт пшеницы Цезиум 111, который по праву будет причислен к числу крупнейших достижений отечественной селекции. Профессор Таланов, соратник Николая Ивановича Вавилова, выпустит несколько трудов по селекции и генетике, будет заведовать в ВИРе отделом сортоиспытания.

Морозов проработал в Каменной степи неполных три года – в 1901 году Петербургский лесной институт доверил ему профессорскую кафедру. Однако и за это короткое время он успел создать себе живой памятник, а нам подарил истинное творение ума и рук человеческих. Опираясь на опыт "предместника своего", изучив, какие древесные породы и в каком соседстве лучше растут в степных посадках, Морозов каждую полосу старался делать "возможно более демонстративной". Он создал 24 полосы площадью 44 гектара. Почти всем им суждено стать лучшими в Каменной степи.

Ах, как мало мы знаем об этом человеке, основоположнике учения о лесе. И почти ничего не знаем о его жизни в Каменной степи – нет никаких свидетельств. Нет, или не нашел?

Только я так подумал, раздался голос моего давнего товарища: – "Я тут перебираю старые журналы на выброс. В одном из них какая-то О.Морозова о Каменной степи рассказывает. Тебе не надо?.."

То были мемуары Ольги Морозовой, дочери Георгия Федоровича. Мемуары человека, у которого "в начале жизни была степь и высокое небо над нею". Так, с этих слов, и начала она свои воспоминания. Не привести их здесь, пусть отрывочно, я не в силах.

"Мы с братом Костиком знали только степных зверей и птиц и свою маленькую семью. Рассказы о человеческом мире были для нас достоверны почти в той же степени, как сказки про всякие чудеса".

"Домик лесничего стоял посреди голой степи, и вокруг него в питомниках, как в детских яслях, выращивались маленькие деревца. По том их высаживали рядами; это были опытные посадки.

У деревьев было трудное детство, они закалялись в борьбе с суховеем и росли, чтобы стать стеной против его смертоносных набегов".

"Я хорошо по набеги суховея. Дом наш трещал под ударами ветра. На крыше гремели железные листы, в щели ставен то и дело врывался огненный ветер.

Мы боялись суховея. Для нас это был серый и лохматый старик. Подобрав полы халата, он гонял по степи перекати-поле, крутил со свистом пыльные смерчи до самого неба и заглядывал в звериные норки. Но зверьки уходили в глубокое подполье. Степь казалась вымершей.

Из нас всех одна только Лиславна, строптивая и трезвая девушка, помогавшая по хозяйству, не боялась суховея. Она по три раза в день выбегала к колодцу за водой, и мы смотрели в щелку ставен, как она уточкой бежала домой, расплескивая из ведра мутную жижу, а ветер трепал и задирал ее юбки.

Прибежав, она бранилась и отплевывалась от набившегося в рот песка..."

"После трех дней бесчинства суховей обычно выматывался, и тогда, взгромоздившись на пыльное облако, он уплывал в сторону заходящего солнца.

И вот тут-то начинался праздник, наступал просветленный вечер. Степь оживала; в ней появлялась, шурша и попискивая, мелкая живность: толстые сурки выходили на сторожевые посты, звонкие стрижи прочерчивали остывающее небо. По другую сторону от затухающего заката торжественно, как это бывает только в степи, всплывала огромная малиновая луна".

"Мы бегали "на посадки", где с раннего утра в белом пиджаке и с липом кирпичного цвета командовал наш отец целой ротой хуторских баб и практикантов, появлявшихся неизвестно откуда и так же исчезавших к концу дня...

Отец объезжал свое хозяйство на тарантасе, возвращался под вечер усталый, и нас после обеда выгоняли в степь, чтобы мы не мешали ему отдохнуть".

"Отец бил невелик ростом, очень подвижный и легкий в кости человек. Он говорил быстро, чуть картавя и крутил бородку. Рука у него была тонкая, нервная и маленькая... Его молодое, большелобое лицо сияло воодушевлением, голубые, очень яркие глаза чуть косили в разные стороны".

А вот о матери...

"Моя мать была тихим человеком. Она любила природу и живопись и сторонилась людей. Она инстинктивно боялась человеческой толпы и терялась в ней".

"Помню их обеих (маму и приехавшую из Петербурга "эсдечку" тетю Шуру – И.Ф.) на крылечке нашего дома... Мама задумчиво смотрит вдаль, сидя на перильцах, как птица, готовая вспорхнуть. Зной загнал нас всех под навес крыши. Степь дымится по краям, как раскаленная сковорода, и в струящемся по горизонту воздухе колеблются силуэты...

Мама молчит... Она ничего не знает о своей диковинной прелести. Она похожа на романтического юношу с темными кудрями на плечах и постоянно задумчивым выражением лица (тетя Шура считала ее идеалом возвышенной красоты" – И.Ф.).

Встрепенувшись, мама показывает на горизонт.

