Диас Валеев меч вестника – слово
Вид материала | Документы |
- Записки бодрствующего. Очерки и исследования / Диас Валеев. Казань: Татар, 5923.8kb.
- Инструкция по подготовке и оформлению статей для "Вестника Сибгути", 98.94kb.
- I. Древнерусская литература, 155.49kb.
- Большая гостиная в квартире. Если там основательно прибрать, то квартира приобрела, 590.14kb.
- Вестник, 1723.59kb.
- Ч ё ртовакоробочк а, 450.58kb.
- Formika, 33.72kb.
- Берналь диас дель кастильо, 7502.98kb.
- Нан україни Павло Михед Слово художнє, слово сакральне, 2215.81kb.
- Что такое Логос? Обычно с греческого языка содержание этого понятия переводят как "Слово"., 108.12kb.
Однажды в июле 1984 года мне позвонил Гариф Ахунов:
– Слушай, ты не засиделся в своей квартирке? Мхом не оброс?
– А что?
– Да, может, двинем куда-нибудь вместе? Дня на три, а то и на недельку? В сельские просторы! Воздухом подышать, на мир поглядеть? Глядишь, и очеркишко какой-нибудь сообразим для газеты. Слышал, сейчас, говорят, урожай убирают. Ты видел когда-нибудь, как убирают урожай?
– И куда ты предлагаешь поехать?
– В Спасский район, то есть в Куйбышевский. У меня там друг. К нему!..
Гариф Ахунов в то время занимал должность председателя правления Союза писателей Татарии, друзья у него – с его-то общительностью – были везде, в каждом районе. Но Спасский так Спасский, какая разница? И почему бы не рвануть в деревенские просторы в самом деле?
И вот уже «Метеор» летит по Волге. Позади бурлит, буквально кипит вода. За рыбой, поднятой волной, с отчаянным пронзительным криком охотятся чайки. Жара, июльский зной, вода нестерпимо блестит, как стекло.
На правом берегу Волги, вдоль которого мы идем, тянутся разрезы напластований – вверху коричневая глина, ниже белый известняк, серые доломиты. Венчает разрезы тонкий слой почвы. Если сравнивать ее с огромными мощными пластами нижних слоев земли, почвенный слой не толще лезвия ножа. Настолько мал, хотя природа создавала его миллионы лет. Однако, он, этот пласт, и кормит человека. Собственно, мы и летим на «Метеоре» по Волге в Болгары, край древних булгар, чтобы увидеть, как этот пласт и человек сосуществуют друг с другом сегодня.
Когда-то я был геологом, что-то в памяти еще осталось, и я рассказываю Ахунову о том, что проплывает перед нами. Потом мы переходим на левый борт, рыжее яркое солнце бьет в глаза, ветер треплет волосы на голове Ахунова, по его лицу плывет блаженная улыбка:
– Люблю воду. Волгу люблю. Пишу сейчас роман «Дочь Волги».
Мне приятен этот человек. Среди писателей не так уж много людей, с которыми мне было легко и просто.
Надо сказать, в советское время такие поездки были вполне обычным делом. Конечно, власти держали нас под бдительным присмотром, на страже была не столько официальная цензура, сколько бесчисленная рать всякого рода редакторов, внутренних рецензентов издательств, прочих чиновников, однако при всем этом писатели были влиятельной и значимой силой в обществе, власти с нами считались, в какой-то мере, возможно, даже побаивались и в большинстве случаев, если возникала, скажем, нужда в решении каких-то бытовых неурядиц, всегда шли навстречу. И, естественно, литераторы были желанными гостями всюду. Везде нас встречали как самых «важных» гостей, как «высокое начальство». Причем порой возникали смешные ситуации.
Я помню свои поездки по Таймыру – мы приземлялись на вертолете в дикой зимней тундре то возле стойбища ненцев или манси, то неподалеку от буровой. Накануне в Надыме нас накормили чем-то вкусным, но непотребным, у всех что-то случилось с желудком, и вот едва вертолет заглушил лопасти возле чумов, как дюжина писателей, один известней другого, бросились врассыпную в тундру. Не получилось достойной встречи. С изумлением смотрели на нас заполярные аборигены.
В памяти ночевки и бесконечные разговоры и в запрятанных в заснеженных горах поселках добытчиков олова в Хабаровском крае, посещения гигантских алюминиевых заводов в Красноярске. Не забыть и иссушающую жару и ровный монотонный и днем, и ночью зной туркменской пустыни, хотя дело происходило в начале октября, встречи с пограничниками на границах с Афганистаном и Китаем. Везде обильные застолья, нескончаемые разговоры, речи. Неизгладимым в памяти осталось и неторопливое, подробное путешествие по сельской Литве, их колхозы представали тогда как необыкновенные видения или райские сады (никогда уже там не будут жить так)… Или по аулам и селениям горной части Башкирии…
В конце пятидесятых – начале шестидесятых прошлого века, отыскивая сюжеты и накапливая живые впечатления для романа «Клад», который Ахунов тогда писал, он дневал и ночевал на буровых промыслах юго-востока Татарии. Нечто подобное пережил и я, но уже в конце шестидесятых и начале семидесятых, когда на земле вокруг старых Набережных Челнов развернулось гигантское строительство комплекса заводов – три пьесы, целая трилогия, родились тогда у меня после поездок на Каму. Почему я теперь вспоминаю все это? Мы многое знали, многое видели. Литераторы в те годы были информированными людьми. Мы знали не понаслышке, чем дышит промышленность. Мы видели своими глазами то, что происходило в русской или в татарской деревне, и что происходило с самим человеком, с его душой. Знали, как живет народ и куда движется страна. Когда в апреле 1986 года в Чернобыле грянула катастрофа, то я, вовсе не специалист в атомной энергетике, на третий день однако понял уже, что произошла далеко не случайная авария гигантских масштабов, а запланированная и тщательно подготовленная диверсионная акция. Авария прикрывала своего рода ядерный удар по СССР, превосходящий атомные катаклизмы в Хиросиме и Нагасаки. Почему мне это стало ясно? Десять лет назад после премьеры одной из моих пьес в Воронежском драмтеатре мой знакомый, работавший директором Нововоронежской атомной станции, прислал в гостиницу за мной и моей женой машину и три часа водил нас, как гид, по всем залам и закоулкам АЭС. В то время я писал романтическую драму «Вернувшиеся», драму о необыкновенной любви, в которой героиня погибает в результате радиационной аварии. И меня очень интересовал вопрос, при каких обстоятельствах такое может случиться. Я копался в деталях, выискивал подробности. Директор говорил, что реакторы исключительно надежны и такое может произойти только в случае, если персонал атомной станции сойдет с ума и отключит все системы защиты. Но такое невозможно. Однако именно это-то и произошло в Чернобыле. Там стояли реакторы такого же типа, как и в Нововоронеже. И они были надежны. Но под ширмой проведения некоего научно-технического эксперимента все системы зашиты реактора были по команде заблокированы. Впоследствии моя версия полностью подтвердилась, хотя причины ядерного безумия широкой огласке не предавали. Тогда, в апреле-мае 1986 года я думал еще и о том, что страна, видимо, входит в зону катастроф. Ядерный взрыв в Чернобыле был не просто техническим взрывом. Он свидетельствовал, что против СССР начата война на уничтожение.
