Диас Валеев меч вестника – слово

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   29
При свете зарниц

Ранней весной 1969 года меня начали вдруг таскать на «профилактические допросы» в КГБ. Я уже писал об этом, но придется повториться. Оказывается, в своих рассказах и повестях, к тому времени еще нигде не опубликованных – их стопка, тем не менее, аккуратно возвышалась на столе у главного из четырех гэбешных «дознавателей» – я злостно «очернял действительность». Через двадцать лет эта публика лубянского разлива беззастенчиво, цинично и со всеми потрохами сдаст, предаст и продаст стратегическому противнику великую страну на растерзание и унижение, но тогда еще гэбисты играли роль «патриотов». Они были «патриоты», а я, молодой писатель, был почти «враг народа». Меня надо было хорошенько попугать и поучить уму-разуму. И вот после семи с половиной часов перекрестных допросов, угроз, поучений меня, наконец, выпустили на волю. Гудела голова, тело налилось тяжелой свинцовой усталостью, а я стоял на улице Дзержинского у здания КГБ в раздумье. Надо было идти домой. Но надо было с кем-то и срочно посоветоваться. Назавтра я опять обязан был явиться к цензорам духа для продолжения бесед о «литературе». И нужно было посоветоваться с человеком, которому бы я всецело доверял. Который был бы для меня абсолютным непререкаемым авторитетом.

Единственным таким человеком в Казани был писатель Аяз Гилязов. Шесть лет своей жизни – в самый разгар молодости – он провел в лагерях ГУЛага где-то под Карагандой, тоже «за очернение действительности», и всю эту гэбешную публику, их иезуитские приемы знал накоротке.

Я не пошел после допросов домой. Я направился к Мастеру.

Аяз Гилязов, сорокалетний прозаик, жил тогда с семьей – жена Накия, двое сыновей Искандер и Мансур, третий, Рашад, еще не родился, мать жены Наубагар-апа – в маленькой двухкомнатной «хрущевке» в Ленинском районе на улице Воровского. Мы закрылись в маленькой комнатушке, где стоял его письменный стол. Первым делом он накормил меня, ведь я был голоден, за весь день во рту не было ничего.

– Давай, Накия, тащи что-нибудь! – кричал он в полуоткрытую дверь.

До сих пор, мне кажется, я помню изумительный вкус крепкого чая, которым меня напоили в его доме.

Я рассказал об основных подробностях состоявшегося допроса. Около двух часов, наверное, мы проговорили тогда с ним. Главное: я почувствовал, что я не один. Ночью я прятал рукописи в дровянике родителей, живших на соседней улице, опасаясь возможного обыска, и на следующий день во время новой встречи с гэбистами был уже внутренне намного спокойнее.

До сих пор помню и одну реплику Гилязова:

– Двадцать лет назад, когда сажали меня, тебя бы не выпустили. Тогда – уничтожали, сейчас – пугают. Но держи ухо востро! От этих людей можно ждать всего!

Мастер был прав и здесь. Вскоре, в одну из ночей, дровяник родителей вместе с двумя мешками моих рукописей сгорел дотла.

Как писатель, как человек, Аяз Гилязов в те годы очень многое предопределил в моей жизни. Прежде всего, это был настоящий писатель (среди членов Союза писателей подавляющее большинство – писатели ненастоящие). Был он безмерно и разнообразно талантлив, щедр, строг, принципиален и одновременно отзывчив. Был он и работяга, каких поискать – писал много, неуемно и всегда с удовольствием. Никогда этот человек не знал в себе чувства зависти. Некоторых наших общих знакомых по Союзу писателей и работе с театром иссушающая зависть и злоба съедали совершенно, но кому, скажите, может завидовать творец от Бога? Всегда, в любые времена, в часы высокой славы и холодного бесславья такой творец – самодостаточная величина. Иначе говоря, даже специально не уча ничему, Аяз Гилязов всегда являлся примером, был для других Учителем просто в силу своей внутренней природы.

В то сложное и достаточно опасное для меня время он познакомил меня с Владленом Анчишкиным, автором «Арктического романа», заведующим редакцией художественной прозы свежесозданного издательства «Современник», и позже там вышла у меня первая книга моей прозы. Он свел меня близко еще с другим замечательным человеком и писателем Гарифом Ахуновым, который совершенно бескорыстно, бесплатно перевел одну из моих первых пьес на татарской язык. Он убедил и Марселя Салимжанова поставить эту драму на сцене Академического театра им.Галиаскара Камала. Кстати, чуть позднее он и сам перевел для этого театра мою самую первую пьесу. Не моя и не его вина, что этот спектакль, имевший сценический успех, был тем не менее насильственно умерщвлен руководством самого театра.

В конце 60-х и в 70-е годы минувшего века мы общались много и часто. К этому времени Аяз Гилязов переехал на жительство в большую трехкомнатную квартиру на улице Восстания, а я стал жить сравнительно недалеко от него на проспекте Ямашева, который тогда еще только-только строился – сначала в «хрущевке» с заводской березой на торце дома, а потом рядом с ней в девятиэтажке, в которой расположился магазин «Океан». Сколько десятков километров в общей сложности мы исходили по окрестным улицам и улочкам, проводя время в бесконечных разговорах – конечно же, о политике, о времени, о строе, здесь наши взгляды, резко критические, тогда совпадали, но, разумеется, и о женщинах, а прежде всего и в основном о главном в нашей жизни – о литературе. Чаще я приходил к нему домой, иногда и он навещал меня. В летнюю пору часто встречались мы в Займище, были, можно сказать, соседями по дачным аллеям. Собственно, даже дачу в Займище я купил по наводке Аяза Гилязова. Он посоветовал, он свел меня с бывшим владельцем участка.

В те годы писатель находился в зените своей художественной мощи и силы. Неблагоприятное стечение социальных обстоятельств, убивающих творца как человека, – часто выигрышный шанс для него, как художника. Аяз Гилязов был из того поколения, что родилось в крутой поворот отечественной истории – в стране беспощадно ломался старый крестьянский быт, создавались колхозы. Ему не надо было выискивать или выдумывать сюжеты. Сюжеты предлагала сама жизнь, и были они с кровью, с потом и грязью. Он был из того поколения, чьи отцы и старшие братья, взяв в руки винтовку или автомат, ушли – у многих безвозвратно – на Великую Отечественную войну. Из тех, что выросли, как писал сам Гилязов, «под единственным уцелевшим крылом осиротевших матерей». Образы этих женщин, напрасно ожидающих своих мужей, братьев, сыновей, нецелованных любимых, навсегда остались в его душе. Наконец, Аяз Гилязов бы из того поколения, кто во всей красе и силе застал и непосредственно ощутил на себе все жуткие прелести сионо-большевистского ГУЛага. Не потому ли один из мощных корней его прозы и драматургии – национальная почва, другой – отечественная история?


