Ловец обезьян, раздавая им каштаны, сказал: «Утром три, а вечером четыре». Все обезьяны разгневались

Вид материалаДокументы

Содержание


Oratorio latino. poeta рекламщика-маргинала
Причастие /missa solemnis
I. ординарий: «лис патрикеевич» /slow foxtrot
Крупно - сердитый взгляд Покупателя (NB
Голос за кадром: «рекламное агентство «герой». истинно, истинно говорю вам: со мною и последние станут первыми».
Мы ждем вас на следующей странице. реклама пролетит незаметно
Нет, я умнее стал навряд ли, // но безразличнее – стократ: // и руку жму я всякой падле, // и говорю, что видеть рад».
Диском бросьте в меня! // Нотку цветущей мелодии // Я сейчас обломил.
Ii. ординарий: «лисье царство» /quick foxtrot с речитацией/
На неглинной/
А теперь – рекламная пауза
Медиа-сейл-хаус «герой-тв». prepare to want one
Хироу, хиро, uber alles
De profundis. из бездны… /flashback/.
Ты остался во чреве комфортабельного лимузина и даже рискнул приспустить толстенное пуленепробиваемое стекло. И то, что ты увиде
Всегда как контрастный душ реклама от “moulin rouge”
И молчат охреневшие грузчики, и дивятся мудрости Отрока, и внимают Ему, затаив дыхание.
Вспомогательный (малобюджетный, поддерживающий) вариант – 10”.
Звякни поскорей в тибе ты!
И снова короткая реклама
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15

Parte. Molto
Presto4FONT SIZE=4>


4BR>


4P ALIGN=JUSTIFY6


4BR>


ПОВЕСТЬ ТРЕТЬЯ. SERENATA
КРЕСТНОГО ПУТИ










Ловец обезьян, раздавая им каштаны, сказал: «Утром – три, а

вечером – четыре». Все обезьяны разгневались. Тогда он сказал:

«Раз оно так, то тогда утром – четыре, а вечером – три. И все

обезьяны обрадовались.


Чжуан-цзы. «Рассуждения о равенстве вещей»


Обидно думать, что вся эта мерзость – порождение свободы.

Потому что свобода одинаково благосклонна и к дурному, и

к хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают и

гладиолусы, и марихуана…


Сергей Довлатов


ORATORIO LATINO. POETA РЕКЛАМЩИКА-МАРГИНАЛА


Физическое время – это чистое количество, бесконечный ряд протекающих в пространстве моментов. Экзистенциональное время есть не количество, а качество; такое время предельно, неповторимо, оно выступает как Судьба и неразрывно с тем, что составляет саму суть экзистенции. Ну, а временность, историчность и ситуационность последней – не более чем модусы ее заданной конечности.

Об этой тусклой хрени ты лениво размышляешь, перечитывая “Allgemeine Psychopathologie*”, фундаментальный труд Карла Ясперса. Иногда тебе кажется, что ты и есть Ясперс, а заодно – Хайдеггер, Шестов, Бердяев, Аббаньяно, Ортега-и-Гассет, Лоури, Сартр, Марсель, Камю, Мерло-Понти и С. Де Бовуар…

Только не согласен ты с ними со всеми! И Энгельс, сука, не прав, и этот… как его, дьявола… Каутский.

