Диас Валеев меч вестника – слово

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   29
Поэт, которого не было


В цикле литературных портретов «Имена» я не занимаюсь иконописью. Задача здесь у меня иная – через судьбы людей, которые оказали на меня какое-то влияние или оставили в моей памяти определенную зарубку, обозначить некоторые явления, имеющие, на мой взгляд, общественное значение. Кроме того, рассказывая о других, я рассказываю одновременно и о себе, о том, каким был сам в разные годы жизни – потому очерки эти носят и мемуарный характер. В большинстве случаев в качестве «моделей» выступают мои современники, в иных – люди другого времени. К одним из них я отношусь с явным чувством симпатии, к другим, как наблюдатель-летописец, полунейтрально или, возможно, даже с некоторой долей скепсиса и негативизма. Впрочем, всякий раз я стараюсь, чтобы живущее во мне личное, субъективное начало не заменяло собой спокойного объективного взгляда на вещи, о которых я повествую.

Все мы, люди, – порождение определенной эпохи, неких родовых влияний, менталитета воспитавшей нас среды, и отношения, которые складываются у каждого из нас с окружающим человеческим миром, как правило, несут в себе прямые черты и особенности времени нашего пребывания на земле. Наши отношения всегда социальны. Наверное, даже политизированы.

Когда я оглядываюсь назад и пытаюсь вглядеться в прошлое, в свою молодость, может быть, из череды переслаивающихся воспоминаний самыми светлыми являются воспоминания о литературном объединении имени Владимира Луговского при музее Горького. По своей внутренней природе я человек скрытный, одинокий, молчаливый, глубоко сосредоточенный на своей внутренней жизни, сжатый, как тугая пружина, фанатично и истово устремленный на цель и распахивающий свою душу – и порой беспредельно – только перед единицами. Естественно, не мужчинами, а женщинами. Лишь женщины, наверное, знают меня по-настоящему. Вот таким, только, пожалуй, еще более замкнутым, более погруженным в себя, в глубокие многослойные переживания, связанные с первой несчастной любовью, пришел я, будучи студентом первого курса геологического факультета Казанского университета, на одно из очередных «пятничных» занятий литературного объединения.

Шла, наверное, осень 1957 года, и это был музей Горького еще старинного, первоначального образца – неказистый, маленький, тесный, с крутыми ступеньками при входе, крутой узкой деревянной лестницей, поднимающейся на верх из небольшой прихожей, с большим столом на втором этаже в зале, по-моему, в форме широко эллипса, покрытым вроде бы тяжелой темнозеленой скатертью, за которым мы все, литературные мечтатели и честолюбцы, и восседали во главе с руководителем литобъединения, тогда редактором Татарского книжного издательства Борисом Железновым. Борис Железнов, худосочный маленький еврейчик с тихим тонким голосом, писал сам стихи, издал два сборника, но дарование имел небольшое, серенькое и впоследствии, сообразуясь, видимо, с этим обстоятельством, стихи писать бросил и ушел на преподавательскую работу в университет, где позже стал доктором юридических наук, профессором. Любопытное наблюдение: в подавляющем большинстве литературных объедений, самопроизвольно возникающих то тут, то там (не только в Казани, но и в России в целом) руководителями в те годы, да и позже, и теперь становились и становятся почему-то евреи, часто не имевшие никакого литературного таланта. Можно подумать, что их кто-то ставит на такие места для кураторства над подрастающей молодой порослью русской литературы. Но тогда никто из нас о таких вещах не помышлял, атмосфера в литературном кружке была теплая, дружелюбная, и заслуга в этом несомненно принадлежала Железнову. Молодой шум, крики, шутки, смех, полная свобода в высказываниях, чувство опьянения от дружеского общения, абсолютная духовная близость – с первого же дня я необыкновенно полюбил наши «пятницы». После заседаний мы обыкновенно не могли расстаться друг с другом и час-другой еще бродили по темным казанским улицам, продолжая ни на минуту неумолкаемый разговор о книгах, о литературе, о чем угодно.

На ближайший ряд лет каждая новая пятница, семь часов вечера стали для меня чем-то священным, а члены литературного кружка – святым братством. Ничто – ни свидания с девушками, ни университетские танцевальные вечера, ни какие-то важные дела – не могли остановить, отвлечь или задержать меня.

Мы много читали. Все были пожирателями книг. Это сейчас тиражи литературных журналов равняются двум-трем тысячам экземпляров, иногда пяти, а тогда они покрывали всю огромную страну, достигали десятков, сотен, а порой и миллионов экземпляров. Художественная литература была доступна каждому, и мы буквально на лету хватали все новое, что появлялось в ней, Мы живо интересовались не только современной литературой, но и прозой и поэзией начала века. По рукам ходила и «запрещенная» литература. Естественно, не проходило мимо наших глаз и сердца все самое интересное, что рождалось в литературах зарубежных. И все это бурно обсуждалось нами, вызывало споры, полемику.

Иногда к нам приходили какие-то гости. Мы всегда были рады им. Помню, часто приезжал тогда в Казань из Волгограда (возможно, еще Сталинграда) поэт Юрий Окунев, маленький толстый еврей. Мы относились к нему снисходительно и называли его между собой «Рыбкиным».

– О, Рыбкин опять приехал! – кричал кто-то из нас, едва показывалась на уровне пола круглая лысая голова Окунева, поднимающегося по узкой крутой лестнице к нам, на второй этаж.

– Привет, ребята! Высоко забрались, – тяжело отдувался он. – Наверное, уже из щурят щуками стали? Старому окуню до вас не добраться?

Впрочем, мы были доброжелательны и к нему, и ко всем. Да и как нам было не быть такими, поскольку все мы, можно сказать, поголовно, были одарены родителями и Богом талантом. В самом деле, по случаю или закономерно, но подобралась на диво невиданная генерация талантливых людей. Теперь у меня другое, часто отрицательное, отношение к некоторым событиям, явлениям и лицам, но если быть до конца объективным, следует все же заметить, что тогда, после XX съезда компартии, состоявшемся в 1956 году, на котором внезапно обнажилась какая-то иная «правда» о пройденном народом пути, в обществе произошел мощный выброс творческой энергии, и этот выброс непосредственно задел нас, мы были удивительно свободны, совершенно безбоязненны, отчаянно смелы, открыты и беспредельно доверчивы. Презирали власти, верили в собственное великое будущее.

За сорок последующих лет такого взрывного выброса энергии я в творческой среде Казани уже не наблюдал. Разве только в 90-е годы XX столетия произошел подобный выброс, но значительно меньшей мощности.

Посмотрите сами, кто тогда входил в «костяк» литературной группы музея Горького! Поэты и прозаики Рустем Кутуй и Ренат Суфеев (впоследствии Роман Солнцев), поэты Юрий Макаров, Виль Мустафин, Алексей Чернов, Владимир Игнатюк, Владимир Нешумов, Ювеналий Макаров, Владимир Рощектаев, Дмитрий Ионенко, Константин Бердичевский (впоследствии Кедров), доктор философии и теоретик светомузыки (тогда еще не доктор и не теоретик, а любитель эпатажа и интеллектуальный хулиган) Булат Га-леев, поэт (ныне доктор философии) Владимир Киносьян, поэт (впоследствии ставший известным как композитор) Лоренц Блинов, прозаик (впоследствии крупный инженер, однако на старости лет вернувшийся в литературу) Александр Матвеичев, прозаики Нонна Орешина, Ираида Гольдшмидт, Гани Бикушев. Наконец, поэты Геннадий Капранов (убит молнией в сердце) и Иван Данилов. Были среди нас и милые чудесные поэтессы – Нелли Земляниченко, Гортензия Никитина, Нурия Муллаева, чуть позже появились Мария Аввакумова, Ирина Беспалько, Лидия Григорьева. Все, как на подбор, красавицы, умницы и с телом, радующим глаз. Сколько только быстротечных лирических романов возникало в нашей среде! Об иных и теперь можно вспомнить с приятным чувством. Мне кажется, я любил всех.

Жизнь – палач чувств, амбиций, карьерных устремлений, судеб. Иных уж нет, а те далече. Кто-то спился, кто-то погиб, кому-то пришел свой срок пребывания на земле. Красавицы превратились в старушек, молодые честолюбцы – в усталых равнодушных стариков. Большинство из нас стали, однако, профессиональными литераторами, сумели в какой-то степени реализовать себя в литературе. Иных же, менее удачливых, жизнь свалила наземь на взлете. Впрочем, значение и вес каждого из перечисленных до конца не определены и по сию пору. И каждый вправе считать себя до конца еще не изданным, не прочитанным, не оцененным. Истинная цена вклада каждого литкружковца в литературу определится, видимо, после нашей смерти. Да и то, возможно, не сразу.

Но тогда еще мы были молоды и думать не думали о такого рода вещах. Мы думали и мечтали о своих первых книжках, о публикациях в газетах и журналах, о чуде славы.

Издать книгу, тем более первую, было в те годы очень трудно. Существовала строго продуманная система фильтров, которая жестко отсеивала как, с одной стороны, недаровитых литераторов, так, с другой, и талантливых, но слабых характером или неблагонадежных. При этом еще кому-то везло больше, кому-то меньше. В издательствах встречали нашего брата обычно с чувством скрытого недоброжелательства. В редакциях толстых журналов (я имею в виду, разумеется, московские журналы, поскольку в провинции толстые журналы на русском языке вообще не выходили) мы тоже были изначально чужаками. И в то же время в душе каждого из нас, несмотря на все это, жила иступленная вера: все стены и препоны будут преодолены, и нас ждет слава!