Задумав писать этот очерк, я пришел к вдове Гилязова Накие-ханум. Полдня, наверное, просидел в бывшем рабочем кабинете писателя над его архивом. Когда-то мы с ним здесь пили чай, беседовали о разных вещах. Все проходит. Теперь передо мной лежали на столе тома его переписки с людьми, и в них трепетала былая жизнь. Все аккуратно переплетено, каждая бумажка обозначена, помечена. Ясно, что человек осознавал свое значение и загодя готовился к уходу, понимая, что после смерти, пусть пройдут даже десятилетия, каждый документ будет представлять для исследователей определенную ценность.

В одном из писем 1983 года редактору саратовского журнала «Волга» он пишет: «После окончания средней школы – на комсомольской работе. Далее на стройках Казахстана – бригадиром-десятником, кочегаром, в каменном карьере, на кирпичных заводах. Окончил три курса Казанского университета и Высшие литературные курсы».

Я понимаю писателя. Зачем пугать незнакомых людей гулаговским прошлым? Ведь неизвестно, как они отнесутся после этого к твоей рукописи? Пусть уж о скелете в шкафу знает поменьше людей.

Но любопытно: о своей штатной комсомольской работе упомянуть писатель счел необходимым. И в самом деле, мало кому известно, что в 1946-1947 годах Аяз Гилязов работал в Заинском районе заведующим орготделом райкома комсомола. Все деревни этого района были исхожены им пешком. В армию его не взяли по причине сильной близорукости, и вот и в июльский зной, и в декабрьские морозы на проселочных дорогах заинской земли можно было увидеть молоденького низкорослого очкарика, всегда куда-то неутомимо шагавшего. Послевоенная татарская деревня открывалась будущему писателю во всей своей нищете, убожестве и страдании. Эти два с половиной комсомольских года дадут Аязу Гилязову очень многое: как писателю – драматические сюжеты будущих повестей о деревне, как человеку – способность к выживанию в мире людей. В эти годы он научится убеждать людей, вести их за собой, в нем проявятся командирские нотки – все это поможет ему выстоять в лагерях ГУЛага, которые его уже ждали.

У меня перед глазами ксерокопия статьи некоего В.Сарманова «На неправильных позициях», опубликованной в университетской газете «Ленинец» 8 апреля 1949 года. Приведу ее с небольшими сокращениями:

«Татарский литературно-творческий кружок в университете объединяет начинающих писателей и поэтов. Упорная работа над собой – вот что определяет творческие успехи многих кружковцев. Идейная направленность, художественные достоинства отличают произведения молодого поэта М.Хусаинова, кружковцев Р.Гайнанова, Р.Тимергалина, Н.Фаттахова. Этого, к сожалению, нельзя сказать об отдельных кружковцах-прозаиках, в творчестве которых имеются элементы формализма и эстетства. Это, прежде всего, относится к студенту первого курса историко-филологического факультета А.Гилязову. Этот начинавший прозаик написал рассказ «Мать», в котором нарисовал образ женщины, убитой горем по погибшим сыновьям. Напрасно читатель будет искать в этом рассказе описания героического труда советских людей в годы Отечественной войны. Здесь этого нет, как нет и образов цельных, мужественных тружеников тыла, отдававших все для победы над врагом. Автор описывает переживания матери, ее пассивные страдания.

Язык рассказа А.Гилязова не отличается простотой и естественностью. Он рассчитан на внешний эффект, а потому изобилует формалистическими выкрутасами. Это не случайность. Формалистические аффекты, анализирование душевных страданий нужны автору, чтобы как-нибудь прикрыть идейную ограниченность своего рассказа…

Татарскому литературно-творческому кружку нужно более критически, более строго относиться к произведениям своих членов, не допуская безидейности и формализма. Упорная литературная учеба в свете решения ЦК большевистской партии по идеологическим вопросам поможет этим кружковцам исправить ошибки в идейной направленности их творчества».

Смотрите, будущий писатель еще только рождается. Он написал, возможно, свой первый рассказ, а надсмотрщик с нагайкой уже рядом. Как расценить эту статью в университетской газете? Кто ее автор по фамилии или под псевдонимом Сарманов?

Аяз Гилязов родился в семье сельского учителя в деревне Чукмарлы Сармановского района. Быть может, это проявление трогательной заботы о будущем писателя со стороны земляка-сармановца? Не думаю. Мне кажется, это было предупреждение НКВД, недвусмысленно высказанное Аязу Гилязову одним из агентов этой организации, возможно, числившимся его близким приятелем или другом и намеренно взявшим для себя такой псевдоним. Умный человек поймет намек с полуслова, а не поймет – кого винить?

Но не внял предостережению будущий писатель. Не исправил «ошибок в идейной направленности своего творчества». До ареста оставалось еще десять с половиной месяцев, но бывший заворг райкома комсомола был неосторожен. Порой с его уст слетали реплики, которые тут же фиксировались окружающими людьми. И доносились в соответствующие органы. Скажем, проходя мимо памятника Сталину на железнодорожном вокзале, он мог мимоходом и вполголоса обронить: «Диктатор», и этого было достаточно, чтобы в его досье, хранившемся в сейфе гэбистского здания на казанском Черном озере появилось еще одно донесение. А как он был легкомысленно неосторожен и расточительно смел в разговорах с любимой девушкой, когда в прогулках по ночной Казани, присев где-нибудь на скамейку в саду, в промежутках между поцелуями, разливался соловьем о «бедах отчизны», увиденных в татарской деревне во время работы в комсомоле собственными глазами. Уж лучше бы целовался, не отрываясь ни на секунду от любимых губ. Поцелуи к уголовному делу не пришьешь, а вот разговоры пришить можно. Но мог ли догадываться будущий классик татарской литературы, что его любимая так ценит каждое слово, произнесенное им, ее любимым, что фиксирует его всякий раз на бумаге, а через десять с половиной месяцев, после ареста, станет, чуть ли не основным свидетелем со стороны обвинения? Впрочем, из имеющихся у меня ксерокопий некоторых документов видно, что он состоял под наблюдением уже с 1946 года.

За ним пришли старший лейтенант Пронин и еще двое энкаведешников в ночь с 20 на 21 марта 1950 года. Он снимал комнатку на улице Бутлерова, во дворе никакой машины не было, и с улицы Бутлерова на улицу Дзержинского они молча шествовали пешим порядком. Один энкаведешник неторопливо шел впереди, второй – сзади, а старший наряда Пронин и он, Аяз Гилязов, шли вместе, рядом.

Старший лейтенант Пронин работал по ночам, днем он отсыпался, и ему, видимо, часто бывало жаль людей, которым он предъявлял ордер на обыск и арест. Пожалел он и Аяза Гилязова:

– Эх, мальчик, чего тебе не хватало?