У них, у интернациональных мыслителей этих, жить – значит «щупать» время. Или - не «щупать» его вовсе. У них, паршивцев, жизнь со временем идут рука об руку, как супружеская чета престарелых, добропорядочных буржуа по берегу красивейшего Женевского озера. Он и Она, Шерочка с Машерочкой. Сладкая, блин, парочка. Идут рядком, беседуют ладком. Даже не гуляют – моционируют. А фигли не моционировать? Жизнь удалась! Кое-что лежит на счету в Кантональном банке Берна, кое-что – в UBS. Есть бронированная абонированная ячейка в CREDIT SUISSE**, да и тут, под боком, имеется персональный ящичек в CIM’е***. С такими тылами везде хорошо. Если задница надежно прикрыта, можно позволить себе моционировать-промедировать. Хоть где. Хоть в прохладных Альпах, хоть на жаркой «Лазурке». Там, в местностях этих благословенных, про такие неспешные, размышлительные прогулки так и говорят: «Прошвырнемся, мой друг, по Promanade de la Croisette или по «Британке!»**** И бредут задумчивыми кенгуру по берегам озер и морей чопорные пары, и воняет от них мертвечиной по всем роскошным европейским побережьям. А окружающие это амбре вдыхают. И знатоки понимают, что несет от богатеньких пешкодральных полудурков либо плесенью, либо нафталином. Аромат за номером один – это для верующих, то есть для тех либеральных солидняков, кои на время молятся. Запах же нафталина шарашит в ноздри голожопым атеистам и прочим социал-демократам. Для этих нехристей нет ни Бога, ни черта, ни времени. Только… вся штука в том, что запах плесени и нафталина врожденными дегустаторами вопринимается практически одинаково. Жизнь со временем не могут идти рука об руку, поскольку это явления разные. Жизнь – это одно, а время – совсем другое. Жизнь и время не совпадают. И – никогда не совпадут. Они могут существовать только порознь, но никак не одновременно. Что в чистеньких и кукольных Альпах, что на вылизанной Круазет, что на заплеванной Набережной Максима Горького.


Ясперс. Карл, Карлуша, Карлито, Карлик… Хреновое, надо сказать, имечко. Негативно ассоциативное. Сын юриста. Что-то до боли знакомое… Похоже, всего одна радость в жизни была у этого клоуна, это когда он женился на мудрой еврейке. Хотя и здесь не все гладко и марципанно. Не от супруги ли во всех трудах этого прощелыги – буквально в каждой главе! - «Я» раздвоившееся присутствует, просто в глаза лезет? Я и Отец – одно, муж и жена – одна сатана, две твари – одна семейная пара… Вот именно так в своей идиотской книженции этот недоносок из Гейдельберга-Базеля и пишет: «Я себя больше не чувствую, Я, который чувствует, страдает, ест, спит, теперь больше не существует». Ну, сумасшедший же, право слово, даром, что сын юриста и профессор философии! Впрочем, изначально герр Ясперс был практикующим психиатром-вредителем, следовательно, – наблюдал у своих пациентов (от них же и заразился!) расстройство самосознания в виде раздвоения личности: больные, якобы, жаловались этому доктору Менгеле на постоянное существование у них двух, не согласованных «Я», находящихся в постоянном противоречии и непрерывной борьбе. Ох, как же все эти философы-эскулапы-литераторы любят борьбу и диалектические противоречия!


А вот у тебя все совсем не так.

Ты рассуждаешь о том, что жизнь и время – категории, существующие порознь, явления не совпадающие. Но это лукавство. На самом деле, в самом существовании этого окаянного времени ты глубоко и сильно сомневаешься. Пожалуй, ты даже на сто процентов уверен в том, что никакого времени не существует. Физического нет точно, а экзистенционального - с высокой долей вероятности.

И раздвоение личности для тебя – лажа и примитивный стеб, ибо каждый Божий день ты не то что радваиваешься, но и растраиваешься, и расчетверяешься. Сегодня ты, скажем, французский граф Тулуз Лотрек, а завтра уже – литературный персонаж Фредерика Бегбедера или еще какой прибабахнутый креативный коверный. Ты давно уже наблюдаешь за утратой времени и всех своих чувств (по-психически такая «утрата» называется чертовски красиво – anaesthesia dolorosa psychica) не только с другой стороны дороги, но и с обратной стороны луны. В твоем изломанном времени и в твоем собственном шизофреническом «Я» произошла деперсонализация столь чудовищной силы, что ты чувствуешь отчуждение буквально всех своих личностных свойств. Подобный синдром был гениально описан гг. Кандинским и Клерамбо, но в истории собственной твоей болезни даже и эти продвинутые доктора поскупились на краски и сэкономили на холсте. Твои мысли, чувства, представления, воспоминания, поступки, отношения с другими лицами земной и внеземной цивилизации возникают в твоих перевернутых мозгах не как собственные мысли, а как чужие, «сделанные», «созданные» или «привнесенные» астральными пришельцами-гуманоидами из иной галактики.