После переворота в 1991 году вдруг в одночасье исчез куда-то многомиллионный читатель, ушла в небытие огромная, бескрайняя, в одну шестую мировой суши, разноязыкая держава, в которой мы жили, и словно как-то сразу усохла, повяла, стала почти невидимой или несуществующей значимость художника в обществе. Мы все внезапно обнищали. Наше слово перестало что-либо значить. В начале девяностых годов у меня, например, не стало даже денег на проезд в трамвае. Да и теперь вот уже семь с лишним лет я не могу по издательским делам поехать даже в Москву. На какие шиши? Но тогда, в июле 1984 года, только очень внимательный взгляд глубокого дотошного наблюдателя мог бы обратить внимание на едва заметные признаки грядущего надлома. Мы были еще неискушены, излишне доверчивы, и страна лежала у наших ног как огромная земля еще не лишенной невинности надежды. Мы могли поехать с Гарифом Ахуновым куда угодно – хоть на Камчатку или на остров Сахалин. Нам вручили бы в бухгалтерии проездные, суточные, оплатили бы все расходы. Но мы мчались на «Метеоре» в Болгары. Обычная рядовая поездка. И в самом деле почему бы на короткое время не отключиться от маяты за письменным столом? Не обновить впечатления?
«Метеор» пришвартовывается к дебаркадеру в затоне «Болгары». У трапа нас встречает Николай Гурьев, первый секретарь Куйбышевского райкома партии, хозяин района. Коренастый, среднего роста, энергичный, с доброй улыбкой на широком лице, изрядно обгоревшем на солнце. Объятия, восклицания. И Гурьев, и Ахунов чем-то похожи – оживлены, общительны.
– Три дня я целиком в вашем распоряжении, – говорит Гурьев. – Ваш гид. Сейчас с дороги перекусим слегка, а потом в путь!
Однако в райцентре он не удерживается, чтобы не завести нас в картинную галерею, что находится во Дворце культуры. Бродим по залу, смотрим на полотна Сергея Лывина, Виктора Куделькина, Александра Родионова, Валентина Карамышева, Эрота Зарипова, скульптуры Виктора Рогожина… Что-то приобрели куйбышевцы, а что-то подарили им и сами художники. Живописные портреты красавицы-доярки, рабочего свинофермы, вожака крестьянского восстания 1861 года Антона Петрова, групповой портрет крестьянок… Сейчас, когда я пишу этот очерк, я думаю мимоходом, что никогда уже живописцы с таким интересом и тщанием не будут писать людей из простого народа… Похваставшись картинной галереей, как не похвастаться районной библиотекой? Николай Гурьев затаскивает нас с Гарифом Ахуновым и туда. Здание новое, много книг. Но не это главное. Изюминка та, что здесь имелись редчайшие книги ХVIII и XIX веков. В Спасском уезде в старину было немало богатых дворянских и княжеских усадеб, от них остались ценнейшие книги о земле, о народах Азии, подшивки некоторых широко известных российских газет и журналов, в том числе, например, полная подшивка «Искры».
– Смотри-ка, какой фолиант! Не поднимешь, – удивляется Ахунов, с уважением поглаживая ладонью по переплету тяжеленной старинной книги конца ХVII века.
– Специалисты из Казани приезжают и даже из Москвы, чтобы полистать все это, – не скрывая удовлетворения, говорит Гурьев.
После обеда в поселковом ресторане секретарская «Волга» мчит нас уже по полевым дорогам. Сколько было в тот день встреч и разговоров – с комбайнерами, с водителями машин, стариками, старухами, агрономами, бригадирами!
Осенью грянула засуха, зима же, как на зло, была совсем бессвежной. Весной солнце быстро убрало влагу с полей и высушило их. Почвенную засуху сопровождала воздушная. По всем статьям выходило, что погода была много хуже, чем в знаменитом своей страшной засухой 1921 году. И только 11 июня спасительный дождь обнял землю, накрыл ее как чудо. Но опасная полоса пришлась не только на весну, но и на лето. Жара пришла и в июле. Воздушная засуха отмечалась и в самый разгар лета. И вот в этих критических условиях поля дали нормальный урожай. Что это означало? Пожалуй, одно. Сельское хозяйство республики выходило на качественно новую отметку, когда неплохой хлеб мог быть получен в любой год, независимо от игры погоды. Это завоевание было принципиальным. Стабильный хлеб – одна из основ экономики. Это и уверенность в бытии, богатый стол в крестьянском доме.
На одном из полей совхоза «Краснослободский» – бескрайняя, огромная равнина в четыреста пятьдесят гектаров – был получен урожай в тридцать два с половиной центнера с гектара. И любопытный разговор состоялся на окраине этого обширного поля. Сошлись случайно на проселочной дороге две машины. Притормозили лоб в лоб друг с другом, остановились. Из одной вышли мы трое, из другой, встречной – директор совхоза Нургали Галимханов и главный агроном Шамиль Шайдуллин.
Представьте палящее солнце, знойную землю с неумолчным стрекотой кузнечиков, бескрайний простор поля и людей, стоящих среди высокой пшеницы под бесконечным куполом белоголубого неба. О чем они толкуют? Отчего так волнуется писатель Гариф Ахунов? Чем возбужден секретарь райкома Николай Гурьев? Что, их заботит уборка, хлеб нынешнего года? Нет, с этим делом в совхозе все в порядке. Они горячо говорят о хлебе будущего года. Сорт «Чулпан», выведенный селекционерами, способен давать урожай с гектара порядка пятидесяти центнеров. Почему бы не взять его уже на будущий год – для начала на каком-нибудь одном поле? Интенсивная технология возделывания озимой ржи включает в себя целый ряд статей. Это подбор сорта. Он есть. Это размещение посевов по лучшим предшественникам, в основном, по чистым парам. Вполне реально. Третье условие – удобрения, причем, строго по срокам и нормам. И это возможно. Четвертый фактор – интегрированные системы защиты растений от вредителей, болезней, сорняков. Можно сделать. Наконец, пятое необходимое условие – соблюдение, ноздря в ноздрю, всех агроприемов, предусмотренных технологией, в искусстве обработки почвы. Но чтобы все это слилось в одно действие, нужно еще одно наиглавнейшее условие – человек, болеющий за землю. Иными словами, бригада, работающая по подряду за высокий результат, слитая в одно целое. Разве трудно найти таких людей?
И вот об этом толковали на краю бескрайнего поля секретарь райкома Гурьев, писатель Ахунов, директор совхоза Галимханов и агроном Шайдуллин.
Надо сказать, я чувствовал себя рядом с Гурьевым и Ахуновым своего рода наблюдателем-экскурсантом. По природе человек сдержанный, о деревне я никогда не писал, был сугубо городским литератором, И поехал-то я, наверное, сюда ради чего-то иного. Не ради деревни как таковой. Ради разрешения, может быть, философского вопроса, который томил меня. Возможно, для того, чтобы понять еще раз, где мы находимся, есть ли силы для дальнейшей жизни у крестьянской России? И я с любопытством и с затаенной усмешкой наблюдал за Ахуновым. В противоположность мне он был чрезвычайно эмоционален и с лету входил в любую ситуацию. Николай Гурьев – у меня родилось такое ощущение – знал по имени и по фамилии буквально каждого жителя района. Даже завалященьких старушонок на деревенских завалинках он, к моему удивлению, легко и без малейших запинок величал по имени-отчеству. Надо сказать, и беззубые старухи, как невесты на выданье, расцветали при встрече с ним. И также быстро в меняющейся обстановке осваивался Гариф Ахунов. При встрече с каким-нибудь комбайнером или дояркой на ферме, у меня через минуту-другую, глядя на Ахунова, возникало чувство, что он разговаривает со своими давними знакомыми. Причем совершенно не важно было, русский комбайнер был перед ним или кто-то из татар. И они, я видел это, чувствовали к нему мгновенное явное расположение. Свойский человек. Вероятно, как-то так – дотошно, подробно, со жгучим внутренним нетерпением и жаром – собирал он материалы для романов «Клад», «Дочь Волги», повестей «Ядро ореха», «Ардуан-батыр».
– Ты чего? – ткнул я его в локоть. – О деревне роман собираешься писать?
– Нет, но интересно! Гляди!