Из всех литкружковцев мне были, пожалуй наиболее близки (женская половина – особый счет) четыре человека – Юрий Макаров, Алексей Чернов, Александр Матвеичев и Виль Мустафин. Я не могу сказать, что это были мои друзья. Друг это брат по духу. Такое братство даже выше братства по крови, и такого человека, брата по духу, за всю жизнь мне не удалось встретить. Но на «приятельской ноге» я был со многими, и в том числе с Черновым, Макаровым, Мустафиным. Мне всегда были приятны встречи с каждым из них, мне нравилось с ними общаться, они были мне интересны как поэты и как люди. Юрий Макаров жил в Профессорском переулке, на горе над казанским Кольцом, и я часто заходил к нему – покурить вместе, поболтать, выпить чашку чая. Помню и огромную коммунальную кухню мустафинской квартиры на улице Галактионова, где среди табачного дыма мы пили тот же чай, ведя бесконечные разговоры о литературе и политике. В центре Казани, на пересечении улицы Университетской и улицы Баумана, практически на том же Кольце, жил и Алексей Чернов1. Он, как и я, учился в те годы на геологическом факультете университета, был на курс старше, и вышел из университета геофизиком, а я – поисковиком-съемщиком. О чем мы могли говорить с ним при частых наших встречах за чашкой того же чая – разумеется, о той же литературе, о той же политике. Шутник, говорун, рубаха-парень, он несомненно обладал большим даром обаяния.

Постепенно у некоторых из нас стали выходить первые книги – я радовался их выходу. Обрадовался и первой книге Алексея Чернова.

«Тронешь камешек – солнечной искрой

Золотинка блеснет на дне.

Бородатый геолог сибирский

Подарил эту речку мне.

И пусть уже иное время, писал я в рецензии, иные заботы пленяют душу, и легли расстояния, и новые дела и люди входят в твою жизнь, но голос ключика все сучится в сердце памятью о тебе самом, когда душа была открыта миру и каждая встреча с человеком ли, деревом или вот таким крохотным безвестным родничком являлась для тебя подарком судьбы.

Я молчу.

Я спугнуть побаиваюсь

Чувство родины и весны.

Часто бывает, что читаешь стихи, а вот этой связи, слияния поэта с миром, с людьми, с землей не чувствуешь. Она теряется в надменном изыске формы, в чисто инженерных конструкциях стиха. В поэтическом же голосе А.Чернова чувствуется, наоборот, какая-то даже крестьянская медлительность, словно знающая толк и слову, и делу. Голос этот нетороплив, внешне прост, но почти за каждым словом – ощущение земли, неба, то есть того, чем всегда жива душа человека.

«Дочь проснулась – существо недельное. Спи, комочек. Папа твой – с тобой…» – пишет поэт. Все это сказано просто и точно. Ибо рядом строчки – «супер мой на всех диапазонах гейгеровским счетчиком трещит!» Здесь передано ощущение хрупкости человеческой жизни, тревоги за нее, и чувство связи и зависимости человека от огромного мира, как бы мал этот человечек ни был…»

Я привожу свою старую рецензию на сборник стихов тогдашнего приятеля с немалыми сокращениями, но вот еще одна цитата из статьи: «Мы – честные люди, – говорит поэт. А вспомнилось… Слабые мамины руки всегда делили не честно, не поровну – нам побольше – скудный военный хлеб…». Такого же рода честностью к жизни, к людям дышат и сами стихи».

Надо сказать, я подвергал А.Чернова и критике, прямодушно отмечая ходульность, банальность некоторых его стихотворений. Правда, все это казалось мне тогда преходящим явлением.

Конечно, теперь, по прошествии лет, с высоты нажитого читательского и писательского опыта, я в целом иначе оценил бы сборник: банальное мирочувствие, усредненные мысли со склонностью к плоским рациональным вариантам, отсутствие связи с Высшим началом и одновременно корневой, биологической связи с народной стихией… Впрочем, в последние годы я стал старым брюзгой, и мне мало что нравится вообще. Но если говорить серьезно, в поэтическом царстве я четко вижу четыре иерархических уровня. На самом верху – истинные поэты. Это поэты-небожители, черпающие свои сюжеты и образы из божественного источника. Даже здесь можно различить два подуровня: подуровень поэтов-мастеров, скажем, Пушкина, Лермонтова, Блока, Заболоцкого и подуровень поэтов, но не мастеров – в числе таковых, например, Сергей Есенин. Ниже в моей иерархии следует уровень мастеров. Типичным таким художником является, например, Пастернак. Это мастер, но уже не поэт. На третьей ступеньке снизу, поближе к основанию, находятся стихотворцы и рифмоплеты, или рифмачи. Они могут быть людьми разной степени одаренности, но в строгом смысле это, уже естественно, не поэты и не мастера. Скорее, более или менее искусные в ремесле имитаторы последних. Наконец, в самом низу мы наблюдаем огромную армию графоманов. Это – уже имитаторы стихотворцев и рифмоплетов.

С моей нынешней точки зрения, А.Ч. – типичный стихотворец средней руки. Имитацию я принял за подлинник. Впрочем, ошибка в оценке понятна. Ведь мы все стояли у истоков творчества. Достигнутый уровень казался, скажем, мне ступенькой в лестнице совершенства, ведущей к абсолюту. Сегодня ты на этой ступеньке, а завтра выше, непременно выше. Мы воспринимали друг друга в движении. Все мои приятели по литературному кружку казались мне движущимися фигурами – движущимися к красоте, к истине. Но не у всех это движение состоялось. С одной ступеньки на другую поднялся далеко не каждый.

Конечно, в нашей молодой жизни было все. Мы были наивны и смелы, безбоязненны и по-детски доверчивы. Но не всегда, оказывается, это было желательно. Как проявилось позднее, среди нас постоянно работали и ловцы наших душевных движений, мыслей, фраз, неосторожных чувств и поступков. Для меня это стало предельно ясным в феврале 1969 года, когда меня, в ту пору журналиста, сотрудника газеты «Комсомолец Татарии», начали вдруг таскать на «профилактические» допросы в связи с моими литературными склонностями к «очернению действительности». Я уже писал об этом в своих книгах, и здесь буду краток. Два мешка с рукописями у меня вскоре сгорели вместе с сараем матери, куда я их спрятал, опасаясь обыска. Рюкзак, тоже набитый рукописями под завязку, который я в одну из ночей отвез на дачу родителей и спрятал в подполе, весной оказался в глубокой луже воды. У меня была привычка писать чернилами. Не трудно представить, что получилось, когда тетради с рассказами оказались в воде. К тому же две рукописи, подготавливаемые к печати в издательстве «Молодая гвардия» и Таткнигоиздате, были тут же отвергнуты издателями. А всему этому предшествовали допросы и угрозы. Представьте три пары глаз гэбистов, следящих за тобой, за малейшим движением твоего лица сквозь пелену папиросного дыма и еще четвертого владельца пары глаз и пары ушей, наверное, стенографиста, сидящего в стороне за столиком и фиксирующего каждое твое слово, И вдруг ты, покрываясь обильной испариной, слышишь:

– А вот десять лет назад вы на заседании литобъединения сказали, что Есенина в ленинградской гостинице повесили чекисты, И без них не обошлось, если говорить и о смерти Маяковского.

И вот сидишь и напряженно думаешь: все, собаки, знают. Ты ничего не помнишь, в памяти нет и следа: то ли это было десять лет назад, то ли пять, да было ли и вообще? – а они, гады, помнят, У них, видимо, документ есть, донесение осведомителя. И, может быть, не одного, а двух-трех. Гэбешная истина высвечивается в перекрестиях. И неумолчным метрономом бьется в сознании вопрос: кто, кто дал им эти сведения? Ведь были же все свои – друзья, приятели?! Кто?

И другие вопросы уже после терзали мое сознание. Когда в ходе допросов один из гэбистов упомянул имя известного в те годы казанского живописца Алексея Аникиенка, я тут же пошел к нему и предупредил: твое имя в колоде карт черноозерских мухоморов, имей в виду, во время моего допроса твое имя было вплетено в их словеса, И также точно я немедленно предупредил поэтессу Лидию Григорьеву, едва только в разговоре гэбистов со мной было упомянуто ее имя. И вот вопрос: ведь эта публика перед вызовом меня в КГБ, несомненно, шла с широким бреднем и оперативным или агентурным путем собирала сведения обо мне у моих знакомых. Почему никто из них не предупредил меня? Кому, скажем, я говорил, что посетил в Москве Есенина-Вольпина, сына Сергея Есенина, одного из первых диссидентов? Вроде разговор шел в кампании, где было несколько человек? И вроде все приятели, иные даже – из близких. Кто из них заложил меня?