Другим важнейшим определением экзистенции является трансцендирование, выход – физический или моральный – за свои клоунские, «рыжие» пределы.

С точки зрения того же говнюка Ясперса трансцендентное есть сам Демиург. Согласно учению немецкого даббл-придурка (придурка и по философской, и по психиатрической линии), свобода и есть экзистенция, а экзистенция – сама свобода. Все это звучит умно и даже откровенно изящно, если ставить знак равенства между трансцендентным и Божьим. А ежели дьяволовым, вот тогда – как?

Сатана ведь не дремлет. Он, хромой сатир, так и норовит наложить свою загребущую, шерстистую длань на твой нежный экзистанс, сиречь – на твою призрачную свободу. И кажется почему-то тебе, что никуда, ни за какие свои пределы ты и вовсе не выходил, и никогда, к сожалению, не выйдешь. Ты – обычный маргинал, то есть существо (не личность вовсе!) переходного периода, навсегда застрявшее на границе двух миров – прошлого и настоящего. Да и не ты один! В твоей героической стране, в связи с переходом одной экономики к другой, масса практически здоровых и полноценных прежде людей поменяли свой статус. Они уже не там, но еще и не здесь. Вот их-то и принято называть маргиналами. Все твое поколение маргинально, а, следовательно, - обречено. Это – погибший уже род, выморочная человеческая генерация.


Последняя мысль кажется тебе настолько глубокой, что ты на минуту цепенеешь, а в минуту следующую даже решительно отставляешь в сторону чуть початый стакан с «неторфяным» HIGHLAND’ом и присаживаешься к ноутбуку, чтобы, подобно этому ублюдочному Ясперсу, создать собственный “Die Schuldfrage” – покаянный трактат о коллективной «немецкой вине», перенесенной на раскисшую от кислотных дождей русскую национальную почву.

Впрочем, уже минуте на пятой ты остываешь. И вновь тянешься к верной односолодовке, понимая, что ничего подобного ты вовек не напишешь. Во-первых, потому что лень, и, во-вторых, потому что ты, несмотря на прогрессирующую душевную болезнь, осложненную социально-бытовым алкоголизмом, ясно и четко осознаешь, чего тебе хочется более всего на свете.

А хочется тебе завести зеленого говорящего попугая и установить в вечно протекающей квартире на последнем, шестнадцатом этаже, белый кабинетный рояль. И сыграть на нем огрубевшими, ничего уже не помнящими пальцами, полонез старика Михая Огиньского.


Ты усмехаешься, ибо в мозговом расстройстве своем помнишь прошлое куда лучше настоящего. Сколько тогда тебе было? Девять лет? Да, точно, девять!


* * *


И прикрываешь ты глаза, и вновь видишь потных, матерящихся грузчиков, втаскивающих на второй этаж хлипкой панельной хрущобы белоснежный кабинетный рояль. Ты удивлен. Никогда прежде ты такого не видел. Инструмент втягивают через балкон на ремнях, предварительно выставив все стекла, выломав рамы и сняв с петель обшарпанную дверь.

Позже бабушка Толика, Циля Гершевна, объяснит тебе, несмышленышу, что однокомнатную квартиру умершей Софы Карловны наше человеколюбивое государство выделило какому-то гою.

Сам «гой» поражает тебя тем, что, как и родной твой дед, постоянно носит тельняшку и не выпускает изо рта (уже совсем не как дед) короткую, причудливо изогнутую трубку.


В тот день (ты почему-то назвал его «Днем втаскивания рояля») с новым жильцом пытается познакомиться твой папа. Родительский приговор оказывается суров:

- Никогда в жизни не видел такого угрюмого, нелюдимого мужика! Знаешь что, клякса, держись от него подальше!