Секретарь райкома чертил в блокноте агронома какую-то схему и тоже горячился:
– Вот смотри, смотри! Схема помогает увидеть все ясно.
В голосе клокотали азарт, нетерпение. И такой же азарт охоты за впечатлениями горел в глазах Ахунова. Счастливые люди.
Шамиль Шайдуллин – агроном молодой. Главным агрономом стал совсем недавно. На спасских полях пройдет вся его жизнь. Здесь он испытает радость побед, здесь, вероятно, будут у него и поражения. В прищуре глаз агронома – цепкость, в словах – ум, знание. Молодой агроном, улыбаясь, прощается с нами.
– Смотри, Шамиль, жизнь начинаешь! – дружески и совсем по-свойски хлопает его по плечу Гариф Ахунов. – Крупно ее начинай! Чтобы было интересно жить!
– Попробую. Надо попробовать, – отвечает агроном.
Машины расходятся. Мы забираем директора с собой. Он хочет показать нам кукурузные плантации – свою гордость. Поля скошенной пшеницы обнимают нас со всех сторон.
Разговор на поле подтвердил: силы для рывка вперед у страны есть. В нынешнем году, в году, когда я пишу этот очерк, через двадцать лет после минувшего, средняя урожайность зерновых по Татарии составила тридцать четыре центнера с гектара. Я читал и о хозяйствах, где урожай с каждого гектара собирали даже по семьдесят-восемьдесят центнеров. Но основа всех этих высоких технологий закладывалась еще в восьмидесятые годы прошлого века, в советское время. И в том числе на древней земле булгар, на бескрайних спасских полях.
Но вот и кукурузное поле. Кукуруза высокая, тучная, стоит перед нами, словно стена зеленая, словно густой, непроходимый подлесок. Каждый стебель выше трех метров.
За все время, что мы провели с директором, разъезжая по полям совхоза, он всегда был спокоен, невозмутим. От него шло ощущение силы, скрытой энергии. Теперь директор шутит, впрочем, также невозмутимо глядя на Гарифа Ахунова:
– Вон какой высоты!.. Если двое Ахуновых поставить друг на друга…
Ахунов смеется, как мальчик.
Поздно вечером, когда уже потемнело и звезды выглянули на небе, мы возвращаемся к месту ночлега. За окнами «Волги» мелькают деревья, еловый лес, потом белым частоколом идет густой березняк. Машина внезапно останавливается на поляне у деревянного просторного дома с резной верандой. Я безмерно устал, хочется есть, спать. Но Ахунов и Гурьев как свежие огурчики с грядки, в глазах ни следа усталости. За широким деревянным столом – обильная еда: молодая картошка, зелень, вареная стерлядь, еще что-то. И, конечно, бутылки «Столичной» с запотевшим стеклом.
И снова я восхитился своими спутниками. Они не уступали друг другу ни в еде, ни в питье, ни в количестве анекдотов и шуток. И днем два раза были застолья с водкой в центре стола. Ну а теперь, на ночь глядя, она шла уже без ограничений. Но главное, чем я был поражен: оба они абсолютно не пьянели. Были словно трезвее самых трезвых.
Признаюсь в одном тяжком нечеловеческом грехе: за всю жизнь я выпил всего два стакана водки – и то в давние студенческие времена. Первый стакан – во время зимнего похода на лыжах по марийской тайге, второй – на Кольском полуострове, когда мы с приятелем-однокурсником (в тех краях прежде он несколько лет сидел в лагере) чуть не замерзли в горах. Оба раза водка мне совершенно не понравилась, и я больше ее никогда даже не пробовал. Естественно, не стал я пригубливать ее и в этот раз. Молодая обжигающая картошка, горячая стерлядь и холодная минеральная вода нравились мне гораздо больше.
Гурьев и Ахунов надо мной дружески потешались.
– Ну, ты даешь, Диас Назихович! – восклицал Гурьев. – Подумать только – два стакана водки за всю жизнь! У меня аж в голове все помутилось! Мы с тобой, Гариф, сколько сегодня уже употребили? А ты знаешь, Диас Назихович, что в России без водки путь наверх заказан? Вся моя партийная карьера держится на том, что я пить умею!
– А мы его никуда и не выбираем! Уважаем, но не выбираем, – смеялся Ахунов. – Он у нас изгой, Коля. Наверху так и говорят: нельзя, потому как не пьет. Не пьющий, значит, неуправляемый.
– Да! – Гурьев вдруг посерьезнел. – Разворовываем, пропиваем страну-матушку. Народ пропивает, а верхушка самым натуральным образов гниет. Москва больна. Если бы вы знали, как она больна! Вирус завелся в самой верхотуре. Чем выше по вертикали, тем больше вырожденцев.
– А что это за дом? – спросил я. – Лес, и вдруг дом?
– Рядом пионерлагерь. А это – гостевой шалашик. Я здесь больше ночей провожу, чем у себя дома. Жена ворчать устала. Поскольку вы не вышли из пионерского возраста, вот я вас сюда и привез.
Говорили мы в ту ночь в основном о политике.
Нужно сказать, более обнаженных и откровенных разговоров о бедах страны и об опасностях, которые ее ожидают, чем ночные разговоры с секретарями горкома партии в таком же гостевом доме зимой под Надымом за Полярным кругом и с секретарем сельского райкома партии в березовое лесу в Закамье, у меня в жизни не было.
Я ушел спать в свою комнату, а Гурьев и Ахунов еще продолжали разговор.
Каково же было мое удивление, когда, проснувшись утром в восьмом часу, весь раздавленный и помятый, я увидел их на ногах совершенно свежими, подтянутыми и собранными, без всяких следов ночного застолья на лице. Оказывается, Гариф Ахунов поднялся уже в пять утра и два с половиной часа посидел за столом, писал статью. А Гурьев, тоже встав с петухами, два часа провел с бригадой рыбаков на Каме. Оба были старше меня, и я был поражен их жизнеспособностью.
– По другому нельзя, – улыбаясь, говорил Ахунов.
И в самом деле он всю жизнь служил. То был ответственным секретарем Союза писателей Татарии, то возглавлял Альметьевскую писательскую организацию, создавая ее с нуля, то являлся главным редактором толстого литературного журнала «Казан утлары»… А потом был председателем Союза писателей республики, избирался секретарем правлений Союза писателей РСФСР, Союза писателей СССР, да еще дважды – делегатом двух партийных съездов, да еще опять же дважды – депутатом Верховного Совета СССР… Практически вся эта деятельность ставила на нем крест как на литераторе. Писателю надо же ведь писать книги! Читателю все равно – делегат ты партсъезда или не делегат! Сколько литераторов сгубили свой талант, уйдя в эту безумную круговерть, как в бездонный омут. Бесконечные заседания, командировки, собрания, совещания, встречи, речи, застолья, выступления… С ума сойти можно! Без строжайшей самодисциплины – все, бесповоротный конец! Не случайно от такой жизни Александр Фадеев спился, а потом и покончил с собой. А у Гарифа Ахунова, оказывается, каждый божий день начинался с работы за письменным столом. Чтобы в этот день ни происходило и где бы он ни пребывал – дома в Казани или в командировке в какой-нибудь Якутии, или на сессии верховного Совета в Москве – в пять утра он, как штык, находился уже за столом, сидел, писал. Даже если накануне вечером происходила грандиозная пьянка, венчавшая какое-нибудь крупное литературное мероприятие, в пять утра он, совершенно трезвый, собранный, был как всегда на своем посту. Иногда удавалось поработать три-четыре часа, а если крупно везло – то и пять-шесть. В десять утра в отглаженном костюме, с непременным яркой расцветки галстуком на шее, с депутатским значком на лацкане пиджака, председатель Союза писателей Татарии Гариф Ахунов безмятежно приступал к своим служебным обязанностям. Позади были три-четыре странички свеженаписанного текста, и он чувствовал себя прекрасно. Эти три-четыре страницы оправдывали уже все. Можно было уже снова участвовать в каких-то дурацких заседаниях, собраниях, попойках…
– Ну, вы, старая гвардия, даете! – с легкой иронией восклицал теперь уже я. – Где вас только учили?