Помню еще один эпизод, предшествующий этим допросам. В музее Горького работала в те годы машинисткой Ираида Гольдшмидт, широкая в кости, низкорослая еврейка с каким-то сырым, словно бы мокрым лицом, вечно опущенными глазами, толстым белым носом. Она писала, однако, талантливые рассказы и повести (сумела даже позднее издать одну книгу) и также являлась членом литературного объединения. Однажды мне понадобилось вдруг срочно перепечатать свой рассказ «Прости, прости» (он не раз публиковался позже в моих книгах), и я по редакционному телефону позвонил в музей Горького Ираиде Гольдшмидт: не возьмется ли она за эту работу? Она согласилась, и я тут же отнес ей рассказ. Прошло дня три-четыре, и вдруг звонок. Каким-то испуганным, чрезвычайно взволнованным голосом Ираида Гольдшмидт потребовала, чтобы я немедленно забрал свой рассказ и что перепечатывать его она ни в коем случае не станет. При встрече, отдавая рассказ, она смотрела на меня с ужасом. Она хотела мне что-то сказать, но у нее дрожали губы. Почему она мне ничего не сказала? Лишь через тридцать с лишним лет, года за полтора до своей смерти, при случайной встрече в районном Бюро технической инвентаризации, где мы оказались в одной очереди, она призналась, что тогда ее сильно напугали «защитники отечества» с Черного озера, продавшие это самое отечество в 1991 году по дешевке и с потрохами. Вероятно, редакционный телефон, по которому я звонил ей в музей, находился на «прослушке», и мой разговор с Ираидой Гольдшмидт, видимо, был зафиксирован. Но даже и в конце 90-х годов, когда вроде бы бояться было нечего, Гольдшмидт предусмотрительно не стала вдаваться в подробности, хотя я и пытал ее рассказать мне обо всем.

Нет, не все так просто было в нашей чудесной литературной молодости!

В 1998 году в сборнике стихов «Голоса расстояний», в стихотворении «Я всю жизнь был очехлопом», помеченным ноябрем 1996 года, А.Ч. напишет:

Ах, страна воспоминаний…

Есть, что вспомнить об эпохе

специфических дознаний:

кто и что читал такого,

кто кому и что заметил,

кто сказал какое слово,

что – другой ему ответил…

Что такое эти строки? Проговорка?


В последние годы демократы либерального толка, клеймя советскую тоталитарную эпоху, часто говорят, что это было время доносов, арестов, постоянного надзора власти за человеческой душой. Но странное дело: почему-то эти разговоры носят, как правило, слишком общий, абстрактный характер. Когда же начинаешь разбираться в вопросе конкретно, что называется, поименно, пофамильно, то зачастую вдруг оказывается, что пламенные либералы и рыночники постсоветской эпохи вчера еще были никем иными, как штатными гэбистами, их тайными осведомителями, комсомольскими и партийными вожаками, литературными светилами. Либеральную школу они проходили, как ни странно, в качестве опорных столпов прежнего режима. Видимо, не понаслышке, из первых рук, зная все язвы этого строя, именно они и стали потом поносить его.

К концу 80-х годов XX века стихотворец А.Ч. также стал либеральным демократом.

В его книге «След ласточки», вышедшей в свет в 2001 году в Набережных Челнах, есть стихотворение о том, как он встретил масонскую революцию 1991 года, получившую затем форсированное кровавое ускорение в октябре 1993 года.

На летней базе общества слепых

мы жили с дочерью в скворечнике дощатом,

ходили по лесу (уже пошли опята),

вернулись как-то. Мимо нашей будки

проходят двое – господи, друзья! –

и, выскочив, их окликаю я.

– А ты слыхал – в Москве ГКЧП!

– А Горбачев?

– На даче арестован,

в Крыму.

– Москва гудит.

– Вот это – новость…

Дочь спрашивает: «Папа, неужели

все книги и журналы нам придется

куда-то прятать?»

Ей двенадцать лет.

Домой! «Свободу» слушать до утра

в набитой молодежью тесной кухне,

где все готовы броситься в Москву,

спасать во имя демократии Россию…

А вот еще несколько строк из одного стихотворения (в той же книге «След ласточки»), можно сказать, на ту же тему:

В консервной банке эпохи,

выпавшей нам на долю,

задыхаясь, юродствуя,

матерясь и кряхтя,

мечтатели и пройдохи,

вздыхающие о воле,

тебя мы звали, Свобода,

верили только в тебя.

Но вернемся во времена молодости «мечтателей и пройдох».

14 октября 1971 года, наконец-то, осуществился мой прорыв – в Татарском академическом театре им.Г.Камала состоялась премьера спектакля «Намус хокэме», поставленного по моей пьесе «Охота к умножению». О современном Гамлете, долю которого пришлось принять на свои плечи следователю прокуратуры. О ловушках и паутине обстоятельств, в которых оказывается человек. О трудном выборе пути: жить ли по совести или жить по лжи?

За полгода до этого меня вызвал к себе заведующий отделом культуры Татарского обкома КПСС Муддарис Мусин. Когда я вошел в дверь его кабинета, он разговаривал с кем-то по телефону и, поздоровавшись молча за руку и кивнув на кресло, сунул мне несколько скрепленных скрепкой листов бумаги:

– Почитайте пока.

Это была рецензия на мою пьесу. Рецензия – донос, рецензия – приговор. Когда, уже покрытый испариной страха, я перевернул лист и открыл последнюю страницу, то увидел и подписи. Надо сказать, мне стало еще страшнее. Приговор мне – а согласно мнению рецензентов я подлежал, пожалуй, немедленному аресту – был подписан прокурором ТАССР И.Хамидуллиным и прокурором отдела республиканской прокуратуры М.Насыбуллиным. У меня пересохло во рту, возникло чувство безнадежности. Премьеры не будет, ничего в моей жизни не будет, кроме таких вот минут. Примерно похожие чувства я испытывал, когда меня допрашивали оперативники и следователи Комитета государственной безопасности два года назад. Я не боялся за собственную жизнь. Но во мне жил страх, что мне просто физически не дадут состояться как литератору. Мне исполнилось уже тридцать три года – то был возраст Иисуса, а я так и не смог прорваться на авансцену жизни. Сожженные рукописи, постоянные обличения и обвинения…

Мусин, видимо, понял мое состояние. Положив телефонную трубку, он неожиданно улыбнулся:

– Репетиции в театре уже начались? Все нормально? Вот и славно. Я прочитал пьесу. Мне она понравилась. Думаю, доживем и до премьеры…, – и, уже прощаясь, добавил. – Возьмите эти листочки. Сейчас не 1937 год и не 1952. Эти рекомендации не обязательны к исполнению, но, возможно, некоторые замечания будут вам полезны. Пользу можно извлечь из всего.

Пожалуй, Муддарис Мусин был первым серьезным руководителем, который не посмотрел на меня как на преступника. Это было что-то новое в моей жизни. Я уже было привык, что в ней царствуют бесчисленные хамидуллины и насыбуллины с их античеловеческим уставом и правилами бытия, в рамках которых нет места моим рассказам, повестям, пьесам.

Премьера в театре значила для меня очень много. Это был праздник души. Естественно, я пригласил на этот праздник всех своих приятелей, близких и неблизких. Каждому отнес пригласительные билеты с помеченными местами. Для них самих и их жен, У многих из них к этому времени уже вышли книги, я всякий раз искренне радовался успеху каждого и теперь думал, что и они в свою очередь разделят со мной мою радость.

Но не все, повторяю, так просто в этом мире. Один из приятелей, ставший к этому времени уже известным писателем, пришел на спектакль пьяный и, не досмотрев его до конца, исчез. Мало того, на следующий день он позвонил моей матери и сказал какую-то гадость. Второй сидел неподалеку от меня с кислой миной на лице, а в разговоре со мной не смог даже скрыть от меня своего непонятного огорчения. Третий не пришел, заявив на следующий день, что у него заболела то ли жена, то ли теща… Пожалуй, порадовал меня только один из приятелей – А.Ч. Он был на спектакле и тепло поздравил меня с премьерой, правда, как всегда в своем стиле, с какими-то шутками-прибаутками и легким ерничаньем. Впрочем, на эту шутовскую манеру я уже давно перестал обращать внимание.

Месяца через два-три – не помню, по какому поводу – мы с женой оказались у Черновых в гостях. Сидели за столом, пили, ели, смеялись, затем уже вдвоем с ним вышли в соседнюю комнату покурить. И здесь-то вот мой давний близкий приятель, стихотворец, товарищ по литобъединению, рубаха-парень, из неугомонных говорунов, свободолюбец и, конечно, антисталинист, что было тогда в моде, и вообще «анти», вдруг почему-то признался мне, что, оказывается, ходил на мою премьеру, на мой великий праздничный прорыв не по моему приглашению, а по заданию В.Морозова из КГБ ТАССР (начальника пятого идеологического отдела, одного из тех, кто допрашивал меня два года назад, отца впоследствии известного депутата Госдумы России Олега Морозова), который поручил стихотворцу написать внутреннюю закрытую рецензию на мой спектакль. Для них, для госбезопасности.

Перед этим я сказал Ч., что на премьере был заместитель Морозова, подполковник К.Гатауллин, сообщивший мне, что «они внимательно следят за моими успехами», однако я сделал вид, что не узнал его, приняв за театрального критика, чем тот был, похоже, немало обескуражен. И вот среди этого совместного хохота, шуток я вдруг слышу, что и Чернов, оказывается, присутствовал на моей премьере «по направлению» из этого славного ведомства.

– Вот это номер! И что же ты нацарапал в своей рецензии?

– Я написал о тебе положительный отзыв, – с некоторой обидой и в то же время с легким оттенком гордости (разговор происходил после одного или двух стаканов водки, выпитых им) проронил приятель, видимо, полагая, что я рассыплюсь в чувствах благодарности к нему.

Я смотрел на него с диким изумлением и вообще пребывал в состоянии глубочайшего шока.

– Так ты что? Сотрудничаешь с ними? И давно?

– Кто тебе сказал?

– Ну, как?! Находишься с гэбистами в тесных отношениях, выполняешь их задания. Вот обо мне рецензию настрочил. На многих ты такие рецензии написал? И о сегодняшнем разговоре со мной напишешь… рецензию? Это поручение? Через тебя они дают мне знать, что я все еще нахожусь под их колпаком?! Дабы у меня не было иллюзий?