То же самое тебе настоятельно рекомендует и дядя Андрюша. Мудрый Муранов нос к носу сталкивается в твоем дворе с «капитаном» (так твои приятели-мальчишки успели окрестить тельняшечного «гоя») и… просто-напросто теряет дар речи.

- Ты что, дружище, встречался с ним раньше? – помнится, спросил твоего всезнающего воспитателя отец.

- Да… То есть - нет, - не совсем понятной для тебя скороговоркой бормотнул дядя Андрей и отвел бегающие глаза на сторону: – По счастью, от личного знакомства Господь-Бог меня уберег. Расскажу, обязательно все расскажу! Только не сейчас, как-нибудь потом… А ты, Артурка, похож на сороку-белобоку: тебе нравится все, что блестит. Ну, в самом деле, как девчонка какая! Видишь ли, у боцманюги этого только и есть, что его трубка и полосатая фуфайка. Мне кажется, что двух предметов, даже таких красивых, для счастья маловато будет. И еще мне кажется, что ваш новый сосед – человек нехороший. Мутный он какой-то, сынок…


С неделю ты честно пытаешься следовать советам папы с дядей Андреем и держишься от гоя-капитана подальше. Но «нехороший человек» притягивает тебя, как иголку притягивает мощный отцовский магнит: дворовый корсар кажется тебе романтично-таинственным и только уже поэтому неодолимо манит и зовет к себе.

Старшие ребята, Граф, Петрик и Абрам, первыми протаптывают дорожку в убогую «квартирьерскую каюту», ну, а за ними туда тянешься и ты со своими лучшими друзьями, Толиком и Олегом.

И все вы потрясаетесь огромным зеленым попугаем. Пиратская птица выглядит и роскошно, и значительно: она представляется вам даже элегантней царственно-снежного рояля! Попугай говорит, но – к колоссальному мальчишескому разочарованию - говорит всегда одну и ту же фразу. Обычно усевшись на громадном кольце, подвешенном в совершенно уж безразмерной клетке, Мистер Джордж Блэйк (так зовется этот древний разбойник) бормочет непонятное: «КАЮСЬ И КАЗНЮСЬ ПРОСТИ МЯ ГОСПОДИ РАБА ТВАВО ГРЕШНАГА И ПОМЯНИ В ЦАРСТВИИ ТВОЕМ УБИЕННЫХ И НЕВИННО ПРЕТЕРПЕВШИХ ЗА МЯ ОКАЯННАГА».

Вам, пацанам, представляется, что владелец зеленоперого пернатого сорванца имеет только один недостаток – у него две ноги, поэтому кличка «Джон Сильвер» здесь неуместна. Но знаете вы и другое. Вы знаете, что взрослые ошиблись. Таинственный хозяин кают-компании совсем не угрюм! Для дворовой ребятни двери его «кубрика» всегда открыты, как открыты и дверцы резного буфета-камбуза, откуда щедрый на хлебосольство джентльмен удачи твердой рукой отпускает вам настоящих шоколадных конфет – «Мишек на Севере» и «Мишек на Юге».

Кроме клетки с попугаем, дореволюционного буфета, крохотного диванчика и рояля, в квартире нет другой мебели, нет даже стульев и обычного кухонного стола. Правда, есть книги, и много! Перевязанные разноцветными веревочками, они стоят везде, даже под огромным музыкальным инструментом. Но пиратский капитан не обращает на них внимания – он всегда читает сочинения какого-то загадочного Салтыкова-Щедрина. На твой вопрос, зачем тратить время на одного писателя, когда вокруг столько интересных (наверняка интересных!) книг, старый морской волк вынимает изо рта трубку и отвечает что-то совсем уж несусветное:

- За сто лет в России-матушке ничего не изменилось. И дай вам Бог, мальчишечки мои дорогие, во взрослой вашей жизни книги этого умнейшего и язвительнейшего господина в глаза не видеть!