– Партия нас учила, партия! – смеялся Гурьев.
А через пять минут «Волга» – за рулем был опять секретарь – уже мчала нас сквозь частый березняк и ельник к простору полей.
Снова были какие-то бесчисленные встречи, разговоры. Во второй половине дня Гурьев привез нас в райком КПСС. Должно было состояться заседание бюро райкома партии.
Я пытаюсь в этом очерке рассказать об Ахунове. Но рассказ о человеке это всегда повествование и о времени, в котором человек жил. В данном случае – о советском времени, безвозвратно ушедшем.
Наверное, есть смысл воспроизвести какие-то сценки из жизни.
На повестке дня бюро райкома значилось несколько вопросов, но главный из них – руководство парткомом совхоза имени Куйбышева социалистическим соревнованием. Дело в том, что положение дел в этом хозяйстве было из рук вон плохо. Совхозная жизнь катилась к полному краху.
Отчитывался секретарь парткома Гали Ахметзянов. Человек краснел, бледнел, но не мог толком объяснить, почему все-таки прежде довольно сильный совхоз нынче отстает, а сельчане поголовно пьянствуют и воруют все, что плохо лежит. Я пытался прислушаться к тому, что мямлил секретарь парткома, но – ни одного живого слова, ни обрывка мысли.
Кто-то из членов бюро райкома стал возмущаться:
– Вы посмотрите, что у вас получается? Свиньи как были некормленными, так и остаются некормлены. Корма как были не подработанными, так и опять их нет. А вы что? А вы, оказывается, подводите итоги социалистического соревнования! Какого? Или вы думаете, что райком позволит вам и дальше так филонить?
– Мы воспитываем людей, – бормотал секретарь.
– С себя надо начать это воспитание, с себя. Только поздно, наверное.
Гариф Ахунов рядом со мной ерзал на стуле. Ах, как ему, активному, живому человеку по своей внутренней натуре, эмоционально горячему, хотелось вмешаться в эту полемику. Но мы были гостями, права на вмешательство не имели.
Здесь в разговор вступил первый секретарь райкома Гурьев:
– Смотрю на тебя, Гали, и чувствую: как-то по-казенному ты смотришь на мир. В жизнь мало вникаешь. Ничего живого в твоих действиях нет, сплошной формализм. Почему у тебя такой подход? Ведь ты же бюрократ! А мы на тебя возлагали надежды, когда направляли в совхоз. Не сумел ты овладеть ситуацией. И даже сегодня, идя сюда, на бюро райкома, не сумел ясно и точно определить, как выправить положение. Рассуждения твои – полная беспомощность. Плохо работаешь, Гали. Явно недостаточно. Неудовлетворительно! Пустыми рассуждениями вареники не сваришь. С людьми надо уметь разговаривать. Я не помню случая, чтобы нельзя было не повлиять на кого-то. Как это невозможно переломить ход событий? Все возможно! Человек все может. – И уже обращаясь к директору совхоза. – Как так получилось, что при твоем предшественнике свиноферма работала неплохо, а пришел ты к руководству, Александр Алексеевич, человек местный, бывший при прежнем директоре главным агрономом, и дела резко пошли на спад? Уборку ты заваливаешь. Свиноферму почти прикончил. Или ты не согласен с такой оценкой? Ах, согласен…
Потом на бюро началось обсуждение персональных дел.
Перед «лобным» столом стоял председатель группы народного контроля мясокомбината. С четырьмя килограммами припрятанного мяса народного контролера задержали в проходной.
– А мы вас можем и не наказывать! Хотите, примем постановление чтобы успокоить ваш зуд профессионального несуна? Скажите, сколько вам нужно ежедневно мяса, чтобы этот зуд успокоился?
Контролер молчит. Лицо красное. Ему явно стыдно.
– И зачем такой коммунист партии? Для того, чтобы кто-то сказал: вот коммунист, который ворует? И если он ворует, то и нам можно. Ну, скажите, зачем нужен районной партийной организации коммунист, ворующий мясо? А если с него начнут брать пример? Что будет завтра? Сегодня воруем килограммами, завтра – вагонами. А дома, наверное, за чашкой чая или во дворе за кружкой пива, а, особенно, за столом с гостями, вы любите порассуждать о том, что нет благополучия, достатка, а?
Я смотрел на всю эту сцену, отчасти драматическую, отчасти комическую, спокойно, со скрытой усмешкой – театр жизни, один из ее вечных спектаклей. Ахунов же, по всему было видно, опять был полон переживаниями. Наконец, не выдержал. Пригнувшись ко мне, прошептал:
– Когда-то тоже был в таком же положении. Похлеще только.
– А что такое?
– Судили меня! За полмешка картошки! Потом расскажу.
В этот день мы вернулись в свой «ночлежный дом» в лесу тоже поздним вечером, почти ночью. Снова сидели за столом – ели, пили, вели долгие разговоры.
– Народ пьянствует, ворует, головка разлагается. О коммунистической идее все забыли, – Гурьева, видимо, волновала эта тема. – А плюс к этому в стране действует еще огромная «пятая колонна»… Мы – в катастрофическом положении.
– Все образуется, Николай, – улыбался Ахунов. – Вождь появится. Без вождя или царя-батюшки Россия существовать не может.
– В принципе мы, конечно, – монархическая держава. Что такое был социализм Сталина? Монархический социализм. Политбюро – коллективный монарх. Только монархи-то теперь слабые пошли, малодаровитые.
Я тоже вмешался в разговор:
– Россия большая. Она любого дурака в качестве правителя выдержит. Вот если пойдут предатели…
Утром все повторилось. Ахунов с пяти до восьми работал за столом в своей комнате, что-то писал. Гурьев, проснувшись на рассвете, уезжал на машине куда-то по делам. Я был погружен в сон трезвого до неприличия праведника, но разморенный, разбитый усталостью от двух предыдущих дней, едва встал в восемь часов. И опять с изумлением смотрел на своих спутников. Оба были свежи. Действительно как огурчики. Опять ни тени усталости, ни малейшего следа от ночной попойки. Словно какой-то другой человеческой породы были они оба, нежели я.
– Вот когда нам на смену придут люди другого поколения, другого менталитета, как, например, вчерашний секретарь парткома или контролер, все и рухнет, – вдруг сказал я, будто договорив до конца свою ночную мысль.
И Ахунов, и Гурьев расхохотались.
На скорую руку позавтракав, мы минут через десять опять уже были в пути.
Деревня переживала большие перемены, это было ясно видно. Старое ушло – старый быт, старые привычки, обычаи. Были в этом уходе определенные потери. Новое нарождалось. Однако, оно еще не устоялось, не обрело окончательных форм.
Самый острый вопрос на спасской земле – вопрос демографический Район один из самых малолюдных в Татарии, каждый ребенок здесь буквально на спецучете.
– Рожают мало. В семье один-два ребенка. Очень мало! Думаем над этим вопросом, – пытается шутить Гурьев.
Шутки шутками, но проблема действительно серьезная. Вот село Красная Слобода. Есть средняя школа. Сколько в ней учеников? Сто шесть – немного, очень немного. И нужно к тому же учесть, что в этой школе учатся дети и из других деревень – Порфировки, Красного вала, Щербети.
Ахунов дотошно выспрашивает:
– Сколько ребят пойдет в этом году в первый класс?
– Девять.
– А во второй?
– Десять.