– Чего ты так разошелся? Спасибо скажи…

– Да-да, отзыв более чем положительный. Но мне плевать, положительный ты накропал отзыв или отрицательный! Мне важнее понять, по моему приглашению ты ходил на спектакль или по заданию тех, кто два года назад уничтожил все мои рукописи и выбросил из издательств готовящиеся к публикации рассказы я повести? И это я, по-моему, понял.

Я вышел в большую комнату, где за обеденным столом сидели наши жены, коротко и сухо сказал:

– Нам нужно идти.

Жена, понимавшая меня с полуслова, тут же поднялась. Мы молча оделись в прихожей и вышли в ночь из дома.

Да, мы взрослели и прощались с иллюзиями вместе со страной и обществом.

Взрослеть и ведать все художнику необходимо. Ибо художник в одинаковой степени должен знать и лицевую, парадную, и темную, изнаночную стороны жизни.

Ныне моя литературная карьера близка к завершению. Во всяком случае, я готовлюсь к уходу. И, оглядываясь назад, могу сказать спокойно и уверенно, что, пожалуй, я благодарен всем – и друзьям, и врагам. В том числе и тем, кого нашел еще в молодости в литобъединении при казанском музее Горького. Я благодарен даже вечным соглядатаям из закрытых спецструктур, неизвестно на кого работающим (вероятно, на некоторые, условно говоря сатанинские центры масонского рода/ и составлявшим о нас постоянно, и сейчас, несомненно, тоже, положительные и не очень положительные «отзывы». И друзья, и враги, и тайные кураторы наших душ (вспомним А.Ч.: «Кто и что читал такого, кто кому и что заметил, кто сказал какое слово, что – другой ему ответил…) даются нам пожизненно как некое серьезное испытание. Все это, как ни странно, – необходимая школа. Школа суровой жизни, школа жестокого творчества, подчас в невозможных обстоятельствах. Ведь чтобы состояться, стать в этом мире постоянной величиной, некоей эстетической и этической константой, художнику, творцу нужно в этой жизни прежде всего выстоять, выжить, не сломаться.

Бог наградил нас талантом. Но не все из нас выстояли, далеко не все из нас смогли реализовать до конца данный им природой дар. Россия – не райская обитель для творчества. Казанская земля тоже далеко не легкий воздушный пух. Здесь рождаются талантливые люди, обремененные великими замыслами, но не всегда им дано выжить. Вместо почвы – тяжелая спекшаяся глина. Попробуй, вскопай ее в одиночку, посади и вырасти какой-нибудь злак!..

На эпизоде, в квартире А.Ч. который я описал, мои отношения с ним прекратились. Я потерял к своему приятелю всякий интерес. Он тоже не высказывал желания к новому сближению. Да оно и было невозможно. При случайных встречах мы кивали друг другу головой. Если рядом были люди и приходилось здороваться со всеми, молча протягивали руку для рукопожатия. Оба стали хранителями некоей тайны. В течение последующих двадцати лет я никому не рассказывал о том, что произошло. Человек доверился тебе, и я считал, что кем бы он ни был, и как бы я к нему ни относился, я не вправе разглашать его тайну.

Позже, в 1987 году и в 1996-ом, еще два человека признались мне в грехе тайного сотрудничества со спецслужбами и «освещения» для них моей жизни. И надо сказать, эти сообщения я принял, будучи уже значительно старше и более умудренным опытом, гораздо спокойнее, чем в первый раз. В первый раз это был шок.

В современной демократической Америке «стучать» друг на друга это значит проявлять «активную гражданскую позицию». Подобные занятия приветствуются обществом, их не стыдятся и ни от кого не скрывают. Чем больше ты «стучишь», тем больший ты патриот. Тем весомее основания у общества оказывать тебе уважение. Но в России к греху тайного доносительства отношение традиционно иное. У нас это дело недостойное и явно постыдное. Тем не менее существующее.

Приведу одну цитату из казанской газеты «Звезда Поволжья» (декабрь 2002): «Плотность стукачества в СССР была примерно 1 на 10 человек, а местами – 1 на 3. Эффект добивался не только плотностью, но и многослойностью: стукачи были даже в семье – сын доносил на отца, а отец – на сына. Кроме того, за каждый стукачом стоял вышестоящий стукач. Стучали даже на самом верху. Таким образом, малейшее недовольство населения выжигалось по принципу “нет человека – нет проблемы”. Причем само стукачество держалось на совсекретности. Стукач был самым секретным человеком, и не зря в народе его называли сексотом (секретным сотрудником). Однако, гласность смерть для стукачей. Когда они оказываются на грани гласности, для них это обычно короткий, но и опасный период жизни. На рубеже 80-х и 90-х годов некоторые, более совестливые, стукачи начали делать публичные покаяния (в “Литературной газете” была рубрика), а более мнительные, опасаясь неминуемой охоты на ведьм, даже прощались с жизнью или бежали в другие веси. Они не понимали, что архивам спецслужб скоро обязательно будет возвращен прежний статус неприкосновенности, поскольку стукач – явление необходимое при любом режиме власти, тоталитарном или демократическом, безразлично». Это наблюдение взято мной из заметок литератора Лукмана Закирова, ярого антикоммуниста, с пеной у рта клеймившего в девяностые годы прежнюю деспотию чуть ли не в каждом номере упомянутой газеты, хотя, как оказалось, прежде он сорок лет состоял верным членом КПСС. Возможно, не понаслышке был осведомлен и о скрытой от общества деятельности «секретных людей».

Так случилось, что когда я начал писать этот очерк, то одновременно стал читать и случайно попавшую в мои руки книгу «Новые крестоносцы, ЦРУ и перестройка» Рэма Красильникова, возглавлявшего в 1979-1992 годах первый отдел Второго главного управления КГБ СССР (контрразведку). Книжка сухая, не очень интересная, к тому же мне было как-то смешно читать о «скандальных разоблачениях ЦРУ и крупных неудачах американской разведки в противоборстве со спецслужбами Советского Союза» в 80-е годы. Ведь сдали свою страну стратегическому противнику и именно в 80-е годы XX столетия спецслужбы СССР да еще партийная верхушка из Политбюро ЦК КПСС. О каких победах может идти речь? Сотруднику службы контршпионажа СССР впору бы каяться за предательство родины. Этот вирус предательства проник в них давно. В подготовке и осуществлении августовского переворота 1991 года немалую роль сыграли народные массы, а бродильным уксусом, дрожжевым экстрактом поднявшихся волнений явилась многочисленная агентура (1 к 10 или даже 1 к 3), выпестованная и бережно взращенная в течение десятилетий различными управлениями советской жандармерии, превращенная к этому времени усилиями Ю.Андропова и его приемников, вероятно, в филиал масонского ордена.

Но это так – к слову.

Думаю, что спецслужбы всего мира построены более или менее одинаково – что ФБР, что МВД, что ЦРУ, что КГБ… Есть, очевидно, какая-то местная специфика, имеется своя терминология, но отличия, думается, мне, несущественны. Нет глубокой принципиальной разницы, наверное, и между спецслужбами «внешнего» и «внутреннего освещения».

Рэм Красильников в своей книге раскрывает некоторые принципы построения ЦРУ США. Возьмем приводимые им фактические данные как некую модель. Так вот, в спецслужбах, оказывается, немало категорий агентов. По словам Красильникова, это настоящее море цветов, каждый из которых отличается своими узорами и ароматом. Во главе агентурной иерархии следует поставить агентов-информаторов, именуемых чаще всего просто агентами или осведомителями, что не меняет их основной функции – добывать информацию, документальную или иную. Агент-групповод – это тот, кто руководит группой других агентов, которая может выполнять разнообразные задачи, от организации слежки за интересующими лицами до некоторых действий над ними, подаваемыми внешне как случайный криминал. Если у меня сожгли рукописи, спрятанные в сарае у матери, то это вполне могли быть действия подобной агентурной шайки. Эти же «братки» могли проследить и за тем, как я ночью после допросов несу какие-то мешки из своего дома и прячу их в сарае во дворе дома, на соседней улице, где живут родители. Но вернемся к Красильникову. Агент-разработчик – это тот, кого используют в разработке интересующих спецслужбы лиц, в оперативных мероприятия, направленных на вербовку или разоблачение тех, кого в чем-то подозревают. Это наблюдение интересно. Оно позволяет иначе трактовать то, что произошло на квартире у А.Ч. Возможно, перекур у форточки в маленькой комнате, где мы с А.Ч. уединились, и начавшийся разговор о некоей «положительной рецензии» был и началом планируемой вербовки? Может быть, для этой цели мы с женой и были приглашены в гости к А.Ч.? Снова вернемся к Красильникову. Агентом-нелегалом, согласно его сведениям, называют агента, живущего и действующего по чужим или сфабрикованным документам. Наверное, и у нас есть такие. Содержатель почтового ящика – сам этот термин понятен, очевидно, без объяснений. В спецслужбах, оказывается, применяется сложная система связи со своими агентами, и в ней значительное место отводится почтовому каналу. По способу приобщения к ремеслу соглядатая различают «инициативников», а в наших спецструктурах, по Красильникову, их именуют «добровольцами» или «доброжелателями». Любопытный термин – «спящий агент»; такого держат в резерве и не привлекают до часа Икс к делам, как бы консервируя до поры до времени. Лицо, завербованное «под чужим флагом», то есть от имени какой-то другой организации, – агент, который в точности не знает, на кого он работает. Есть, оказывается, и другие поэтические названия для агентов – «агент, используемый втемную», «агент-наводчик» (буквально «искатель талантов») и, наконец, «агент влияния». Впрочем, Красильников добавляет: перечисление агентурных специальностей утомительно; значит, настолько их много. Вот через несколько страниц еще три-четыре строки, которые могут иметь для нас интерес. Начинать новые дела и продолжать старые приходится всегда с приобретения агентов. Труд этот непростой, зато прибыльный. По Красильникову, далеко не всегда спецслужбам легко завербовать агента, побудить его работать, – даже когда есть немалые средства, умение, желание и воля, – не говоря уже о провалах и естественной убыли, требующих пополнения. Процесс вербовки, оказывается, сложен и трудоемок, даже если речь идет об «инициативниках», которые сами предлагают свои услуги. И в этом случае без кропотливой проверки и так называемого «закрепления» не обойтись. «Закрепление» агента – термин из профессионального словаря. По Красильникову .недостаточно поставить человека в зависимость от себя, мало побудить его согласиться на сотрудничество, но надо еще заставить завербованного выполнять все требования спецслужб, добывать и передавать нужные материалы, соблюдать конспирацию. И вот в процессе «закрепления» все это и совершается. Вспоминая потрясший меня эпизод с «положительной рецензией», написанной моим приятелем для КГБ ТАССР, я думаю сейчас, что, может быть, это делалось в «учебных целях»? Возможно, человека таким образом «закрепляли»? Давай-ка напиши рецензию на спектакль своего старого приятеля. Абсолютно неважно, что ты напишешь в ней. Важно, что ты напишешь ее для нас. И сделаешь, таким образом, первый шаг вместе с нами, А за первым шагом последует второй, третий… Задания будут «наращиваться и усложняться».