– Я знал, что меня заберут. Я ждал ареста, – занозисто ответил студент.

– Эх, бедный дурачок, – устало вздохнул энкаведешник.

Несколько раньше был арестован еще один студент и будущий писатель – Гурий Тавлин, чуть позже – Мажит Рафиков и Адлер Тимергалин. Они тоже проявляли в разговорах досадную неосторожность. Вскоре их всех взяли в работу, сталкивали друг с другом на допросах и очных ставках, говорили каждому, что он обличен показаниями подельников. Все это делалось настолько профессионально, что через пару-другую месяцев каждый был уверен в предательстве всех других. Адлер Тимергалин пошел особняком, отдельно, и ему повезло больше всех: в течение полутора лет он стал сидельцем тюремного отделения Казанской психиатрической больницы. Говорят, он не гнушался и на допросах открыто вести антисоветскую пропаганду. Так мог вести себя только псих. Остальных же – Аяза Гилязова, Мажита Рафикова, Гурия Тавлина – политический сыск признал вполне вменяемыми, а потому влепил Гилязову восемь, а двум другим – по десять лет отсидки в лагерях особого режима «за попытку создать антисоветскую организацию и за клевету на вождя народов СССР».

Аяа Гилязов был этапирован под Караганду – следующие пять лет у него пройдут в лагерях Актас, Волынки, Карабас.

Ровно через сорок лет в очерке «Я искал свои следы…», опубликованном в сдвоенном номере 11-12 журнала «Идель» за 1991 год, писатель вспомнит об этом времени: «Каменные ямы! Каменный ад! Лето, но солнце не помощник, а враг! Камень страшно нагревается, а железные ломы, молотки, клинья становятся огненно горячими. Воздух неподвижен, каменная пыль оседает медленно, застывая струпьями в уголках глаз и рта, в ноздрях. После получасовой работы внизу человек теряет ощущение времени и сам превращается в каменную куклу. Он ничего не слышит, не смотрит вверх, у него нет мыслей, одна пустота неволя… Голод заставляет работать заключенного, голод – его царь и Бог. Если хоть один зэк не выполнит кормы, то урезается паек всей бригаде, никто не хочет оставить голодным своего товарища и каждый работает в этой адовой печи до изнеможения, до смерти. Все хотели жить, но по-разному пытались сохранить свою жизнь в надежде когда-нибудь вернуться на родину. Были и надзиратели с дубинками. Нет человека, который спокойно вынес бы голод. Голодающий долгие годы человек часто терял свое человеческое достоинство…»

А вот еще цитата: «Мой первый лагерь Карабас ясно дал почувствовать, что такое режим. Труд, адский труд, рабство. В год два письма, и то открытые – на русском. Иначе нельзя. Попадешься – карцер. В четырех местах – на спине, на лбу, на левой стороне груди, где сердце, и повыше левой коленки – номера. Сначала я носил номер И–86, потом его поменяли на Л-225, и в самом конце уже – на 1-Г-732».

Сколько я ни читал воспоминаний бывших лагерных сидельцев, у всех получалось, что они отбывали срок «ни за что», по ложному доносу. Любопытно, как смотрел на свою отсидку в лагерях сам писатель? Через тридцать пять лет после своего освобождения из лагеря Актас, находясь в октябре 1990 года в писательском Доме творчества в Переделкино и работая над повестью-воспоминанием «Давайте помолимся» (очерк «Я искал свои следы… входит в эту повесть), он напишет: «В молодости я искал единомышленников на свободе, а нашел в том же лагере, где был сам. А в нашем «особом лагере» люди вполне сознательно не принимали советскую власть, готовились к борьбе с советской системой. Около семидесяти процентов лагеря составляли бандеровцы-украинцы, которые были схвачены чуть ли не на «поле битвы», а еще литовцы, латыши, эстонцы! Разве сидели ни за что в лагерях настоящие мужчины, которые с оружием в руках вышли на борьбу с советской империей? В начале 1951 года в карабасском пересылочном лагере грузин Александр Хурадзе, отбывающий уже второй срок, так говорил мне: «Империя распадется… Советской власти придет конец! Мы не зря сидим в лагерях»… Если говорить коротко, мы все были врагами… советской системы. Между собой мы обо всем этом говорили, не боясь, открыто. Это была для меня счастливая школа».

Вот так. Что есть, то есть.

Как видим, большие изменения во взглядах произошли у бывшего функционера комсомола. Впрочем, обнародовал эти взгляды писатель лишь в декабре 1991 года, практически после развала СССР. Не будем осуждать его за это – предусмотрительность бывшего зэка. Писатель сам простодушно признается: «Лагеря и тюрьмы помогли мне стать писателем, но одновременно привили чувство страха к системе, власти. По сей день, я испытываю это чувство к представителям власти. Избавления от него уже нет. Чувство страха подобно глубокой ране».

Тридцать пять лет этот неутолимый, непроходящий страх жил в Аязе Гилязове глубоко внутри. В десятках его книг, написанных и изданных им в эти годы, природа этого страха не выходила наружу. Мало кто подозревал и о его антисоветизме.

Понять писателя можно: он стал художником, осознал свою ответственность за данный Богом талант и не хотел зря рисковать. Не хотел еще раз бросать годы своей жизни псу под хвост. Широко известно, что при Хрущеве в 1954-1955 годах были выпущены на волю сотни тысяч заключенных, с этой волной в июле 1955 годе вернулся в Казань и Аяз Гилязов. Но мало кто знает, что в последующие два-три года тот же Хрущев пересажал в тюрьмы и лагеря по политическим статьям до пятидесяти тысяч человек. В декабре 1956 года на закрытых партсобраниях по всей стране зачитывалось известное письмо «Об антисоветских и демагогических элементах», положившее определенный предел «вольномыслию». Гениальную русскую поэтессу Анну Баркову ничему не научили две посадки в тюрьму, которую ей пришлось принять в свою жизнь в конце 20-х и в конце 40-х годов. Как «антисоветскому и демагогическому элементу» ей довелось вкусить лагерной похлебки еще и в третий раз – теперь уже в конце 50-х годов ХХ столетия. Ясно, что бывший зэк Аяз Гилязов не хотел такой судьбы для себя.


Когда я близко познакомился с ним, он написал уже «Шамиля Усманова» и «Желтым цветом цветут подсолнухи» – в них отзвенела жестокая эпоха революции и гражданской войны. Трагические процессы, происходящие в татарской деревне тридцатых годов XX столетия, нашли свое отражение в знаменитой повести «Три аршина земли». Вокруг нее было много слухов, домыслов. Автора за нее то возносили, то преследовали. Опубликовав повесть в журнале «Дружба народов», Аяз Гилязов стал там лауреатом года, а в Казани эта повесть долгие годы была под запретом – ее не печатали, а в театре имени Камала, вознамерившимся было поставить ее версию на сцене, приостановили работу над ней. Но писатель работал за столом. А что еще нам делать? Чем отвечать на вызовы жизни? Великая Отечественная война и сороковые годы отражены им в целом ряде произведений – «Сказание о любви и ненависти», «Люблю тебя, моя нежная…», «При свете зарниц», «Весенние караваны», «В пятницу вечером». Наконец, современность, душа дня, в котором жил сам художник: она в повестях «Посередине», «Лицом к лицу», «Тысячекилометровый путь», в романе «За городом – зеленые луга», в пьесах «Сумерки», «Один потерянный день».