А вот колхоз «Кзыл юлдуз» в деревне Ново-Бараново. Здесь в средней школе учатся двести сорок два ученика из шести деревень. В первый класс пойдут одиннадцать детей. И снова Ахунов любопытствует:
– А сколько учится в десятом?
– Двадцать шесть человек.
За десять лет – тенденция к снижению. Причем, явно видна.
Сравнительно неподалеку в деревне Иске-Рязап располагается усадьба колхоза имени Тельмана. Деревня большая – четыреста семьдесят дворов. В средней школе учатся двести девяносто учеников, в первый класс первого сентября пойдут двадцать четыре первоклассника, в десятый – тридцать семь. И здесь налицо та же тенденция.
Ахунов искренне огорчается. Чем больше я наблюдаю за ним, тем больше меня поражает его какое-то детское, бесхитростно-сердечное отношение почти к любому вопросу. Человеку под шестьдесят, а эмоциональная реакция у него как у редкого молодого. Да и кого из молодых, собственно говоря, заботит такая проблема, как обезлюживание деревни? Всем – трын-трава. Его заботит. И пока «Волга» мчит нас сквозь бесконечные поля в деревню Ново-Бараново, мы говорим об этом: есть ли будущее у деревни и как можно выправить положение дел? Говорят, правда, Ахунов да Гурьев, часто перебивая друг друга, горячась, я же в основном молчу. Я городской обыватель, меня все эти вещи трогают разве только теоретически. Правда, профессиональная память литератора автоматически фиксирует выражения их лиц, их реплики, горячие монологи. Гурьеву непременно хочется познакомить нас с одним любопытным опытом. Работой учителей Новобарановской средней школы во главе с ее молодым директором и председателем колхоза «Кзыл юлдуз», в корне перестроившими свое школьное заведение.
И в самом деле, это было нечто любопытное. Думается, по степени оснащенности школа ничем не уступала городским. Но основная ее особенность не в этом и даже не в минизоопарке, где пели птицы, гортанно кричали что-то попугаи и в обилии ползали черепахи. Собственно, мы увидели даже, не школу в ее привычном понимании, а целый учебно-производственный воспитательный комплекс. Он имел свое поле в 192 гектара, где в нынешнюю страду, в частности, был снят урожай зерновых по шестнадцать центнеров с гектара. В школьном саду, занимавшем около четырех гектаров, росли свыше тысячи пятисот яблонь, около тысячи кустов смородины, пятьсот кустов сливы. У школьного комбината был свой огород, своя пасека на двадцать четыре улья, своя ферма, где содержались двадцать коров, шестьдесят овец, двадцать пять свиней и свыше семисот кур. Отношения с колхозом «Кзыл юлдуз» школьники строили на хозрасчете. Каждый центнер собранного зерна был, например, продан колхозу за десять рублей. Неудивительно, что школьный комплекс имел у себя средства, и довольно значительные. В тот день, когда мы втроем приехали туда, сорок учеников отправились на экскурсию в Ленинград. И, в общем-то, это была обыкновенная рядовая поездка. Но и это еще не все. Школа имела комиссию по трудоустройства, лагерь «Малый Артек», любительскую киностудию и фотостудию, содержала Филиал детско-юношеской спортивной организации, филиал музыкальной школы.
Наверное, Сухомлинский, директор Павлышской школы-интерната, начавший когда-то работу по такому единению образования, воспитания и развития детей, будь жив, был бы рад увидеть результаты своих друзей-единомышленников из Татарии.
Есть ли будущее у деревни? Какое оно, это будущее?
«Волга» летела по большаку. Чистые поля. Страда, ее зенит – уже позади. А вот и директор Новобарановской школы Анвар Хузиахметов. Спрыгивает с встречного грузовика, бежит к нам. Высокий, молодой, в коричневом микровельвете. Возвращается из Казани – провожал там своих учеников в Ленинград. Радостно смеется, огорчается, что не сам был гидом в своей школе. Тридцать лет всего. Пять лет уже директором. Написал кандидатскую диссертацию. Написал, но еще не издал книжку размышлений учителя.
Есть ли будущее у деревни?
И Ахунов, и Гурьев уверяют меня, что будущее это, несмотря на огрехи, есть. Только все надо делать с умом. Ума маловато, возражаю я, на всю страну не хватает. В общем-то, за три дня выяснилось, что я – закоренелый скептик, а они оба – оптимисты. Гурьев – трезвый оптимист-центрист, без шапкозакидательства, прагматик, а Ахунов – из крайних. Самый оптимистичный оптимист. Но все мы трое – советские по духу. Скептик, прагматик, оптимист, но каждый – не циник.
Несколько лет до невиданного краха державы, четыре месяца до начала трехлетней кампании ожесточенной травли, в которой против меня будут задействованы десятки людей во главе с секретарем обкома партии по идеологии – все впереди, но кто из нас когда-нибудь знает свое ближайшее будущее?
Правда, о многом мы догадывались, кое-какие тревожные сигналы из будущего наше сознание уже фиксировало.
Вечером, за ужином, естественно, снова шло «большое толковище». Сначала заговорили о Сталине, потом о других. С каждым прожитым годом я все с большим подозрением относился к Ленину и Андропову, считая их масонами. И для этого были основания. Хрущева я презирал. На Брежнева смотрел снисходительно. О нынешнем вожде КПСС Черненко говорить серьезно вообще было трудно. Единственный, кто внушал уважение, был Сталин, но и о нем следовало думать с определенными оговорками. Если вспомнить Николая II, слабого царя и, возможно, тоже масона, иначе как объяснить позорную сдачу престола, то выходило, что России в XX веке с правителями явно не повезло. Сомневался я и в праведничестве такого атрибута советской государственности, как организация со знаменитой трехбуквенной аббревиатурой, считая, что наибольшая опасность для государства заключена именно в ней. Впоследствии все это полностью подтвердилось. Однако Ахунов и Гурьев не разделяли моего радикального отношения к «священным коровам» советской истории. Ими владели еще иллюзии.
Утром спросонок я заглянул в комнату Ахунова. Он сидел за широким деревянным столом у окна.
– Неужели опять пишешь?
– А почему бы нет?
– И чего ты царапаешь? В первое утро статью заканчивал, а что вчера и сегодня?
– Роман пишу. «Дочь Волги».
Меня такой поворот даже возмутил:
– Ну, слушай! Разве можно писать в таких условиях? Ты что? Вчера я ушел, вы еще сидели, балаболили! В поездках мне в голову ничего не приходит! Да и разве охота? Так же нельзя!
Ахунов смеялся:
– А чего тебе здесь не нравится? Тишина, окно в лес смотрит. Птицы поют. Вот послезавтра в Москву поеду на заседание правления большого Союза. Там по утрам придется в гостинице работать.
– Послезавтра ты опять едешь куда-то? – я смотрел на него как на больного. – Нет, не хочу я твоей жизни! Я после этой-то поездки неделю буду в себя приходить.
– Ты – белоручка, родной, белая косточка…
С 1972 года я был на «свободных хлебах» – нигде не служил, нигде не работал, жил на гонорары. Не было надо мной никакого начальства, кроме жены, никакого внешнего диктата и чужой посторонней воли. Правда, внутренней обязанности писать пьесы, повести, рассказы, трактаты – обязанности перед Богом и человеческим родом – с меня никто не снимал. Но иногда случалось и так, что целые недели и даже месяцы я не притрагивался к листу бумаги и пишущей машинке. Я был диким ловцом состояний вдохновения, а оно отнюдь не каждый день посещало меня. Ахунов же это состояние вдохновения всякий раз включал, как рабочий включает станок, в пять часов утра. Наблюдать это каждый день было выше моих сил.
– Вас, литературных генералов, все-таки куют, наверное, из железа, – произнес я.