– Вот там, – говорит она, – идет караван. Смотрите, какое появилось озеро! И на берегах пышные рощи..."

"Вечерами мама переписывала статьи отца, рисовала перышком деревья и чертила диаграммы. Она сидела за письменным столом, накинув на печи клетчатый плед. Наконец-то наступал для нас час свободы. Она принималась за свой дневник. Это были записки очень одинокого и робкого человека, никому никогда не поверявшего своих сомнений, слабостей и неудовлетворенности жизнью".

Однажды летом Георгий Федорович Морозов уехал в Петербург и надолго там задержался – вернулся уже зимой.

"В Петербурге, – пишет дочь, – доклад отца вызвал большой интерес, его лекция на конкурсе прошла с успехом, он отвоевал кафедру в Лесном институте, и мы должны теперь переехать в Петербург".

Там, в Петербурге, "со всей своей горячностью отец бросился в события, разговоры, встречи, он спорил, сражался и побежал. И больше всего радовала его поддержка Докучаева во всех его планах. Тревожил один нерешенный вопрос: кто заменит его и кто продолжит начатую работу в степи. Нельзя было дать погибнуть этому делу".

Значит, в Петербурге Морозов встречался с Докучаевым, а может быть, и заходил к нему – ведь Морозов останавливался у отца своего, таможенного чиновника, жившего где-то здесь же, на Васильевском острове.

Нет сомнения, больной Василий Васильевич встретил его как продолжателя своего дела, начатого им в Каменной степи. Расспрашивал, конечно, и, пусть на короткое время, был счастлив: посаженные в степи лесные полосы растут, набирают силу, уже шумят на ветру листвой, да и новых прибавилось немало – по его, Докучаева, плану. Как же хотелось ему побывать там еще хотя бы раз! Однако мог лишь одно сделать – поддержать этого подвижного молодого человека с голубыми глазами, сиявшими воодушевлением, помочь ему одержать победу на конкурсе в Лесном институте – помогать даровитым людям не грех, считал Докучаев, а долг всякого человека, делающего блага Родине.

Ах, Петербург, что и ты так неласково встретил и этого человека...

"Отец заболел неизлечимо в самом начале петербургской жизни, – вспоминала дочь Ольга. – Болезнь пришла неожиданно и придавила его тяжелым камнем".

"Отец жил словно приговоренный к медленной смерти. Он работал без отдыха, преодолевая все возрастающие физические страдания".

Георгий Федорович Морозов, мучимый страданиями, выполнял грандиозную работу, посильную лишь гигантам, – закладывал теоретическую основу новой науки о лесе, которую сам же и зарождал.

"Отец не писал, но "рассказывал" свою книгу. Он ходил по кабинету и говорил, а мама с удивительной быстротой писала под этот рассказ, боясь прервать его или замедлить импровизацию..."

А по ночам тихо плакал от горя...

Так рождался основной его труд "Учение о лесе", ставший "классическим руководством для многих поколений лесоводов не только в одной России, но и во многих странах".

Однако создателю коллеги не рукоплескали. Ах, этот мир завистников, дружно объединяющихся против всякого таланта, – в яростной ненависти своей готовы лишить научного звания, ошельмовать, внушить обществу дурное об этом человеке, который конечно же не ангел. Как же противились они признать в нем выдающегося русского лесовода и географа, основоположника науки о лесе, каким считали и будут считать его во всем мире.

"Отца ненавидели за новаторство и боялись. В стенах Лесного института началась травля, выматывающая его силы. После бурных заседаний он приходил домой без сил, смотреть на него бывало больно, и подойти к нему мы не решались. Наша мама понимала его, но не умела найти слов для выражения своего сочувствия".

Ах, как они, бывало, любила природу и живопись и сторонилась людей. Но теперь-то куда же от них денешься – и на ее лице "застыло выражение скорби".

"Но несмотря на то, что имя отца и его учение как при жизни, так и после смерти выходило с победой из всех испытаний клеветы и замалчивания, история его жизни, если рассказать ее целиком, одна из самых печальных историй на свете".

Однажды, вернувшись домой без сил, он процитировал жене: "Только тот много переживает, у кого жизнь содержательная, кто руководится идеалом, кто чутко связывает свою жизнь с великой общественной жизнью"...

Нет, не завистникам отвечал так Морозов, он свою веру укреплял этими словами, а может, жену и детей убедить пытался: ненавистники сгинут бесследно, ничего не создав, а его труд послужит на пользу человечеству.

Однако не будем забегать вперед. В 1901 году Морозов был счастлив – он "отвоевал кафедру" в столичном институте, в котором и сам когда-то учился. Вдвойне был счастлив тем, что его поддержал Докучаев, которого он боготворил и считал своим учителем, хотя и не учился у него. Отвоевал и вернулся в Каменную степь, где его заждались – уехал летом, уже зима в разгаре, а его все нет.