Почему-то запечатлелась в моей памяти премьера «Сумерек» в Татарском Академическом театре имени Г.Камала, состоявшаяся в апреле 1971 года. Два взгляда на мир, на жизнь – быть довольным собой, смириться со своей духовной леностью, жить для того, чтобы только жить, или искать какой-то более высокий смысл такому короткому на земле бытию и добывать этот смысл – столкнулись здесь в конфликте. Для манеры Аяза Гилязова как драматурга – а им написано сорок пьес, цифра умопомрачительная, – характерны не столько насыщенные определенным цветом мазки живописи, сколько полутона, акварельная тонкость, работа на подтексте. И потому, разумеется, играть «Сумерки» было нелегко. Нелегко потому, что не всегда словесный ряд выражался в прямом внешнем действии, но всегда тончайшие переходы, переливы в психологическом состоянии героев должны были раскрываться убедительно и понятно для зрителя. Спектакль, поставленный Празатом Исанбетом, вылился в серьезное аналитическое исследование о современной жизни, приглашающее людей всмотреться в самих себя.

В целом Аяз Гилязов, мне кажется, – художник ярко выраженного монологического стиля. Он не эпик, он – тонкий лирик. Бытовой и идеологический мир в произведениях того типа, к которому, в частности, тяготеет его проза, как бы локализован вокруг личности самого рассказчика или героя повести либо романа. Ход художественной мысли идет обычно от конкретного быта к бытию. Сплав драматических воспоминаний героя и лирических монологов в авторской речи художественно оправдывает появление раздумий о каких-то общих основах жизни. Философских размышлений о любви, о родине, о судьбах народа. Весьма показательна в этом плане, пожалуй, повесть «Сказание о любви и ненависти». Молотом любви, бьющем по наковальне ненависти, выковывается душа подростка военных лет. Она, эта душа, словно говорит автор, может выдержать любое испытание. Человек Гилязова не одинок, он живет, как в коконе, в своем особом мире, но путь его, однако, – это путь человека, постигающего непростую красоту и боль своей земли. «Боль людей, боль времени, боль мира были и моей болью, я был живой частицей мира, заряженной не простой житейской необходимостью, а чем-то большим, доселе мной не испытанным», – говорит о себе герой повести «Посередине».

У каждого крупного писателя, я заметил, есть какой-то свой определенный круг лиц, мотивов, сюжетов, метафор, идей. Главныц герой Аяза Гилязова – это человек, заполненный всегда чем-то большим, нежели простая эгоистическая необходимость. Он нацелен на более общие категории бытия, что делает его героем и социальным, и наднациональным одновременно, придает тому или иному произведению писателя, несмотря на известную локальность фабулы и национальный сюжет в охвате событий, действительно крупный масштаб, выходящий в общечеловеческие сферы.

Приведу по этому поводу мнение одного латиноамериканца – Хосе Карлоса Мариатеги, философа, основателя коммунистической партии Перу: «Мы не должны игнорировать национальную действительность, но наш долг не игнорировать также и всемирную действительность. Перу – часть мира, который движется по общей траектории». Вот что коренным образом отличает писателя-классика, в данном случае Аяза Гилязова, от просто писателей: он умел писать национальную татарскую действительность как часть всероссийской, а если брать шире, то и всемирной действительности. И писал ее не в статике, а в движении по общей траектории. Для этого надо было все время ощущать эту траекторию, видеть ее. И он ее видел, что не удивительно: Гилязов был настоящий писатель-классик.

На внешний поверхностный взгляд дела у него шли вроде бы хорошо. Накапливался с годами соответствующий набор званий татарстанского и общероссийского достоинства, незаметно, возраставшему его статусу соответствовал и набор государственных премий опять же, как республиканского, так и российского веса. Премии и звания ему давали потому, что не могли не давать. И все-таки я не назвал бы писательскую судьбу Аяза Гилязова счастливой. Темное нерассеивающееся облако гулаговского прошлого много десятилетий висело над художником. Его держали как бы в рамках, выходить за которые ему не дозволялось. Помню 1978 год, когда Аязу Гилязову исполнилось пятьдесят лет. Я – и вроде бы по предварительной договоренности – написал сценарий передачи о нем для республиканского телевидения, но руководство телерадиокомитета вдруг врубило красный свет. Я поднял скандал, испортил даже с главным редактором телестудии отношения, но что толку? Передача не состоялась. На тот момент пропаганда его имени и творчества по телевидению, видимо, была ему еще не положена. Спрашивается, кто они были такие, эти цензоры из телерадиокомитета? Никто теперь, и я в том числе, не помнит ни их имен, ни их фамилий. Никто не знает, живы ли они и жили ли на земле вообще. Но они ставили шлагбаумы, они реально и постоянно тормозили выход писателя к людям. И сколько было таких людей в издательствах, театрах, редакциях газет и журналов – и у меня, и у Гилязова! Порой задерживался на годы выход книг или спектаклей. У Гилязова задерживались переводы на русский язык. Не осуществлялись переводы на другие мировые языки. Трудно понять, чем занималось все эти годы, скажем, министерство культуры республики? Почему нигерийский или кенийский писатели уже через полгода после того, как они поставили последнюю точку в своем произведении, могут увидеть свой роман или повесть на книжных прилавках Лондона или Парижа? И почему нам не дано этого в принципе? Нам нужны книжные прилавки Европы, Латинской Америки, Китая и Индии. И мы готовы, по меньшей мере на равных, конкурировать с писателями этих стран и континентов. Но что каждый из нас может сделать в одиночку? В 90-х годах XX века у нас не стало денег даже на поездку в Москву по издательским делам. Но вы посмотрите, однако, сколько тысяч или даже десятков тысяч долларов власти вкладывают в какого-нибудь завалящего футболиста, баскетболиста или хоккеиста! Они выписывают игроков из Бразилии, покупают их в Европе, ищут их в Африке. Вложите хотя бы часть этих денег в конкретного писателя, в композитора, в живописца! Если бы это было так, мир бы сейчас, вероятно, говорил бы о влиянии татарской культуры на мировую литературу и искусство, а в списках кандидатов на Нобелевскую премию, возможно, стояли бы некоторые знакомые казанцам имена. Но смешно говорить об этом, когда народ, власть и пресса держат творцов прекрасного на скудном информационном пайке и на грани нищеты и простой физической выживаемости. На данном этапе развития забота о нас и раскрутка наших имен нам, видимо, не положена.