– Мы сами себя куем… – улыбался Ахунов.
А через полтора часа мы с ним уже стояли на борту «Метеора», а с дебаркадера нам дружески махал рукой Николай Гурьев.
– Спасибо, ребятки! С вами вместе хоть весь свой район посмотрел, – кричал он. – Приезжайте опять!
«Метеор» отошел от причала, и скоро фигурка секретаря растаяла в сверкающей бесконечности вод.
– Хороший парень этот Николай! – сказал Ахунов. – И мы с тобой хорошие парни. Немного поразмяли свои кости…
Когда я задумал этот очерк об Ахунове для своего цикла «Имена», то вначале никак не мог к нему подступиться. Больно уж этот человек был весь положительный, круглый, благополучный, без единого сучка и трещинки. Были ли у него враги? Наверное, нет. Завистники, пожалуй, были, а вот враги вряд ли. Впрочем, без врагов в нашей жизни не обойтись. Другое дело, что он сам никому врагом не был. За все десятилетия близкого знакомства с Ахуновым я ни разу не слышал от него ни одного дурного слова в адрес других писателей. Для татар, надо сказать, это большая редкость. Мы весьма злоречивы. Ахунов же был отзывчив, легок на подъем. О ком только из нас он не писал статей, по сути, пропагандируя творчество своих собратьев по перу. Передо мной четвертый том его собрания сочинений, изданный в 1984 году в Татарском книжном издательстве, с обширными очерками и статьями о Тукае, Гафури, Джалиле, Шайхи Маннуре, Гали, Баширове, Иделле, Ибрагиме Гази, Абсалямове, Сибгате Хакиме, Заки Нури. Здесь же литературные очерки об Аязе Гилязове, Шаукате Галееве, Мухаммете Магдееве, Сарьяне, Ильдаре Юзееве, Равиле Файзуллине… В этом томе помещен и немалый по размеру очерк обо мне и моих пьесах. Я вот сподобился написать что-то о нем в 2004 году, а он, мой старший товарищ, на тринадцать лет старше меня, захотел написать обо мне еще в 1982 году, двадцатью двумя годами прежде. И написал, а опубликовал свой очерк в самый разгар развернутой против меня ожесточенной травли, когда другие мои коллеги по Союзу писателей только поносили меня.
Мы близко познакомились, наверное, в 1968 или 1969 году. И свел нас Аяз Гилязов. Я тогда был журналистом, работая в литературном отделе молодежной газеты, писал рассказы, повести, пьесы, но был во всех редакциях журналов и издательств, московских и казанских, во всех театрах гоним и отвергаем. Не был я, разумеется, в то время и членом Союза писателей, к тому же находился под постоянным «колпаком» госбезопасности, мучающейся, видимо, от безделья и неукоснительно надзиравшей за мной, поскольку я, оказывается, «очернял» в рассказах, нигде не опубликованных, прекрасную советскую действительность. А Гариф Ахунов работал ответственным секретарем Союза писателей Татарии и был тогда уже известным литератором. За его плечами был знаменитый роман «Клад» с многократными переизданиями. Зачем, спрашивается, именитому писателю в пике сил (ему было тогда сорок четыре года), когда собственных дел и своих собственных замыслов по горло и даже поверх головы, приниматься за перевод пьесы начинающего драматурга, не имея никакой, даже самой малой корысти? В газете я получал тогда рублей сто двадцать в месяц (оклад в девяносто пять рублей плюс гонорары), у жены, работавшей в картинной галерее Госмузея, была ставка в семьдесят шесть рублей, ее мать-старуха получала пятьдесят рублей пенсии. К трем взрослым прибавьте двух дочерей, которых надо обувать-одевать, да жалкий тесный деревянный дом с двумя двенадцатиметровыми комнатками, на отопление которых на зиму надо было запасаться, однако, прорвой дров, вообразите еще заледеневшую колонку, куда мы ходили за водой, чадящую керосинку рядом с моим письменным столом, на которой готовили еду, – словом, жили мы, вероятно, худо и бедно, хотя совсем не замечали своей бедности. Заметил ее Ахунов, как-то мимоходом заглянув к нам. Первая в моей жизни премьера в Татарском академическом театре имени Галиаскара Камала по пьесе «Охота к умножению» (название спектакля «Суд совести») была разыграна на сцене с 1971 году в его художественном переводе, причем Ахунов сразу же отказался от своего сорокапроцентного гонорара переводчика в мою пользу, в пользу автора.
Да и разве со мной одним только он возился? Теперь всем хорошо известны имена писателей Мусагита Хабибуллина, Шамиля Бикчурина. А ведь были времена, когда они нуждались в поддержке. И кто им эту руку помощи протянул? За всю жизнь я не встречал, пожалуй, более доброжелательного и справедливого человека, чем Гариф Ахунов. Разыгрывающие доброжелательность были, но столь бескорыстно открытых и сердечных не встречал.
Передо мной – протокол заседания правления Союза писателей Татарии от 30 июля 1986 года, на котором рассматривался поименный состав авторов антологии татарской драматургии. Нужно сказать, в семидесятые и начале восьмидесятых годов прошлого столетия мои пьесы имели немалый успех, широко шли в десятках различных театров страны, и кое-кому из татарских драматургов это обстоятельство сильно не нравилось. В 1986 году во главе правления Союза писателей Татарии находился уже не Гариф Ахунов, а сменивший его на этом посту драматург, которого на протяжении многих лет постоянно волновал вопрос изъятия моего имени из татарской драматургии и вообще из татарской литературы. Тем самым этот драматург, как казалось ему, освобождался от серьезного конкурента. Зависть – всепоглощающее чувство. И, конечно, грех было не воспользоваться тем обстоятельством, что я писал по-русски. Это была моя «ахилесова пята», по которой меня все время били. В последние годы удары следовали один за другим почти без промежутков. Вот и в этот раз на правлении Союза решался вопрос о включении или не включении моей пьесы в антологию татарской драматургии. Меня решили было оставить за бортом антологии, однако запланированный порядок обсуждения внезапно нарушил Гариф Ахунов:
– Я считаю, не включение Диаса Валеева в антологию – пример исключительной несправедливости и слепоты, – сказал он. – Валеев – крупный драматург, и все мы это отлично знаем.
И далее пояснил, почему такое совершается, сославшись на «давнее недоброжелательство» ко мне литератора, являвшегося в тот момент председателем правления Союза писателей. Ахунова осторожно поддержали репликами Равиль Файзуллин, Ренат Харис, Амирхан Еники. Однако мою судьбу решило общее голосование. Шестнадцать членов правления из восемнадцати высказалось за не включение моей пьесы в антологию, даже двое из тех трех, кто на словах вроде бы поддержал меня, один писатель не поднял руки, решив воздержаться. И только один писатель проголосовал за меня – из восемнадцати голосовавших.
Примечательна последняя реплика Ахунова, которую я вычитываю теперь в протоколе, извлеченном из архива:
– Валеев, таким образом, вынесен нами за пределы татарской литературы. Его имени, выходит, нет и никогда не было в нашей драматургии?
Замечательна и ответная бодрая реплика драматурга Ризвана Хамида:
– Вопрос решен.
Вопрос применительно ко всем присутствующим, в том числе и к Ризвану Хамиду, естественно, будет решен ходом времени, но я до последней минуты своей жизни останусь, благодарен Гарифу Ахунову за духовную поддержку. Жестокая абсурдная травля, которой я подвергся после постановки моей трагедии «День Икс», посвященной Джалилю, в русском БДТ имени Качалова, продолжалась к тому времени три года, в нее были втянуты в Казани уже сотни людей, и сказать слово в мою защиту в обстановке всеобщего психоза, помимо всего прочего, было актом свободомыслия и мужества. Ахунов проявил себя не только как добрый деятельный человек, но еще и как человек сострадающий. Ибо сам в прошлом пережил немало. Была в его жизни и черная полоса.