Помимо горькой и отчаянно трагической (ты в девять лет чувствовал именно так!) любви к страшно нудному литератору Салтыкову, капитан испытывает непонятную для тебя страсть и к белому клавесину. Аккуратно заложив очередную тягомотину закладкой, ваш новый пожилой друг обычно подходит к дивной своей фисгармонии, и, ни капельки не стесняясь вас, пытается сыграть полонез Михаила Клеофаса Огиньского «Прощание с родиной». Сказать по правде, эти музыкальные потуги выглядят нелепо и смешно: из громадного ящика негнущимися («деревянными», как говаривала твоя учительница музыки) пальцами, флибустьер-концертмейстер пытается извлечь нечто, отдаленно напоминающее трехдольник в три четверти. При этом пиратский капитан улыбается совсем не конфузливой, а какой-то светлой, и даже гордой, улыбкой.

Ты и Олег, как эксперты и уже состоявшиеся артистические мэтры, перешедшие в четвертый музыкальный класс, переглядываетесь, и, глубокомысленно хмыкнув, одновременно подходите к клетке с зеленым попугаем.

- Ничего-ничего, - добродушно бормочем вам вслед Римский-Корсаков из Ленино-Дачного (вы, поганцы, знаете, что замечательный русский композитор в свое время окончил петербургский Морской корпус и, следовательно, вполне мог быть корсаром на пиратском бриге), - лиха беда начало! Кабинетный рояль-«миньон» освоить проще простого – в этих аппаратах диапазон всего-навсего в семь жалких октав. А вот в австрийском «Бёзендорфере» их целых восемь! Я бы, конечно, именно такое чудище в комиссионке прикупил, но в размеры, к сожалению, не вписался. А уж какие-то семь октав я сдюжу, и полонез этот еще так вам, хорошие мои, сыграю, что сам Святослав Теофилович Рихтер обзавидуется! Вот – чтоб мне век берега не видать!


Капитан слово сдержал! Не прошло и полугода, как вы получаете приглашение на замечательный сольный концерт.

В пустой и гулкой комнате (попугая ваш пианист, к огромному разочарованию всего двора, зачем-то подарил дальней родственнице) бессмертное творение Михая Огиньского звучит особо торжественно и мощно. А еще оно звучит чисто, как светлый церковный хорал.

Утреннее motetto обрывается к званому обеду, на который приглашен Муранов, только что вернувшийся из далекой Бразилии. Уходить из каюты капитана совсем не хочется, даже ради дяди Андрея и его рассказов про индейцев, анаконд и обезьян…


Когда в твоей квартире протираются вилки и выставляются на стол хрустальные рюмки-стаканы, потрясенную пятиэтажку облетает весть о том, что ваш музыкальный флибустьер покончил жизнь самоубийством. Говорят, что большим пальцем правой ноги состоявшийся (в том-то и дело, что уже состоявшийся!) Рихтер нащупал спусковой крючок штучной двустволки с богатейшей гравировкой на ложе и разнес себе голову из раритетного «Ланкастера», отличающегося, как и все ружья того далекого времени, отменным боем и изумительной кучностью стрельбы.


Ты и сейчас преотлично помнишь свою дикую истерику, свой животный ужас от фатально Свершенного и чудовищно Непоправимого. И особенно страшно тебе становится оттого, что твой седой приятель – почти настоящий друг! – застрелился «пальцем ноги». Ты просто «видишь» эту картинку и – буквально цепенеешь на месте! Но едва ли не большее впечатление новость о роковом выстреле производит на… Андрея Лукича.

- Ну-ка! - твой воспитатель резко, почти грубо, встряхнвает тебя за плечи, и, как вспоминается сейчас, даже и впечатывает в твою мокрую от слез щеку легонькую, но звонкую пощечину: - Выпей «Буратино» или минералки, приди в себя! И давай, рассказывай все по порядку! От начала и до конца!


И ты, конечно, обо всем рассказываешь.