К началу 80-х годов наши отношения с Аязом Гилязовым начали потихоньку выветриваться и угасать. Мы все реже встречались, реже перезванивались по телефону. Не знаю, что тому было причиной. Возможно, влиял возраст. Аязу Гилязову шел уже шестой десяток, мне – пятый. Каждый из нас становился все строже, суше, суровей. Да и работы за столом вроде бы прибавилось, а неприятностей и дрязг стало отнюдь не меньше. Определенная группа людей, спекулируя на том обстоятельстве, что я пишу по-русски, и, вероятно, видя во мне конкурента, делала все возможное и невозможное, чтобы остановить меня, содрать мое имя с театральных афиш, и мою жизнь в те годы постоянно сопровождали какие–то осложнения в издательствах, редакциях журналов, а в театрах спектакли, поставленные по моим пьесам, запрещались, приостанавливались, уничтожались, изымались из репертуара. Посоветоваться мне было уже не с кем. Хосе Ортега-и-Гассет в своем знаменитом «Восстании масс» писал: «Масса сминает все непохожее, личностное. Кто не такой, как все, кто думает не так, как все, рискует стать отверженным. Отличаться – неприлично». Возможно, во всем этом была и моя вина. Я, видимо, становился все более «неприличным» писателем.

В очерке об Ахунове, я уже писал о заседании правления Союза писателей Татарии от 30 июля 1986 года, на котором решался, в частности, вопрос, включать мою пьесу в намечаемую к изданию антологию татарской драматургии или проигнорировать ее. Главный редактор зачитал список имен будущих авторов, в котором меня не оказалось. Резко в мою защиту выступил Гариф Ахунов. Осторожно высказали сомнения в правомерности изъятия моего имени из списка авторов антологии известные поэты и прозаики – Равиль Файзуллин, Ренат Харис, Амирхан Еники. Меня на заседании правления, разумеется, не было, но стенограмма – передо мной. Присутствовал на заседании, как член правления, и Аяз Гилязов. Стенограмма не зафиксировала его участия в разыгравшейся полемике.

Пятнадцать лет назад, после моей первой премьеры в 1971 году в Татарском академическом театре имени Галиаскара Камала, он сказал мне:

– Знай, теперь татарский театр это твой дом. Лет через сорок тебя именно отсюда вынесут ногами вперед!

Прошло пятнадцать лет, и меня легко «вынесли ногами вперед» из антологии татарской драматургии. Причина была обозначена четко: я писал по-русски. Из восемнадцати проголосовавших за меня высказался только один человек, один воздержался, а шестнадцать проголосовали против моего присутствия в антологии. Помню, когда через несколько лет стенограмма заседание правления оказалась на моем письменном столе, я воспринял ее как интересный ребус, требующий разгадки. Я знал, кто поддержал меня: это был Гариф Ахунов. Но кто воздержался от удара? Теоретически им мог быть один из четырех писателей: Равиль Файзуллин, Ренат Харис, Амирхан Еники. Либо Аяз Гилязов. Надо сказать, я и теперь, хотя прошло почти двадцать лет, не знаю ответа на этот вопрос. И сейчас для меня это тайна. Но мне почему-то хочется, чтобы этим человеком, все-таки не поднявшим на меня руку, был Аяз Гилязов. Именно к нему я пришел в тяжелый для меня день ранней весной 1969 года.


Жизнь любого человека сложна, рисунок ее прихотлив и затейлив. Меньше всего мне хочется, чтобы эти очерки из цикла «Имена» были подобны иконам, написанными с ликов святых. Мы далеко не святые, мы – люди, поставленные порой волей случая или собственным характером в сложные обстоятельства жизни. В каждом из нас Бог борется с Дьяволом, и дистанция этой борьбы – целиком вся наша жизнь. Причем нам подчас и трудно разобрать, где Бог и где Дьявол. Мы думаем, что приближаемся к Богу, а сами в этот момент находимся в объятиях Дьявола, и наоборот: молитвы Дьяволу оказываются на самом деле служением Богу. Наверное, задачей мемуариста является не вынесение оценок, а рассказ об эпохе, которая отразилась в жизни персонажей его воспоминаний, беспристрастное изложение фактической стороны бытия, которое довелось испытать. Придет время, и обо мне кто-нибудь будет писать воспоминания или рисовать мой внутренний портрет, тщательно изучая мои рассказы, повести, пьесы, трактаты. Сколько людей – столько версий одного человека. Эти версии могут быть все правильными, а может быть ни одна верной.

В 1991 году наступил переломный момент в жизни общества, в котором мы родились и в котором прошла вся наша жизнь. Этот переломный момент порой с хрустом переламывал или неузнаваемо изменял и отдельных людей.

К этому времени Аяз Гилязов завершил работу над чрезвычайно большим рассказом из современной жизни «В чьих руках топор?», который назвал романом, написал повесть «Рана» о людях послевоенной татарской деревни, что было его излюбленной темой, и в соавторстве с историком Алексеем Литвиным, евреем по национальности, опубликовал еше крупный по объему роман «Другого пути нет» о 1918 годе в Казани, созданный на основе архивных чекистских материалов.

Последний роман вышел в январе 1990 года.

Вот о чем повествует издательская аннотация к книге: «Другого пути нет» – роман о большевиках-чекистах Татарии, самоотверженно сражавшихся с контрреволюционерами на территории края в 1918 году. Написанный в жанре политического детектива, он учит мужеству, патриотизму, верности и преданности власти Советов».

Зачем он, бывший зэк, у которого деда по отцу расстреляли в 1929 году как муллу, который сам отбыл срок в лагерях, занялся апологетикой расстрельного чекистского труда, причем в самый канун краха системы, когда новый чекизм масонской выпечки уже чуть ли не открыто предавал страну, я решительно не понимаю. Не иначе как бес в лице серого чекистского архивиста попутал старого писателя!

Сейчас о кровавых событиях 1918 года в Казани можно прочитать в двух романах. В романе «Другого пути нет» Аяза Гилязова и Алексея Литвина – красный взгляд, и в романе «Канун восьмого дня» Ольги Ильиной – белый взгляд.