Оказывается, ведется централизованный учет граждан страны с информацией о лицах, над которыми, по мнению аналитиков спецслужб, необходимо работать, с тем, чтобы привлечь их к сотрудничеству на материальной основе, путем шантажа либо, эксплуатируя «романтические» наклонности души. Причем задача поиска тех, с кем можно договориться или принудить служить, по Красильникову, поставлена перед всеми оперативными подразделениями спецслужб. Все, начиная от офицеров низшего звена вплоть до высших офицеров, обязаны заниматься вербовкой. В процессе «классической разработки», когда будущего соглядатая еще предстоит склонить к сотрудничеству, в ходу многочисленные инструкции, классификаторы для изучения кандидатов в осведомители, перечни признаков «вербуемости», специальные формализованные анкеты, позволяющие четко выделить «вербовочный контингент», определить критерии «уязвимости» человека.

Так что не все так чисто в этом лучшем из миров. Жертве вербовки можно даже посочувствовать. Слабый человек попадает в широко расставленные сети, охоту за его душой ведут профессиональные ловцы.

Свои тайные драмы есть в жизни каждого человека.

В жизни стихотворцев тоже.

Что было дальше? Рутинная жизнь рутинного человека. Писал стихи, занимался переводами с татарского и латышского. Разумеется, по подстрочникам. С большей или меньшей регулярностью издавал сборники – «Перекресток», «Ветер», «Казанская тетрадь», «Тысячелистник», еще какие-то. Открытий в них не было. Уровень оставался прежним – серым, соломенным. Надо сказать, в советское время стихотворец средней руки вполне мог как-то существовать, с голоду не умирал, даже не служа нигде официально. Вот и А.Ч. все эти годы официально нигде не служил. Впрочем, небольшой официальный приработок был – он руководил литобъединением «Арс» в Казанском университете. Вокруг него постоянно вилась молодежь. Это и не удивительно: свойский парень, шутник, балагур, приветливый доброжелательный человек. «Балабон, балясник, баламут, колобой, болтун, коровье ботало…», – самохарактеристика из недавней подборки стихов («День и ночь», № 3-5, 2003). Было ведь время, когда и я находился под властью его обаяния. В предисловии к книге А.Ч. «След ласточки» стихотворец из Набережных Челнов Николай Алешков, например, пишет: «Мне здорово повезло: в течение трех десятилетий я в любое время суток мог постучаться в гостеприимный дом А.Ч., где не грех было до утра засидеться за крепким чаем в компании поэтов, художников, геологов и прочих хороших людей, в которых душа улавливает отклик. Как это, оказывается, важно! – И далее, после рассказа о поэтическом семинаре в московском Литературном институте имении Горького, где он учился. – Казалось бы, чего еще надо: и среда соответствующая, и преподаватели интересные. Однако все эти годы для нас существовал еще один семинар – А.Ч. Появишься в Казани – и, первым делом, спешишь к нему. Напишешь несколько стихотворений – отправляешь по почте ему же. Что он ответит? Общение с А.Ч. стало для нас необходимостью. Как это случилось? Почему? Трудно ответить».

Не правда ли, очень искренне?

Следует объективно констатировать: для многих молодых казанских стихотворцев (ни одного поэта среди них не было) А.Ч. стал в 70-е и 80-е годы Учителем. Порой меня это поражало: как может быть Учителем, думал я, стихотворец весьма средних способностей, не создавший сам ни одного шедевра? Как может он учить других поиску Абсолюта в его истине и красоте? Не знаю уж, чему он учит, но считаться Учителем, оказывается, может. В литературной жизни Казани известен случай, когда стихотворец не то что «средней», а в данном случае самой «низшей руки», абсолютно бездарный человек, хотя, нужно сказать, не без эрудиции, возглавлял литературное объединение при музее Горького более тридцати пяти лет. И слыл тоже Учителем для нескольких поколений молодых литераторов, правда, так и не блеснувших почему-то художественными открытиями. Права пословица: яблоко от яблони недалеко падает.

Между тем годы шли. Человек, которого все называли поэтом, писал стихи весьма среднего достоинства, учил других этому ремеслу. Все в его жизни было более или менее нормально. От Союза писателей он получил вначале двухкомнатную квартиру, затем – опять же, естественно для советского времени, бесплатно – трехкомнатную. В его новой семье родились двое детей. Помните трогательную строчку: «Дочь проснулась – существо недельное. Спи, комочек. Папа твой – с тобой». Это «недельное существо» было уже давно оставлено, брошено, забыто. С новой женой А.Ч., похоже, уже на равных соревновался в ерничестве, бесконечных кривляниях-ужимках. Ни одно слово не произносилось им просто, всегда с каким-то вывертом. Словом, с ч/ю, то есть с чувством юмора у Алексея Чернова дела обстояли гораздо лучше, чем в поэзии. Я практически с ним уже не общался, но приходилось бывать в каких-то общих кампаниях или на собраниях, и я видел, что ч/ю у моего бывшего близкого приятеля год от года набирает все более немыслимые обороты.

Что нужно отметить еще? О работе осведомителя наш герой оставил свои воспоминания («ах, страна воспоминаний…») в стихотворении «Я всю жизнь был очехлопом» (что это такое, я, откровенно говоря, не понимаю) в книге «Голоса расстояний» – 2. Но эта тема, вероятно, глубоко волновала его, и ее разработку он продолжил в книге «След ласточки». Вот стихотворение, помеченное 1970-1999 годами:

В отделе сплетен потихоньку

растет досье – солидный толстый том,

в котором все: и что ты съел, и сколько

и с кем о чем болтал, и как при том

несимметрично, криво усмехался,

когда тебя старались навести

на тему скользкую,

и в чем, шутя, признался,

считая глупостью.

Быть вроде травести –

скрываться…

Проходя в Казани по улице Дзержинского мимо известного здания или в Москве на площади Дзержинского мимо Лубянки я иногда думаю: что делают люди в этих огромных зданиях, чем они заняты там денно и нощно? Шпионов не ловят. Недосуг. Огромное государство ополовинили и даже не почесались. Не заметили расстрела из танковых пушек конституционно избранного парламента. А вот тем и занимаются: ведут постоянный надзор (как говорит Красильников, «оттепелей в спецслужбах не бывает») за собственным народом, сыск его духовного и физического состояния. Дабы в час Икс, если таковой наступит, если будет дана команда от неизвестных хозяев (где и кто настоящие хозяева они тоже не знают) ты, дорогой читатель, и вот ты и ты, и ты сидели бы перед всезнающим следователем голенькие, без распашонок. И делается вся эта поставка сведений в отделы сплетен огромной армией агентов – из врачей, инженеров, бизнесменов, рыночных торговцев, учителей, пенсионеров, работяг, министров, бомжей, стихотворцев… И смотрите, что интересует наши прославленные спецслужбы в вашей частной жизни: «и что ты съел, и сколько и с кем о чем болтал, и как при том несимметрично, криво усмехался.., и в чем, шутя, признался…». А еще «кто и что читал такого, кто кому и что заметил, кто сказал какое слово, что – другой ему ответил…».