О драматическом периоде его жизни, произошедшем в молодости, теперь мало кто знает. В его официальных биографиях вы нигде не найдете об этом упоминаний. Вот одна из таких биографий:
«Он родился в деревне Училе Арского района Татарии в семье крестьянина. Отец его Ахунзян был коммунистом, организатором колхоза в родной деревне. После Казанбашской семилетней школы Гариф Ахунов продолжал учебу в Арском педучилище, затем успешно окончил Казанский государственный университет имени В.И.Ульянова-Ленина. Дебютом молодого писателя как прозаика стала публикация в 1952 году в альманахе “Пути роста” его первого рассказа…»
Как все просто!
В реальной жизни, однако, все происходило намного сложнее. Во-первых, до конца не ясно, когда он на самом деле родился – в 1925 или 1926 году? Мать его всегда говорила ему одно: «Ты родился, когда копали картошку». Не правда ли, – точное указание! Метрика его была утеряна, и долгое время считали, что он родился в 1926 году. Лишь много позднее, каким-то образом «по зубам», как вспоминает его вдова Шаида Максудова, определили, что он чуть постарше – 1925 года рождения. В конце концов, не только в 1926 году, но и в 1925 в деревне Училе тоже, наверное, копали картошку. Когда мальчику исполнилось шесть или семь лет, а именно в 1932 году, отец его погиб. Во время Сабантуя отца пригласили в гости в соседнюю деревню Тюрчале, и там-то внезапным ударом ножа в спину он и был убит. Гражданская война в деревне в ту пору еще продолжалась. Во всяком случае люди порой погибали.
К тому времени мать успела родить от Ахунзяна старшую дочь и его, Гарифа. В образовавшейся новой семье, с отчимом, у Гарифа появились еще одна сестра и брат.
Да, верно, во время войны он поступил в Арское педагогическое училище, но, проучившись два курса, вынужден был уйти из него, поскольку возник конфликт с одной из преподавательниц и, к тому же, семья не могла кормить его на стороне и, напротив, сама нуждалась в его поддержке. Шла война, и в колхозе работали женщины, инвалиды да еще старики и дети. И ему в ту пору было шестнадцать или семнадцать лет. Жизнь была трудной, терзал голод, особенно невыносимо было видеть страдания младшей сестры и младшего брата, и как-то шестнадцатилетний бригадир вместе со своим деревенским приятелем, тоже подростком, не удержались – прихватили с поля по полмешка картошки. Тут же последовал донос кого-то из односельчан, и через неделю пожилой усталый милиционер вез уже на гремящей телеге юных расхитителей социалистической собственности связанными в Арск, в районное отделение НКВД. А там – короткое следствие, короткий суд и долгий, с бесконечными остановками, путь переполненного заключенными эшелона по этапу в Сибирь, в холодный Красноярский край. Сначала колония для малолеток, потом – взрослые лагерные университеты, где в роли учителей жизни в течении трех зэковских лет были и матерые уголовники, и политические. Там, в лагерях Красноярья на Енисее, Гариф Ахунов подростком познавал трудную науку физического и нравственного выживания.
Вначале, поддаваясь традиции, я тоже хотел было умолчать об этом драматическом эпизоде его жизни, но потом подумал, что этого нельзя делать. Именно там, в неимоверно жестокой лагерной школе, в татарском подростке, не видевшем доселе ничего, кроме своей деревни да еще районного центра Арск (он не был ни разу до того времени даже в Казани) и родился, возможно, будущий художник слова, будущий литератор. Там он сразу попал в «интернациональный котел», сознание подверглось процессам переплавки и разнообразным воздействиям чрезвычайной интенсивности. На плацу, когда их в пятидесятиградусный мороз выводили на утреннюю проверку, рядом с ним стояли и бывший директор завода, и бендеровец, и вчерашний боевой офицер, и вор-рецидивист, убийца. Именно там Гариф Ахунов понял, как зависит порой жизнь от ничтожного случая. Вчера ты был на коне, сегодня – под конем, под копытами, но завтра ты снова можешь взлететь в седло! Он находился в аду, и в одну из бессонных ночей, когда он лежал на холодных нарах с глазами, полными слез, среди храпа, стонов и тяжелого дыхания своих товарищей по заключению (он рассказывал мне об этом, когда мы возвращались из Болгар в Казань), в нем и возникло, как воспаленная рана, неутолимое желание встать над этим адом, вырваться из него – подняться снова к жизни невредимым физически и душевно. И он молился, плакал и клялся, что сохранит в этой жизни свою душу неповрежденной.
Его старшая сестра работала в Арске всю жизнь в системе Заготскота, младшая сестра умерла в годы войны, младший брат занимался там же, в арском крае, ремонтом сельхозтехники. Кто знает, не случись беды, возможно, и Гарифу Ахунову досталась бы такая же доля – ну, стал бы, наверное, сельским учителем или, быть может, из бригадиров вырос бы в председателя колхоза… Но именно в лагере под Красноярском он получил мощный духовный толчок, который позволил ему позже стать крупным писателем.
Он рано увидел отвратительное обличие смерти, он был свидетелем безмерного унижения человека и наблюдал образцы человеческой стойкости в самых невозможных условиях. Большое значение в его развитии имело и то обстоятельство, что он слышал не только татарскую и русскую речь, рядом постоянно звучала речь молдавская, украинская, армянская, еврейская, литовская. Он видел молящихся людей, и среди них были не только мусульмане и православные, но и католики, баптисты, иеговисты, лютеране, буддисты. Каждый лагерь был человеческий мир в миниатюре, и непосредственная жизнь в этом мире освобождала душу от национальной узости.
Все это позже, когда он стал литератором, каким-то образом вошло в ход мыслей и чувств, в тональность, в музыку словесной речи.
Гариф Ахунов выжил. Он прекрасно рисовал, и сначала в лагере работал маляром, а потом – художником. Ему была поручена вся оформительская работа. Пройдя науку выживания в пору своего становления, он уже ничего не боялся. И знал теперь, как надо жить.
Рассказывают, что когда к первому секретарю Татарского обкома КПСС Фикряту Табееву – случилось это то ли перед выборами в Верховный Совет СССР, то ли перед созывом очередного съезда КПСС в период утрясания кандидатур будущих депутатов или делегатов – бдительные сотрудники орготдела обкома принесли справку о бывшей судимости будущего депутата или делегата из писателей, Табеев, высокий, сильный уверенный человек, весело рассмеялся:
– Я тоже при случае не гнушался колхозной картошкой. Только меня не поймали! – и добавил с усмешкой. – Что? Нельзя подредактировать его биографию? Это трудно?
С тех пор эпизод с погашенной судимостью в официальной биографии татарского классика отсутствовал. Я не поленился, залез на стул чтобы дотянуться до верхней полки стеллажа и посмотреть статью об Ахунове в только что вышедшем томе «Татарской энциклопедии» – естественно, и там биография его была «подредактирована».
Англичане говорят, у каждого человека спрятан некий скелет в шкафу. Наверное, это так. Возможно, такой скелет есть и у меня. Несмотря на спрятанную в шкафу «тайну», которая, впрочем, кому-то была известна, Гарифа Ахунова дважды избирали депутатом Верховного Совета СССР, дважды – делегатом партийных съездов… А кем только не избирали, не назначали, не выдвигали. Я уже писал: он был и председателем Союза писателей Татарии, и секретарем правлений Союзов писателей РСФСР, СССР. А еще стал народным писателем Татарстана, почетным членом республиканской Академии наук, лауреатом Государственной премии Татарстана, заслуженным деятелем искусств Российской Федерации, почетным нефтяником объединения «Татнефть»… И, наверное, кем-то еще и еще.