Ольга Ильина (в девичестве Боратынская) – правнучка знаменитого поэта. Она начала писать свой роман еще в 30-е годы XX столетия, а издала на английском языке в 50-х годах в Сан-Франциско. В 2003 году роман впервые вышел на русском языке в Казани. Если прочитать оба эти романа подряд друг за другом (так случилось со мной, и именно в те дни, когда я писал этот очерк), то можно зримо представить, как герои романа Аяза Гилязова и Алексея Литвина охотились и в случае удачной охоты расстреливали героев романа Ольги Ильиной. Так был расстрелян отец автора «Кануна Восьмого дня», внук знаменитого русского поэта Александр Боратынский, старый уже человек, некогда предводитель дворянства Казанского уезда, депутат 3-й Государственной Думы, а сама Ольга Ильина (в девичестве Боратынская) с двухнедельным ребенком спаслась от смерти бегством, в ужасе ночью покинув Казань…

Гирш Олькеницкий, Кин, Мартин Лацис, Карлсон – имена начальников Казанской ЧК. Если не латыш, то еврей. Если не еврей, то латыш. Зачем писателю понадобилось влезать в расстрельные упражнения этих неизвестно откуда взявшихся чужаков, да еще освещать их необъективно, просто не понимаю.

В каждом городе деятельность ЧК в те годы отличалась своеобразием. В Харькове скальпировали черепа и снимали с кистей рук «перчатки». В Воронеже чекисты любили сажать пытаемых в бочки, утыканные гвоздями, а потом катали их. Там также выжигали на лбу пятиконечную звезду, а священникам надевали венки из колючей проволоки. В Царицыне и Камышине пилили кости пилой. В Полтаве было посажено на кол восемнадцать монахов, на кольях их и сожгли. В Одессе же офицеров сжигали в топках кораблей и топили в гнилых барках. Здесь особенно отличалась чекистка Дора, молодая девушка. О ее тиранстве ходили легенды. У киевской ЧК был свой почерк: здесь пытаемого клали в гроб с разлагающимся трупом, заживо хоронили, а потом через полчаса откапывали. После с ним любила беседовать следователь, чекистка Ремовер…

Все это – свидетельства современников. Я могу сослаться на книги, фамилии авторов.

В одной из книг я прочел, что в казанской ЧК, например, как и в екатеринбургской, особым шиком считалось распятие допрашиваемых на кресте.

Один из рядовых казанских расстрельщиков, бывший боец ЧОНа, рассказывал мне в 1967 году самолично, что со двора особняка на улице Гоголя, где размещалась в ту пору ЧК, на мостовую вытекал ручей крови. У всех чоновцев сапоги были в крови, приходилось шагать по ней…

В 90-е годы мы с Аязом Гилязовым встречались еще реже. За добрый десяток лет я был у него дома раза два, не больше. Пару раз, наверное, виделись случайно в Союзе писателей. Иногда по каким-то поводам – это мог быть день рождения или приближающийся Новый год – перезванивались по телефону. Никогда не хвастали друг перед другом своими успехами или победами, наоборот, играли оба на понижение.

– Ну, как дела?

– Да какие дела! Лежу, сплю.

Как художники, мы были как бы «ровней» и, несмотря на разницу в возрасте, обращались к друг другу всегда на «ты». Иногда звонили:

– Ты как, воздухом еще дышишь? Вышла новая книга. Я оставил ее тебе в Союзе писателей у секретарши.

Тем, кто не знает, что такое старость, могу сообщить это болезни и одиночество. Каждый из нас становился все более больным и все более одиноким.

К этому времени окончательно наметилось и наше политическое размежевание. Аяз Гилязов приветствовал события августа 1991 и октября 1993 годов, я же отнесся к ним резко негативно, оценивая их как катастрофу, равную катастрофе 1917-1918 годов. У меня вызывала отвращение практика чекистского иудо-большевизма 10-20 годов XX века, и прямым наследником его я считал иудо-либерализм 80-90 годов. Социалистические или универсалистские, как я их называю, идеи в моем сознании только укрепились к этому времени, в сознании же Аяза Гилязова возобладал антисоветизм. Но мы оба были художниками и понимали, что каждый человек имеет право иметь те воззрения на жизнь, которые имеет, и разночтения во взглядах не причина для демонстрации взаимной неприязни. Стебелек жизни каждого из нас произрастал на своих грядках. Ведь я шесть лет не сидел в лагерях. У меня только забирали отца да еще сожгли два мешка рукописей, спрятанных от возможного обыска. Да еще всю жизнь я ощущал, что нахожусь под «колпаком». Иудо-чекизм, будь он образца Дзержинского, Ягоды или Андропова, я рассматривал как генетического врага социализма, а не как его стержневую ось. Аяз Гилязов же относился к чекизму, как ни странно, более терпимо, а социализм после переворота 1991 года отвергал. В одну из встреч мы как-то поговорили и на эту тему. Убеждать друг друга, в своей правоте никто из нас не стремился. В старости или в возрасте, близком к ней, убеждения от случайных разговоров не меняются.

В это последнее десятилетие своей жизни писатель, как и в молодости, работает много. Возможно, даже больше, чем прежде. Может быть, торопился? Надо было успеть сделать все, что задумано? Он снова возвращается и полностью переписывает свой ранний роман «За городом – зеленые луга», помогает завершить роман о сибирских татарах одному, из своих коллег в Тюмени, а точнее, переписывает его сам от первого до последнего слова. Драматические эпизоды из жизни сибирских татар должны остаться запечатленными в литературе, считал писатель. Наконец, в начале 90-х годов, почти через сорок лет после своего освобождения из карагандинских лагерей он в течении четырех лет пишет и завершает повесть – воспоминание «Давайте помолимся!». Впервые в его творчестве возникает тюремно-лагерная тема. Как она была модна раньше! На лагерных страданиях сотен тысяч людей взошла известность Варлама Шаламова, поднялась слава Александра Солженицына. В те дни, когда я пишу этот очерк, я одновременно с повестями и романами Аяза Гилязова, Ольги Ильиной читаю еще в одном из последних номеров за 2003 год журнала «Дружба народов» замечательные рассказы о лагерной жизни армянского писателя-классика Гургена Маари, проведшего в лагерях и ссылках семнадцать лет. Эти рассказы написаны им в 1964 году. Армянского классика давно уже нет в живых. В 1993 году заканчивает свой роман-воспоминание о жизни человека за колючей проволокой татарский классик. Давно уже прошла мода на тему ГУЛага, но у писателя практически на финишной прямой вдруг возникает острое неутолимое желание вспомнить лучшие годы своей жизни. А как ни крути, лучшие годы в жизни каждого человека – это время молодости.

Желание воспроизвести и осмыслить былое вспыхивает в писателе во время его поездки в августе 1990 года в Караганду.

17 марта 1994 года в интервью «Я испытываю угрызения совести, опубликованном в газете «Республика Татарстан», он говорит: «Я исполнил свой долг перед теми людьми, с которыми судьба свела меня в “особом лагере” – как они стали называться с 1948 года. Кстати, именно об этом периоде сталинского режима до сих пор написано не так уж много… Если бы не замечательные люди, которых я там повстречал, моя дальнейшая жизнь могла бы сложиться иначе… Хотя об ужасах того времени написано немало, но мне хотелось передать именно ощущение полноты жизни, которое я испытывал рядом с этими людьми… Писать было тяжело, я долго не мог найти верную тональность, пока не открыл Коран и не прочитал: “Разве ты не видел, как Аллах приводит в притчах доброе слово – оно как дерево доброе: корень его тверд, а ветви в небесах…”. Это была моя молитва. Она помогла мне снять тяжесть с собственной души и утешить души тех, кому я посвятил свои воспоминания».