Мы должны, наверное, быть благодарны А.Ч. за то, что он столь лаконично, но скрупулезно точно осветил истинную деятельность спецслужб и впервые, пожалуй, в истории литературы обрисовал повседневный тяжелый кропотливый труд рядового безвестного агента. Вспомним бедного Николая Алешкова с воспоминаниями о его чаевничании ночь напролет «в компании поэтов, художников, геологов и прочих хороших людей». Этим «хорошим людям» хорошо: попили чаю, а может быть, и еще чего-нибудь другого, поболтали всласть, а потом на рассвете встали и пошли домой отсыпаться. А каково хозяину? Ему, бедному, отчет надо составлять: сколько и с кем о чем ты болтал к как при этом несимметрично, криво улыбался (или усмехался), и в чем признался по пьяной лавочке… Дай-то Бог все вспомнить и не ошибиться. Ведь нет гарантии, что в компании «хороших людей» не был кто-то еще, кто теперь на похмельную голову, это от чая-то, составляет параллельный отчет и тоже боится в чем-либо промахнуться. И представьте еще, что таких полночных чаевничаний за неделю набирается два-три, а может, и больше, и всякий раз надо отчеты составлять или справки. Изнурительный каторжный труд, а главное, конца ему нет. И как, наверное, можно возненавидеть своих гостей, которые болтают, болтают, а агент в ответ должен в дурашливой форме молоть какую-то чепуху, бесконечно «юморить», разыгрывать день изо дня из себя рубаху-парня, стараясь при этом не потерять нити, навести своих собеседников «на тему скользкую», на что-нибудь такое-эдакое. И так – годы и годы. Обезуметь можно, наверное, от такой работы. «Быть вроде травести – скрываться…» – в этой строчке глубокая серьезная драма человека, волей случая или судьбы избравшего для себя такую долю. Не случайно она прорвалась в стихотворении.

Между тем пришли годы так называемой «перестройки». Вот-вот в огромной стране на всех ее бесконечных пространствах должна была развернуться грандиозная политическая драма. А.Ч. к этому времени стал убежденным демократом, либералом-рыночником, что было вполне в духе тогдашней политической кухни. Если полистать сборники его стихов, то там можно увидеть немало посвящений различным стихотворцам, которым он, видимо, отдавал предпочтения. Среди этих имен – ни одного русского национального поэта, ни одного поистине национального творца. Если же вы не только полистаете эти сборники, а попытаетесь еще их почитать, то увидите, что у русского стихотворца А.Ч., как ни странно, почти нет «русских стихотворений». Во всех его сборниках я сам нашел только одно русское по духу стихотворение. Поэтому ему было не жаль России, над которой совершались в те годы надругательства и насилие. «Великий и кровавый эксперимент в России провалился. Россия ищет новую идею», – так он оценил происходившее в 1917-1991 годах. А вот еще: «Ступив на путь самопознания, страна такую правду о себе узнала, что от себя, былой, готова отказаться…». Или вариант: «Мы – пережитки той страны, которой давно уж нет. Какой она была – во всей красе и ужасе – нескоро дойдет до каждого…».

«Была, но не есть», «отказ» России от самой себя, «мы – пережитки», «страна, которой нет»…

Наверное, таково восприятие мира человеком, которого самого нет.

Нет, дорогой мой, настоящая правда о пережитом и переживаемом до народов еще не дошла. Вместо одной лжи о прошлом и сегодняшнем мы опутаны уже другой ложью.

Человек, совершающий предательство по отношению к стране, к своим дедам и отцам, своим потомкам, к своему призванию, каким бы, впрочем, это призвание по масштабу дарования ни было, неизбежно впадает психологически, пожалуй, в «комплекс Иуды». Спастись хочет каждый и те, что из породы оборотней, тоже. Спасение же заключается в том, чтобы доказать людям и прежде всего самому себе, что предает этот человек свое родное, кровное из самых благих позывов и побуждений – его поступки направлены, мол, не против Родины, а против «империи зла», заразного гнезда «мирового тоталитаризма», угрожающего всему миру «геофизической войной». А поскольку доказательств этому нет, то такой человек для собственного оправдания вынужден внушать людям и самому себе посредством шаманских заклинаний одни и те же прописи: «кровавый эксперимент», «страна, которой нет…».

Я отметил уже, что у А.Ч. почти нет русских стихотворений. Может быть, это объясняется его происхождением?

Цитирую по «Казанской тетради»:

Все было в моей родословной:

роман

еврея с ливонской полячкой,

и в русской деревне осевший цыган…

Весной 1989 года я участвовал как кандидат в одном из казанских округов в выборах народных депутатов СССР. Моим соперником был ректор Казанского университета Александр Коновалов. Надо сказать, наша с ним выборная кампания была самой громкой, самой острой и взвинченно-напряженной в Татарии, а может быть, и не только в ней. То, что позже будет называться «черным пиаром», впервые и в широкой гамме направлений было применено против меня. Почему-то я вызывал у властей в тот момент чувство опасности. Я был вовсе не демократом, не рыночником, не либералом. Я видел будущее страны в совершенствовании социализма, но не в его опрокидывании и сломе. Вероятно, такие настроения были в ту истерически-историческую минуту уже не в моде.

За три дня до выборов газета «Советская Татария» опубликовала Открытое письмо ко мне драматурга Шарифа Хусаинова, чрезвычайно грубое по форме и весьма некрасивое по содержанию. Около двух десятков лет назад я написал на один из его спектаклей две положительные рецензии – это была его благодарность. Газета «Комсомольская правда» за день до выборов дала на своих страницах большой подвал своего спецкора – и тоже с какими-то разоблачениями по моему адресу, писатель Нурихан Фаттах, с которым я не перемолвился за жизнь ни одним словом, отослал в «Литературную газету» многостраничный пасквиль, в котором с усердием доказывал, что я не татарский драматург и вообще Бог знает кто, и который мне прислали из газеты домой как отклик на одну из моих статей в «ЛГ». Я выслал этот отзыв снова Нурихану Фаттаху, уведомив его, что какой-то «нечестный человек» пользуется его фамилией и вот прислал в «ЛГ» свое мерзкое подметное письмо. Просил его разобраться с этим. В трех номерах освещала нашу выборную кампанию – и вполне объективно, без подковырок – «Советская Россия», зато газета «Вечерняя Казань», чьим постоянным автором я являлся многие годы, за два дня до выборов опубликовала гневное, протестующее письмо директора казанской школы № 5, в котором та утверждала, что я или человек, похожий на меня, бегал по школьным коридорам и, заглядывая в классы к первоклассникам, истошно кричали: «Голосуйте за Валеева!». Прибавьте к этому обличающие листовки на столбах и заборах, пачки ксерокопий Открытого письма, которые распространяли на казанских предприятиях райкомы КПСС (одну из таких ксерокопий мне принес тогда мой сосед по лестничной площадке). А чего стоят стихи, тиражированные типографским способом, которые я вдруг увидел на болтающемся на ветру листке, приклеенном к столбу на трамвайной остановке:

Если хочешь кушать мясо,

Голосуй-ка за Диаса!

Группа поддержки.

В иные минуты я не знал, что делать: то ли смеяться, то ли плакать.

Всеми этими «выборными процессами» руководил тогдашний заведующий отделом агитации и пропаганды Татарского рескома КПСС, в будущем известный депутат Государственной Думы России нескольких созывов О.В.Морозов, сын бывшего начальника пятого идеологического отдела КГБ ТАССР В.С.Морозова, который допрашивал меня в 1969 году. Двадцать лет назад, в 1969 году, я «очернял» советскую действительность, и это, по мнению отца Морозова, был большой грех. Через двадцать лет, в 1989 году, я хотел эту советскую действительность сохранить и улучшить, и это, по мнению сына Морозова, был тоже, видимо, большой грех. Такая уж судьба выпала мне: и отец Морозов мной занимался, и сын. И всякий раз мои действия были не в масть силам, стоящим за ними.

Почему в разговоре об А.Ч. я вспомнил вдруг эти моменты? Тогда каждое воскресенье мои сторонники выводили на казанскую площадь Свободы тысячи людей. Это были митинги в мою поддержку. Они, вероятно, серьезно беспокоили власти, и против меня были брошены и силы эмведешно-гэбешной агентуры. Я могу сказать об этом с достаточной долей уверенности, поскольку на последних митингах меня буквально забрасывали записками провокационного характера, приходящими из толпы. Содержание этих записок выдавало их явный агентурный источник. Вот в эти-то дни я вдруг услышал, что и бывший мой близкий приятель, демократ и либерал А.Ч. тоже распространяет обо мне всякого рода сплетни. Его действия закономерно вписались в общую канву.

Как же так получается, думал я. В течение двадцати лет я сохраняю постыдную для него тайну, которую он мне вверил, не разглашаю ее, ставя, вероятно, кого-то даже под возможный удар, а он в это время меня порочит? Не из некоей ли мести?

Человек как психический феномен, как некое социальное существо несколько раз в жизни меня удивлял и поражал. Удивил меня и на этот раз. В лице А.Ч.

Именно с этого момента я стал снова с некоторым интересом присматриваться к нему.

Рубеж 80-90-х годов XX столетия – пора политического размежевания между людьми. Я резко негативно отнесся к масонскому перевороту в стране, совершившему в августе 1991 года. А.Ч. встретил его с восторгом.

К этому времени он оставил служение музам в «Арсе» Казанского университета и стал работать литературным консультантом по русской литературе в Союзе писателей Татарии. Пожалуй, впервые в его жизни в его карман легла официальная зарплата. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Тогда-то и состоялись два моих разговора с ним наедине, оба раза на политические темы, в которых неприкрыто прорвалась – снова к моему немалому удивлению – ненависть моего бывшего приятеля ко мне. Я относился к нему совершенно спокойно. Ну, ходили когда-то, в далекой юности, в приятелях, потом что-то произошло, разбежались, разошлись в разные стороны; в стране случился переворот, былая действительность раскололась вдребезги, ему по душе – рыночные, западные ценности, мне – прежний строй жизни, в котором я вырос… Все это не основание для ненависти. А она вдруг проглянула в его глазах и речах, И проглянула с какой-то неожиданной страстностью. Словно вдруг слетела маска вечного балагура и добродушного человека и на короткий миг обнажилось истинное лицо. Основание для ненависти было – я знал его тайну, и я был опасен для него.