Вырвался все-таки человек из ада, в который попал в юности. Мало того, вырвавшись, приобрел огромную кинетическую энергию.
Расставшись с Красноярским краем, он без промедлений и задержек заканчивает Арское педучилище, поступает на татарское отделение филологического факультета Казанского университета. Нищета, безденежье, безквартирье абсолютно не смущают его. Будучи студентом, он женится, становится отцом, работает в литературном журнале «Совет эдэбияты», пишет и публикует в газетах и журналах свои первые рассказы.
Надо сказать, среди татарских писателей, известных и малоизвестных, было немало людей, которых тюрьма или лагерь не обошли стороной: помимо Гарифа Ахунова, Ильдус Ахунзянов, Аяз Гилязов, Мажит Рафиков, Гурий Тавлин, Мирсай Амир, Хасан Туфан, Кави Наджми, мой дядя Адель Кутуй… Я уж не называю расстрелянных, погибших, таких, как Галимджан Ибрагимов, Шамиль Усманов, Карим Тинчурин… С кем-то я был близко знаком, с кем-то перемолвился словом-другим, кого-то знаю по книгам. Но вот на что хотел бы обратить внимание: все они, как ни странно, были улыбчивые люди. Ни тени озлобления я не замечал ни в ком из них. Напротив, все они были, как правило, участливы по отношению к другим, отзывчивы, доброжелательны. А между тем, среди литераторов встречаются порой и экземпляры абсолютно злобных существ.
Не люди, а сгустки агрессивной субстанции, питаемые постоянно энергией соперничества и непроходящим чувством зависти ко всему и вся. Они попадаются почему-то среди «везунчиков», которых судьба вроде бы холит и лелеет и часто отнюдь не по заслугам. Так вот среди всех улыбчивых, доброжелательных людей, которых рок времени не обошел по воле случая тюремной решеткой или лагерной колючкой, Гариф Ахунов был, пожалуй, самым улыбчивым человеком. Его обаяние покоряло всех.
К чему я веду свою речь? К тому лишь, что лагерные или тюремные нары отнюдь не позорная веха в биографии литераторов, напротив. Если я начну перечислять всех русских художников слова, сидевших в тюрьмах и лагерях, десятка страниц не хватит. Только на одного Сергея Есенина в последние годы его жизни перед насильственной гибелью в ленинградской гостинице «Англетэр» заводили двенадцать уголовных дел. Не удовлетворились этим, сымитировали самоубийство, перед этим подвергнув поэта еще и жестоким пыткам. В тюрьмах и ссылках писали Луначарский и Горький. В заточении не прекращал работу над своими рукописями Джавахарлал Неру. Марко Поло, знаменитый путешественник и писатель, свою «Книгу о разнообразии мира» в 1298 году завершил в генуэзской тюрьме. Почти год отсидел в Бастилии, работая там над эпической поэмой «Анриада» Вольтер, в испанской Севилье в долговой тюрьме Сервантес задумал и начал писать свой знаменитый роман «Дон-Кихот». Этот список продолжают имена Достоевского и Чернышевского, О’Генри и Франсуа Вийона, Оскара Уайльда и Николая Гумилева. Совершенно особая страница – высокая трагическая судьба татарских поэтов Мусы Джалиля, Абдуллы Алиша.
Писательское ремесло – жестокая вещь. А настоящая литература это сосредоточие лиц опасной судьбы.
Важно суметь выжить в этой жизни, что далеко не просто. И важно оставить после себя настоящий художественный задел в виде романов, повестей, трактатов, пьес, поэм, которых время не способно разрушить.
Когда я задумал писать этот очерк, я перечитал ранее читанные романы Ахунова «Клад» и «Дочь Волги» в переводе на русский его сына Рашида Ахунова. Разрушилась страна, изменилась философия времени, в основных жизненных установках миллионов людей также произошли кардинальные перемены – меня интересовало, сохранились ли при этих мощных стрессовых сдвигах сами романы писателя? Не потеряли ли они свое значение? Нисколько. Художественная сила спасла произведения. Меня поразили красота замысла, соразмерность отдельных частей, эпическая, несмотря на лаконизм форм, мощь автора. Нет, недаром он еще в пятидесятые-шестидесятые годы прошел прекрасную литературную школу, переведя на татарский язык «Плавучую станицу» В.Закруткина, «Педагогическую поэму» А.Макаренко, рассказы А.Чехова и Р.Тагора, пьесы И.Погодина, А.Островского. Но особенно высокие уроки мастерства он, видимо, воспринял, переводя на татарский «Тихий Дон» Михаила Шолохова. Повести «Куда несут крылья», «Человек ищет сокровище», «Ядро ореха», «Девонский дуб», «Ардуан-батыр»… Все эти произведения, наряду с последней по времени написания документальной повестью «Увиденное и пережитое Тимерханом», наряду с романом «Клад» и недописанной трилогией «Дочь Волги» (на татарском языке изданы две книги трилогии, на русском – одна), вместе составляют широкое эпическое повествование о жизни татарского народа в XX веке – от его предреволюционной поры по нынешний день нового перелома. Я рассматриваю эти произведения как одно повествование. Представьте великий зеленый луг с его пестрым разнотравием и бесконечным разнозвучием. По глубине подхода к теме, по широте панорамного охвата народной жизни, включающей в себя десятки и сотки разноплановых событий, Гариф Ахунов в татарской литературе не имеет, наверное, себе равных.
Советский литератор-классик, бытописатель народной трудовой жизни, чье творчество сопоставимо с творчеством Веры Кетлинской, Константина Федина, Всеволода Кочетова, Галины Николаевой, Петра Проскурина, Георгия Маркова, Анатолия Иванова, Михаила Алексеева, он, мне кажется, остался все же не до конца оцененным. Прежде всего, у себя на родине. Не до конца понятым и оцененным именно как блестящий замечательный художник. Для татар такое, к сожалению, не в новинку, в порядке вещей. Татары не любят, не умеют и, возможно, не желают давать достойную таланта оценку своим творцам. Ни при их жизни, ни после их смерти. Тем более продвигать их творчество на экспорт во внешний мир – к другим народам…
Волны шли от берега по левому борту, сверкая белыми, как лед, гребешками. Но «Метеор» летел над ними, как большая, грузная и грациозная птица. Показались серые пригороды Казани, а вскоре «Метеор» уже пришвартовался к причальной стенке речного порта.
Трое суток, проведенных вместе с Гарифом Ахуновым на болгарской земле, мелькнули и ушли в прошлое, как сон.
Когда я вспоминаю своего старшего товарища, я вспоминаю почему-то именно эту поездку. С той поры страна приняла совсем другое обличие, во всех сферах бытия произошли большие перемены. Внучка Гарифа Ахунова, из полукровок, полутатарка-полуеврейка, дочка дочери-поэтессы, уехала на жительство в Израиль, сын, бывший переводчик, которому я когда-то писал рекомендацию для вступления в Союз писателей, стал крупным бизнесменом, но мне нравится почему-то, что Гариф Ахунов до последней минуты своей жизни оставался советским писателем. Коней на переправе действительно не меняют. Убеждений настоящие люди и истинные художники на переправе в неведомое не меняют тоже.
Бог наградил Ахунова, как хорошего человека, наилучшей формулой ухода во внебытие. Ахунов умер также легко, как и жил. Это случилось на даче на Волге 4 июня 2000 года. Встав в пять утра, он, как водится, положенное количество часов провел за письменным столом, потом в одиннадцатом часу привез с колонки на маленькой тележке семилитровую бадейку воды. И прилег ненадолго отдохнуть. Когда через полчаса жена подошла к нему, его уже не было на земле. На земле остались только его бывшее тело и астральный двойник, незримо витавший над телом…
2004