Сюжеты жизни человеческой любят, чтобы их закольцовывали.

Я снова должен вернуться к очерку «Я искал свои следы…», ставшему последней главой повести-воспоминания Гилязова «Давайте помолимся!»

Вот отрывок из него: «В Волынках я не попал в каменоломню, лейтенант Фунтиков, который сопровождал нас, здоровый, круглощекий, с белесыми волосами, узнав, что в Актасе я был бригадиром, сказал: “Будешь и здесь бригадиром!” и велел отойти в сторонку. Фунтиков был начальником ППЧ – планово-производственной части… Меня поставили бригадиром над семьюдесятью инвалидами. Прежде всего мы стали укреплять зону, рыть рвы вдоль забора».

Итак, зэк Гилязов, как видим, в двух лагерях, Актасе и Волынках, сделал неплохую карьеру, заняв должность производственного придурка. У Александра Солженицына в «Архипелаге ГУЛаг» есть большая глава-исследование, которая так и называется – «Придурки». В каждом лагере были, оказывается, зонные придурки и производственные. Так грубо, по Солженицыну, называли в лагерях тех, кто умел не разделить общей обреченной участи, а, наоборот, становился маленьким командиром. Это и труд не истребительный по своему характеру, а нередко и истребляющий, и поблажки в питании, а иногда и особые условия проживания, когда придурку очень скоро «становится неудобным спать с простыми работягами в одном бараке», не отделившись.

Жизнь удивительна: я более тридцати пяти лет был знаком с писателем, но никогда прежде не слышал от него, что он был в молодости заворгом райкома комсомола, а в лагерях, в которые попал, бригадиром-придурком. Мы многого не знаем порой о самых близких людях.

«Когда привозили уголь, цемент, лес, нас ставили на разгрузку вагонов, но основной работой по-прежнему оставалось укрепление зоны. Полуголодные, не знающие отдыха “доходяги” совсем отощали и высохли, ребра торчали наружу. Затем нашу бригаду перевели в карьер. Сравнительно молодые и здоровые рубили и грузили камень, другие выгребали грязь. Груженым вагонеткам потеряли счет. За одну неделю бригада дошла до полного истощения. В один прекрасный день наш технорук немец Штуккерт собрал всех бригадиров на эстакаде, в комнате, где сидели нормировщики. Здесь собрались бригадиры – литовец Эдуардас Бринклис, бандеровец Илья Марусак, среди них и я.

План действительно не выполнялся.

Технорук, немец с Поволжья, грузный и неуклюжий, как стог сена, по-видимому, сам был ссыльным под надзором. “План не идет, план! – говорил он, тяжело переваливаясь по комнате. – И мы не имеем права не выполнить его. Сделаем так. Найдите семь-восемь человек, вручите им по дубинке и пусть они следят за выполнением нормы. Раньше мы так работали с заключенными. Дубинка, она… любой план сделает!” Услышав такое, бригадиры на миг растерялись. Избивать тех, кто прошел Колыму, Джезказган, Кингир, Магадан?

Я и так был зол и постоянно ругался с Фунтиковым за то, что погнал стариков из моей бригады в карьер, а теперь… Сам не знаю, как в моих руках очутился топор, но в один момент, страшно ругаясь, я погнался за Штуккертом и гонял его по всей эстакаде. Хорошо, ребята вовремя остановили меня. Штуккерт оказался человеком, не стал докладывать начальству и вообще с тех пор обходил мою бригаду стороной. Правда, один зэк из моей бригады по фамилии Чуянов, с лицом сплошь заросшим волосом, доложил Фунтикову об инциденте, но тот дело замял».

Почему? Этот вопрос сразу же возник на моих губах, я чуть ли не произнес его вслух, едва только прочел эти строки. В самом деле, почему?

Через несколько страниц своего текста Гилязов снова вскользь упоминает о штуккертовских надзирателях с дубинками. Привились он все-таки в его бригаде, привились.

Когда человек забывается, в шкафу, в котором хранятся скелеты, то есть его тайны, порой самопроизвольно открываются дверцы, и старые кости вываливаются наружу.

Не буду дальше листать повесть «Давайте помолимся!» Много вопросов невольно возникает при ее чтении. Как и при чтении романа «Другого пути нет» и рассказа/романа «В чьих руках топор?».

С того момента в конце 80-х годов, как бес-архивист попутал писателя, Бог словно отвернулся от него. Художнику уже не было дано права достигать прежних художественных высот.

В январе-феврале 2004 года в одном из казанских журналов был напечатан незаконченный роман писателя «Тоньше волоса острие меча», работа над которым началась в 1985 году, а затем была продолжена в 1989 году. Его я еще не читал. Но если общий процесс политизации творчества, начавшийся с середины 80-х годов, а затем все более усиливающийся в его прозе, а также все более явное присутствие в его последних романах публицистической струи, разрушающей ауру его прежней высокой художественности, коснулись и этого романа, то боюсь, что вопросы у меня обязательно появятся.

Когда мне исполнилось шестьдесят лет, я все чаще стал думать, имеет ли писатель право писать, перейдя за эту отметку? Я вполне понимаю Эрнеста Хемингуэя, который в шестьдесят два года нажал на курок ружья. Он не хотел писать хуже, чем прежде, хотя страсть к графомании, к письму, видимо, в нем осталась. И он убил в себе человека, чтобы спасти в себе писателя. Писателя в себе он ценил выше, чем человека. Достойный, мужественный, ответственный поступок настоящего писателя. Он вызывает только уважение.

Года два-три у меня шло обдумывание этого вопроса. Я написал, кажется, еще повесть и один-два рассказа, а потом решил: все, в области художественной прозы мне пора ставить точку. Все, что я могу написать, будет ниже того уровня художественности, на котором я работал прежде. Этого нельзя допустить.

Думал ли обо всех этих вопросах Аяз Гилязов? Видимо, да. После того, как в августе 1994 года его ударил инсульт, правда, легкий, из которого он сравнительно быстро выбрался, эта мысль прочно вошла в его сознание. Хотя ему оставалось жить еще восемь лет, он уже не брался ни за какую крупную вещь.