В начале 90-х годов XX века спецслужбы России переживали смутные времена. Еще вчера они добросовестно выполняли заказ своих неведомых хозяев по ликвидации КПСС и СССР, а теперь вместо благодарности новые власти начали их без конца потрошить – переформировывать, реорганизовывать, сокращать, сужать, чистить. Резон в этом, несомненно, был. Предав однажды, спецы тайных дел, как известно, «с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками» (по Ф.Дзержинскому), могли предать и во второй раз, и в третий. И волна страха, мне кажется, прошла по их горячим сердцам. Славные чекисты сами – не только вследствие пинка в известное место, но и по горячей доброй воле – тут же дружно посыпались из всех спецструктур, ринулись, как крысы, с тонущего корабля – в банки, в фирмы, в охранные подразделения новых компаний, в их службы безопасности, в услужение к «паханам» криминального мира. Снова вернусь к книге Рэма Красильникова «Новые крестоносцы ЦРУ и перестройка», возглавлявшего в 1979-1992 годах первый отдел второго главного управления КГБ СССР. Кстати, обратите мимоходом внимание на год его ухода из этой организации. Так вот, упомяну ряд моментов, которые, по Красильникову, планировались в то время в вопросах реорганизации российских спецслужб. Правоохранительные органы России, как требовал Запад, намечалось поставить под еще более жесткий контроль прокуратуры, судов и парламентских комиссий по безопасности, правам человека и законодательству. Гласный парламентский контроль намечалось осуществлять также за Службой внешней разведки и ГРУ. Американцы, например, возмущались, что те продолжали «неправомерно» разведывательные операции в странах Запада. Использование агентуры, согласно новым планам, возможно было только в исключительных случаях и лишь с санкции судов и прокуратуры. При этом использование агентов, завербованных в «советскую эру», следовало полностью прекратить. Если подлежали увольнению из спецслужб бывшие партийные работники, а сотрудники КГБ – разгону и наказанию, то с огромным агентурным массивом намечалось поступить так, как это сделали в Чехии и странах Прибалтики – обнародовать списки агентов. Впору было отчего покрываться испариной страха! Столько лет денно и нощно служить святому делу сыска, составлять бесконечные отчеты, носить на лице шутовскую маску, а вместо имени кличку или так называемый «оперативный псевдоним», а в итоге, на старости лет, оказаться у разбитого вдребезги корыта, от которого в разные стороны с бешеной прытью разбегаются твои прежние кураторы-агентуристы, спасая собственную шкуру, а ты, старый заслуженный агент-осведомитель, остаешься без привычного поводка и один-одинешенек перед огромным, враждебно настроенным к тебе светом. В конечном счете, как это требовал в те годы Запад, деятельность российских спецслужб должна была быть ограничена борьбой с преступностью, терроризмом и коррупцией. В горячке победы новые власти даже забыли об одной из основных функций спецслужб – надзора за народом.

Конечно, пройдет год-два, и эта функция спецструктур снова станет решающей, а прежний неприкосновенный статус агента будет восстановлен. Оставшиеся охвостья старых гэбешных сил спокойно вольются в новые спецструктуры, охвостья агентуры присягнут на верность и докажут словом отчетов свою неотторжимость от дела вечного сыска, и все снова будет «тип-топ». Но тогда страх обуял гэбешные массы подобно пандемии гриппа, и страх этот был, повидимому, нешуточный, панический. Дело в том, что в те же годы – об этом в свое время писала мировая печать, в том числе отечественная – через Литву на Запад, в Англию был вывезен огромный домашний архив полковником В.Митрохиным, бывшим начальником архива КГБ СССР. Оказывается, этот суперчекист в течение пятнадцати лет тщательно копировал всю наиболее важную информацию, имевшуюся у него в руках. КГБ СССР сдавал своему стратегическому противнику не только КПСС, СССР, но и самого себя. И сдавал со всеми потрохами. Что могло интересовать западные разведки в первую очередь? Конечно же, списки агентов. Тех, кто работает вне страны, и тех, кто работает внутри ее. Последние тоже не были в безопасности. Западные разведки могли их шантажировать, заниматься перевербовкой… Дела обстояли, видимо, весьма серьезно, и агентуре, вероятно, сказали:

– Ребятки, дуйте, кто куда горазд, исчезайте. Защитить вас мы не можем.

Алексей Чернов в своем ремесле не был одинок. Существует так называемый список-2200, в нем имена агентов КГБ и одновременно самых больших активистов «перестройки». «Из разговоров с людьми, видевшими этот список, мне стало известно, что в нем есть имена воротил крупнейших финансовых структур, видных парламентариев, дипломатов, руководителей СМИ, политиков, журналистов. Через весь список красной нитью проходит гомосексуально-агентурная линия. Публикация списка, безусловно, привела бы к крупнейшему политическому скандалу. Запад должен был бы искать объяснения, почему он поддерживает политиков – бывших осведомителей «страшного» КГБ. Народ вряд ли бы удовлетворило то, что они не только стукачи КГБ, но одновременно и агенты ЦРУ и Моссад» (См. В.Герасимов «2200 стукачей в авангарде “перестройки”» // Потаенное, Санкт-Петербург, № 4, 1993; А.Шевякин «Загадка гибели СССР» // Москва, 2004, с. 236, 268).

Должно быть, велик был соблазн огласить этот список, но оглашен он не был. Разумеется, искать в нем имя нашего стихотворца не стоит. Там находятся более крупные птицы. Рой же мелких воробьев политического сыска насчитывал в КГБ, вероятно, не 2200 человек, а 220 тысяч, а возможно и более двух миллионов двухсот тысяч.

И вот всей этой стае дали, видимо, команду: геть, разбегайтесь, кто куда может.

Послушаем снова нашего эксперта по спецделам. По Красильникову, если с агентом приходится расставаться (главным образом когда он выработался и стал не нужен), – особенно не церемонятся, все или почти все определяется потребительским отношением к делу. Прошлые заслуги, срок деятельности редко идут в расчет. В данном случае изменилась политическая конъюктура, и от потерявших свою ценность агентов, видимо, старались избавиться. Похоже, произошел массовый «сброс» агентов.

Я уже отмечал, что три осведомителя – неизвестно по какой причине – признались мне в разные годы в грехе доносительства на меня. Так вот все эти трое в конце 80-х - начале 90-х годов, как ни странно, внезапно поменяли свое место жительства, уехали доживать свою жизнь в другие края и республики. Та же причина срочно погнала, вероятно, в иные веси в эти годы и двух знакомых милых женщин, которых я подозревал в том же некрасивом грехе. Страх вошел в души, и избавиться от него можно было, наверное, только поспешным бегством.

А.Ч. забеспокоился в 1992 году. В Казани у него была хорошая трехкомнатная квартира, в которой он жил с матерью, женой и двумя детьми подросткового возраста – сыном и дочерью. Жена была искусствоведом и работала в Музее изобразительных искусств, сам он, как я уже писал, получал зарплату в должности литконсультанта Союза писателей Татарии. До пенсии обоим было еще далеко. Что побудило эту семью вдруг поменять свою казанскую квартиру на почти неотапливаемый дом в деревне Ворса Владимирской области? Остаться без работы, практически без средств к существованию, кормясь лишь картошкой с жалкого приусадебного участка да материнской пенсией? Впрочем, мать, видимо, не выдержала переживаний и скоро умерла. Сбежал из деревни снова в Казань и сын. По слухам, ему пришлось потом несколько лет по-существу бомжевать, ночуя у друзей и знакомых. Говорили, что и сын, и дочь не совсем здоровы. Лишилась профессии жена. Брошен, поспешно оставлен не только город, в котором была прожита вся жизнь, но и ученики, молодые стихотворцы, которые еще вчера, казалось, валом валили к А.Ч. И ради чего все это? Ради холодного дома, в котором и возле горящей печки можно сидеть, только накрывшись одеялом? (Обосновались в сентябре, не зная, что дом не отапливается). Ради чужой деревни, стоящей на трассе Казань-Москва, на которой и ночью, и днем, не умолкая ни на минуту, гудит и ревет поток машин?


Все трудней (не хнычь, мужчина,

небо ясно, гром не грянет!)

добрести до магазина,

сумку с хлебом притаранить.


Не кляни свою усталость,

на обочине – скамейка.

Вместо Волги нам досталась

трасса, бывшая шоссейка.


Это зрелище иное,

и оно – неповторимо.

Как моторы мощно воют,

пролетая мимо, мимо!


Вон с мигалками, сиреной,

сквозь село, не сбавив хода,

пролетает по Вселенной

депутат, слуга народа.


То ли лысый, как Котовский,

старый друг мой Говорухин,

то ль полковник Жириновский,

все – события от скуки!


Все на миг развеет прозу,

пусть народ возвеселится!

Бывший зэк, обняв березу,

долго, скучно матерится…

Как, должно быть, был велик страх, погнавший А.Ч. и его семью в эту владимирскую дыру! И с доводами этого страха согласились и старуха-мать, поехавшая умирать в неведомую владимирскую деревню, и жена-татарка…

У самого А.Ч. есть несколько объяснений обстоятельств, подвигнувших его на столь необъяснимый шаг. Вот первое из них? «Мне были братьями татарин и казах. Когда все начали считаться и делиться, и неприязни искры вспыхнули в глазах, домой, на родину решил я возвратиться. Казалось, что отравлен воздух сам, пропитан визгом бешеных амбиций. И я покинул суверенную Казань, больной, любимый город, улицы и лица. Теперь живу в деревне русской – факт, от коего уже не отвертеться…». Это из книги «Голоса расстояний» – 2. А вот второе объяснение, опубликованное в книге «След ласточки»: « – Итак, Итаку навсегда покинув и повидав в избытке белый свет, решился Одиссей с супругой сгинуть в деревне русской… – Тоже мне – сюжет… – Тогда иначе: старость подступила, и, чтобы ей не сдаться, он решил, что мать-земля его бы укрепила и прокормила… Все, чем раньше жил, он зачеркнул…». Когда версий несколько, в данном случае две, то надо полагать, что существует и третья версия, наиболее правильная? Вернемся опять к книге стихов «Голоса расстояний» – 2:

Я выпрыгнул из поезда,

в нем ехать не хочу.