"И друг мы заметили черную точку в снежной белизне, – вспоминает дочь. – Потом послышался звон колокольчика... И вот он приехал наконец, наш папа".

Приехал за семьей. Каменную степь он покинул ранней весной 1902 года.

А в Петербурге в это время медленно и мучительно угасал Докучаев. Надо бы лечь в больницу, уже собрался, но для того, чтобы взяли в нее, нужны деньги, а их у него не было. В феврале 1901 года Антонина Ивановна Воробьева шлет Отоцкому записку с просьбой о помощи: "Дядя собирается завтра ехать в больницу на Удельную станцию, но для того, чтобы туда поступить, надо подать директору лечебницы заявление, подписанное двумя лицами, которые поручились бы за Василия Васильевича в том, что плата за него будет вноситься аккуратно".

Отоцкий пишет поручительство и платит за лечение.

Да, Докучаев мог поправить свое нищенское положение, продав бесценное сокровище, которым он владел – почвенную коллекцию и библиотеку. Однако к мысли этой, мелькнувшей, было, в письме Измаильскому, он больше никогда не возвращался.

Сегодня мы знаем, не всех выставках, как Всероссийских, так и Всемирных, докучаевская почвенная коллекция неизменно получала высшие награды. И всякий раз подвергалась "некоторому расхищению, в коем, как оказывалось позднее, принимали участие преимущественно учреждения (школы, музеи и т.п.)".

Я уже упоминал о Всемирной Колумбовой выставке в Чикаго, посвященной 400-летию открытия Америки. Она состоялась летом 1893 года. Россия отправила на нее почвенную коллекцию, собранную Докучаевым и его учениками.

Скажите, экая важность – почвенная коллекция, когда рядом демонстрировалась новейшая заводская продукция, выставлялись уникальные изделия русских мастеров. Не торопитесь произносить эти слова. Послушайте, что писал сам Докучаев после Всемирной выставки в Париже, последовавшей за Колумбовой: "Наши коллекции занимали выдающееся место среди экспонатов русского отдела и привлекали наибольшее внимание специалистов''.

"Кто бы думал, – выражали свое удивление и восхищение на страницах американских газет посетители Колумбовой выставки, – что в конце девятнадцатого века мог быть открыт новый континент в наших знаниях о природе!"

После этих выставок в Чикаго, а затем в Париже, с институтских кафедр Франции, Бельгии и Соединенных Штатов зазвучали русские слова "чернозем", "подзол", "солонцы". Слова, которые Докучаев взял у народа и ввел в науку. И сама новая наука о почве, вопреки прочно сложившейся традиции, получила не греко-римское имя, а русское – почвоведение, в основе которого вовеки будет лежать докучаевский "Русский чернозем".

Русскими почвенными исследованиями начинают интересоваться во всем мире, перепечатывают все наиболее существенные труды наших почвоведов. Вот свидетельство самого Докучаева: "В 1900-1901 гг. перепечатано 9 русских статей, не считая многочисленных рефератов". И тут же с гордостью и горечью: "К русским геологам и почвоведам постоянно обращаются их западные собратья с теми или иными вопросами, за теми или иными указаниями, проявляя чрезвычайный интерес к нашим работам".

Почему же с горечью? Сейчас скажу. Но сначала несколько фактов. Во время Парижской выставки, состоявшейся в 1900 году, Национальный музей, Институт агрономии и Сорбонна обратились к русским с просьбой дать им "хотя бы небольшую часть русской почвенной коллекции". Администрация русского отдела выставки согласилась отдать небольшую часть коллекции. Кому? Претенденты бросили жребий и по жребию она досталась Сорбонне. Мы знаем, в Париже и сегодня, хотя минуло почти столетие, хранится образец воронежского чернозема – из той коллекции.

На западе при кафедрах почвоведения начали создаваться почвенные музеи. За содействием опять же обращались к русским: просили выслать образцы почв, карты, издания.

"Таким образом, – писал с горечью Докучаев в сентябре 1901 года, – русские специалисты приглашались к участию в создании чужих музеев в то самое время, когда их собственные коллекции не имели даже приюта, ютясь по затаенным углам университета, заполняя сараи, сгнивая и распыляясь".

По "затаенным углам" были сгружены ценности, даже незначительная часть которых, экспонировавшаяся на выставках, превосходила "по богатству и систематичности" коллекции известных почвенных музеев Берлина, Будапешта, Вашингтона.

"Нигде нет ничего подобного", – так оценивалась иностранными учеными лишь та небольшая часть русской коллекции, которую они видели на выставках и которую удавалось (никто этого не знал) привести в выставочный порядок и упаковать, "благодаря главным образом П.В.Отоцкому".

Ему, Отоцкому, самому младшему ученику своему и сподвижнину, консерватору Петербургского университета, основателю и первому редактору журнала "Почвоведение", Докучаев и поручил заботу о коллекции, хранившейся частично в Минералогическом кабинете, а главным образом, в одном из университетских сараев.