В 1997 году при случайной встрече я посоветовал ему вычленить из романа «Другого пути нет», явно неудавного, сюжет о любви, который там имелся. Прошли годы, я забыл о разговоре. В 2004 году в архиве писателя его вдова обнаружила повесть «Любовь и кровь». Вероятно, Аяз Гилязов и сам почувствовал, что с романом потерпел недопустимое поражение. Четырехсотпятидесятистраничное повествование превратилось в сорокастраничную повесть. Отличная, кстати, вышла повесть. Одно из заметных явлений российской литературы о гражданской войне. Последнее произведение писателя, еще не опубликованное.


У художника много всякой работы. Скучать не приходится. Что такое жизнь крупного писателя? Это подготовка к смерти, к жизни после ухода во внебытие. Надо оставить свой архив в удобном для позднейших исследователей состоянии. Надо постоянно писать какие-то статьи. И Аяз Гилязов отсиживает часы за письменным столом, работает, пишет. Пишет до тех пор, пока ему не отказывают глаза. При сахарном диабете это случается. На творческий механизм заведен раз и навсегда, и, не различая букв, он продолжает надиктовывать тексты жене. Примерно за неделю до смерти в марте 2002 года старый писатель еще диктовал их.

В последние годы своей жизни он еще более одинок, чем когда-либо. Умерли многие друзья и враги, иные давно потускнели и завяли – общаться с ними нет смысла. Иногда неделями в его кабинете не раздавался звон телефона. Почти по Достоевскому: миллионный город, а не то что пойти, а позвонить некому.

Почти два года он с женой прожил в 90-х годах в Заинске – там власти района предоставили им дом, а неподалеку от Заинска в деревне Баграж, где прошла его юность, организовали дом-музей. Но за долгие годы жизни в Казани деревенский татарин Аяз Гилязов стал уже городским человеком. Ностальгические воспоминания звали его в деревню, но о тоске но родным краям хорошо было писать, а жить вдали от сыновей, от внуков не хотелось. Гилязовы вернулись в Казань. Здесь все было привычней.

Часто в эти годы его томили обиды. Почему его все время держали за руки? Почему не давали развернуться во всю силу? Вот Нурихан Фаттах, можно сказать, сверстник, вовсе не чиновник, а тоже писатель. В шестидесятых годах трижды писал закрытые, внутренние рецензии на «Три аршина земли», всячески, как мог, порочил повесть. Тогда Гилязова спасла Москва, Казань же затаптывала его. И среди упорных топтальщиков выделялся он, Фаттах. «Три аршина земли» двадцать лет не публиковали в Казани. Вдова писателя, Накия-ханум, и теперь приходит в волнение, едва слышит это имя. А вот одинокий бирюк Шариф Хусаинов. Вроде бы ходил в друзьях, сколько раз сидели вместе за одним столом, а за всю жизнь ни единого разу не сказал ни одного доброго слова в его адрес. Или другой друг – приятель Марсель Салимжанов. Почему он не давал в своем театре хода на сцену его пьесам? Сделал ставку на другого, у них возникли коммерческие отношения?

Мучили его, по-видимому, и так до конца и неразрешенные вопросы его прошлой доарестантской и арестантской жизни.1 И почему вообще так много вокруг равнодушия, злобы, бесчестья и так вольготно гуляет среди татар зависть? И почему, почему все-таки днями, неделями, месяцами молчит теперь телефон?

Помню, в январе 2002 года, примерно за неделю до дня рождения Аяза Гилязова, я подумал: не забыть бы позвонить семнадцатого числа. Обычно я звонил ему на дни рождения, но тут пришло 17 января, писателю исполнилось семьдесят четыре года, а я запамятовал, забыл. До сих пор чувствую свою вину. Очнулся только 13 марта, когда услышал, что мой старший товарищ навсегда погрузился во тьму неизвестного нам мира. За свою забывчивость я оправдался лишь через год, написав к семидесятипятилетию писателя очерк о нем в газету «Республика Татарстан». Двадцать пять лет назад я писал статью о нем в связи с его пятидесятилетием – быстро прошло время!

Полет жизни – как один взмах. Важно, однако, не то, сколько человеку исполнилось лет к моменту ухода, а то, что он успел сделать за годы, дарованные Богом и судьбой.

Сделано мастером много. Немало издано. Но немало написанного находится еще в рукописях. Не опубликованы письма, статьи. Не до конца прояснена еще его биография. Продолжается еще полемика вокруг его отношений с товарищами молодости – Гурием Тавлиным, Мажитом Рафиковым. Взаимные обвинения друг друга в предательстве не сняты временем. А значит, путь узнавания Гилязова-человека и Гилязова-творца нами до конца еще не пройден. Наконец, до конца еще не определено и не застолблено его место в татарской и российской литературе XX века.

Сам писатель в последние годы жизни говорил:

– Настоящий писатель или ненастоящий определяется через двадцать пять лет после его смерти. Если его захотят читать через двадцать пять лет, то его будут читать и через пятьдесят лет, и через сто.

Говоря о творчестве выдающегося татарского классика, я бы отметил прежде всего глубокий психологизм и необыкновенную поэтичность его вещей. По жанровому пристрастию он прозаик, а духовно – лирик, поэт. Вы посмотрите, как необычайно чисты и поэтичны названия всех его повестей, романов, рассказов. Особняком стоит только роман «Другого пути нет». Но это вообще нечто чужеродное, его вообще надо вывести за скобки. Лейтмотивом же, проходящим через всю прозу и драматургию татарского классика, являются женские образы. Извечное стремление к свету олицетворяется у него зачастую именно через образ татарской женщины. Природа у писателя также воплощает не только поэтическую, но и нравственную красоту, природа и человеческая жизнь как бы взаимосливаются в его слове. В последний период творчества, правда, эта гармония подчас нарушается, но надо понять: жизнь писателя это не непрерывно восходящая стрела, а обычно – зигзагообразная линия. Старость есть старость, и не следует ожидать в ее годы вершинных взлетов, но именно по ним нужно судить о писателя как о творце.

Национальный мир того или иного народа и ход истории – один из основных узловых сюжетов современной мировой литературы. Романы латиноамериканца Маркеса, египтянина Юсуфа Идриси, японца Ясунари Кавабата, североамериканца Фолкнера, киргиза Чингиза Айтматова, татарина Аяза Гилязова – в них я слышу примерно одну песню. В этой песне звучат мотивы земли, природы, нации и региональной или всемирной истории.

Аяз Гилязов ушел в иной мир, считая себя не полностью оцененным, не до конца понятым и непрочитанным. Такова судьба, мне кажется, любого татарского писателя. Да, все мы недостаточно оценены, не до конца поняты и непрочитанны. Сердце народа начинает становиться мягче к нам только после нашей смерти. И то не сразу и не всегда. И размышляя о будущей судьбе Аяза Гилязова, я думаю, когда народ, наконец, поймет, кем он может быть и кем стать в ряду других народов, если его творцы станут вовремя занимать в мире, а прежде всего в его сознании, соответствующее их внутреннему потенциалу место? Или этого никогда не случится с татарским народом?


2004