Я выпрыгнул из поезда

и вот – один – лечу.

Я сам собою вычеркнут

из списков, картотек…

Каких списков? Каких картотек?

Что это – опять проговорка?

Ведь может быть и так, что человек в благодарность за верную службу не только получает бесцеремонный пинок в зад, но еще и сам безмерно хочет вычеркнуть себя из соответствующих списков и картотек. Ему действительно до отвращения, до колик в печенке, до судорог надоели все эти «компании поэтов, художников, геологов и прочих хороших людей», которые болтают, болтают, и об их ничтожной болтовне нужно составлять бесконечные отчеты! В самом деле, сколько можно? Его уже тошнит от этих людей!

Я – выпрыгнул из поезда,

но не в родной кювет...

Лечу – куда? – неведомо,

сдирая лед с лица.

Может быть, не лед, а маску? Как внутреннюю драму или даже трагедию читаю я некоторые строчки А.Ч.

Ой, ты город-городок, Владимир,

с куполами-шлемами своими,

с белизной резных святых соборов,

с красотой речных, лесных просторов,

с мягким светом, растворенным в дымке,

ты – мой сон о шапке-невидимке…

Мне ее снимать еще не время.

Поброжу – нездешний и незримый,

вникну в тот узор неповторимый –

из камней, деревьев, лиц и судеб,

добираясь до корней, до сути…

Давняя привычка – великое дело. От нее так просто не избавиться. И, может быть, нет уже прямой нужды и обязанности в пригляде, присмотре за затейливой человеческой жизнью (а может, и есть?), однако старый многолетний навык остается…

Инако-дышащий, инако-шелестящий,

инако-в-обе-дырочки-сопящий,

другой, живой, не кукла – настоящий,

но так инако на меня смотрящий!

О чем он думает? Зачем он тронул руку?

Что знаменует сам его приход?

Это из стихотворения, помеченного 1998 годом. Смотрите, как прагматичен и дотошно-внимателен взгляд А.Ч., как профессиональна его реакция на «инако»! Уж не бывший ли зэк, что недавно обнимал березу и длинно и скучно матерился, зашел к нашему герою с «пузырем» самогонки? А зачем пришел? И кто о ком «стукнет» первым? В селе Ворса Владимирской области люди живут тоже не без надзора за собой. Тоталитарный режим, конечно, отдал Богу душу, но либерально-демократический строй жизни тоже не может обойтись без святого ремесла и внимания к «инако».

Писатель Венедикт Ерофеев, автор известной поэмы «Москва-Петушки», оставил свои воспоминания о Владимирщине. С филологического факультета Владимирского пединститута его выгнали «за моральное, нравственное и идейное разложение студентов». Среди его многочисленных выдающихся подвигов, которыми он прославился на Владимирщине – отправление малой нужды на здание райкома комсомола, В конце концов, его вызвали кое-куда и приказали убираться из города в течение 48 часов. И вот что писал этот самый писатель: «Во Владимире поэты, писатели и священники комсомольцы и говночисты, пенсионеры и журналисты… – всю сволоту не перечислишь – все стукачи или доносчики… Во Владимире стучат до соития и после зачатия, а во время зачатия тоже стучат друг на друга… Дошкольники – уже стукачи-любители, пионеры – уже стукачи-специалисты, а в институты принимают такую стукотень, что потом до смерти – сколько бы лет этому падле ни стукнуло – стукотню из него не выбьешь!» Так что вот в какие «щи» попал наш герой. Любитель матерщины, бывший зэк, вполне мог стукнуть первым. Привычка. От судьбы не убежишь.

Однако, я прошу благородных читателей не возмущаться такими нрава ми и не клеветать на матушку-Россию: вот, дескать, только у нас слова нельзя сказать, чтобы не увидеть или не почувствовать тут же чье-то чужое ухо! Стучит весь мир. Вчера стучал при всех режимах – от монархического до социалистического, сегодня изрядно постукивает, а уж завтра-то «при расцвете демократии» от непрерывного стука голоса человека вообще не услышишь. В свободной Америке люди стучат друг на друга с гораздо большим энтузиазмом, чем в ерофеевском Владимире. Збигнев Бжезинский, автор «Технотронной эры» пишет: «Скоро возрастут возможности социального и политического контроля над личностью. Станет возможно осуществлять почти непрерывный контроль за каждым гражданином и вести постоянно обновляемые файлы-досье, содержащие помимо обычной информации самые конфиденциальные подробности о состоянии здоровья и поведения каждого человека. Соответствующие государственные органы будут иметь мгновенный доступ к этим файлам». Я цитирую Бжезинского по книге Джона Колемана «Комитет трехсот». Так вот этот Джон Колеман, бывший разведчик британской МИ-6, отмечает, что Бжезинский писал все это не как частное лицо, но как советник президента США по национальной безопасности, ведущий член «Римского клуба» (масонской организации высокого ранга), член Комитета 300 (тайного Мирового Правительства), а также как член старинного польского ордена «Черная Аристократия».

Все в мире связано: и пьяный бывший зэк из деревни Ворса Владимирской области, и член древнего масонского ордена «Черная Аристократия» Збигнев Бжезинский, и наш стихотворец, и мы все…

Листаю сборники стихов А.Ч. и натыкаюсь на строчки: «Все то, что так отважно – демороссы – на всю страну, с больших трибун крича, выплескивали… И двинулась громада иным маршрутом – в сторону от ада геофизической, космической войны без победителей…». А вот еще – о том же: «Рассветный колокольный звон нас отпевает, еще живущих, тех, кто землю спас для вас, грядущих, от идиотизма звездных войн». Плохие стихи, но дело в данном случае не в этом. Интересно другое: оказывается наш рядовой работник пера ощущает себя спасителем! Даже жизнь в деревне в последние годы, причем почти впроголодь, ничему не научила его. Вот официальная версия Госкомстата России: «за годы великих демократических реформ» (1992-2002) «избыточная смерть» в Российской Федерации составила 8,5 миллионов человек. А.Ч. вроде бы русский, возьмем долю русских – 85 %; это 7,2 миллиона человек. Тот минимум, который признается властью. По прикидкам же специалистов, только «скрываемая часть избыточной смерти» находится в пределах 10-15 миллионов. С чем это сравнить? С тремя Холокостами? И как может русский поэт не видеть, не замечать этой катастрофической убыли, в первую очередь русских же?

Жалким и нелепым было его бегство в деревню Ворса во Владимирщине. Гибнущий русский мир не принял его.

Не праздный йог, не фокусник, не маг,

старик, кормящийся клочком своей землицы –

ужели это я? – средь сельских бедолаг –

чужая, странная, потрепанная птица…

Я смотрю на его фотографический портрет в книжке. Старичок с неприбранной, наверное, и немытой бородой, широкий нос, лоб, изрезанный глубокими морщинами, сощуренные полутатарские глаза, на тонких губах – вечная усмешечка. Неужели это мой бывший приятель? Юморил всю жизнь, играл в рубаху-парня, в добродушного шута, клоуна («А кем он раньше был? Да вроде – клоуном…»). Но странно – в стихах этого почти профессионального клоуна полное отсутствие юмора, ни одной интонации живой человеческой речи.

Юмор, как известно, не приклеенные к лицу шутовские ужимки, не заученные заранее фразы из анекдотов. Природный юмор это редкий, но естественный для некоторых людей строй мышления. Своеобразный образ чувствования. Откуда же эта постоянная искусственная усмешечка на губах? Все притворяется? До сих пор?

Снова открываю его сборники. Да, банальные зарифмованные рассуждения. Все сухо, плоско по мысли и исполнению. И абсолютное отсутствие ч/ю.

Впрочем, я теперь действительно старый ворчливый брюзга, мне трудно угодить. Почти все мне не нравится,

Однако, очерк о бывшем моем приятеле юношеских лет я хочу завершить единственным стихотворением А.Ч., которое мне понравилось:

– Этот мрак не измерить…

– О чем разговор?

– Вы неправы, поэт, все вы – тут – не правы…

– Эта бездна – заслуженный нами позор?

– Где вы были тогда? И что делали вы?

– Эту ночь не постичь и не сдвинуть плечом…

– Он замечен – общался с одним москвичом.

– Уличен! То-то, вижу я, – больно учен…

– А стишок-то прочтен? И каков приговор?

– Политически – вздор, поэтически – спор…

– Не сносить головы! Мир – и тот обречен.

– Нам бы все нипочем – да боимся молвы…

– Ну, не столько молвы, ведь над всеми – надзор…

– Эту ночь не постичь и не сдвинуть плечом…

Эту ночь не постичь…

Как под лунным лучом

странен бледный узор –

стебли, иглы, узлы…

Странен голос травы,

взросшей под кирпичом:

«Что мы знаем? О чем?

Кто мы с вами? Увы…»

Прекрасное стихотворение. Здесь стихотворец стал поэтом…

2003