- Так, - разводит руками Муранов после окончания скорбной твоей повести, - а теперь послушайте меня! В пятьдесят втором году по распределению поехал я во Владик, там от своего первого командира и узнал эту историю. За несколько лет до меня на Тихоокеанский флот откомандировали молоденького лейтенанта, говорят, - редкого таланта конструктора артиллерийского вооружения. Офицер был профессионально хорош, возможно, даже гениален, но… Был этот типус морально неустойчив: жаден на деньги, охоч до женщин. Высокомерен был, и, как шептались, в картишки играл по-крупному… Однажды, на боевом дежурстве, случилось ЧП – мой герой сиганул в Охотское море то ли с крейсера, то ли с эсминца, и – только его и видели! По непроверенным данным, подобрал этого вражину-перебежчика американский корвет, после чего спокойненько ушлепал на Вирджинии-Гавайи. Что на берегу началось – не рассказать! За предательство одного говнюка две дюжины старших офицеров получили чудовищные лагерные сроки, от пятнадцати до двадцати пяти лет, трех адмиралов (одного у нас и двоих в Москве) поставили к стенке, несмотря на то, что смертная казнь в стране в то время была отменена. Лейтенанта-конструктора проклинал весь советский Дальний Восток. Кажется, не совсем добрым словом поминали бывшего советского офицера и в самой Академии наук. Даже мой командир, показывая мне фотографии этого Иуды, зубами скрежетал от ненависти. И вот наступил шестьдесят восьмой год. Очередная расширенная Коллегия в нашем ведомстве, а в президиуме – этот дезертир-перебежчик! В черном костюме, со звездой Героя Союза! Я глазам не поверил, честное слово! Потом, насколько смог, в биографии этого разведдеятеля покопался. Рисковал сильно, но уж больно любопытно мне сделалось… Ну, то, что в США лейтенантик наш нашпионил – то, конечно, тайна за семью печатями. А в Москве после почти двадцатилетней «командировки» ваш сосед замечательный женился на сотруднице нашей Конторы. Жуткая, доложу я вам, тварь, хотя и красавица. А фигурка – закачаешься! Прожил усопший со своей гладкой стервой цельных полтора года, а потом набил ей морду так, что в срочном порядке был отправлен на пенсию. Хорошо, что Звезду Героя не отобрали. И вот, как видите, развязка…


За столом молчат. И в наступившей тишине ты явственно слышишь музыку. Ты готов поклясться в том, что где-то наверху, наверное, в квартире у Наташки Ипатовой, играют полонез Михая Клеофаса Огиньского «Прощание с родиной».


- Что ж, - твой папа приметно хмурится и нервно закуривает «Новость», - он получил по делам своим. Собаке – собачья смерть!

- Не смей так говорить!! – вдруг пронзительно взвизгиваешь ты, - он хороший и добрый!!!

- Ты что, – поражается твой опешивший родитель, - не веришь дяде Андрею?!

- Не знаю. Верю. Скорее всего – верю… Но – все равно - я его люблю! Он хороший, честный, солнечный человек! Как клоун Олег Попов, а может быть, еще гораздо лучше!! И – отстаньте вы все от меня, лучше свою водку пейте!!!

- Постой-постой…

Муранов пристально глядит в твои зареванные, полубезумные глаза. Глядит – словно в душу заглядывает:

- А кто тебе сказал, Артурка, что он – человек хороший, добрый и солнечный? Ну, отвечай, пожалуйста! Слышишь? Отвечай что-нибудь, только не молчи!

- Никто, - ты опять давишься слезами, которых, вроде, уже совсем и не осталось, - сердце мое сказало, вот!!

- Ну и ну! - дядя Андрей удивленно качает лобастой башкой и облапливает седеющие виски крепкими, узловатыми пальцами, - удивил ты меня, парень, до самых до печенок поразил. Однако – крепковато будет! Я ведь, грешным делом, и сам после рассказа твоего начал именно так думать… Но ты?! Сердце, говоришь, сказало, а ты никому не поверишь так, как собственному своему сердцу, да? Нет, бродяга, врешь! Ты не Артур, ты – Петр! «Петр» значит камень. Ты – камень веры!!


И опять ты тянешься к своему односолодовому дружку-вискарю, тянешься почти рефлекторно. И качаешь головой, и зло усмехаешься, вспоминая тот никчемный, дурацкий, шальной разговор. Разговор ни о чем. Нашел Лукич камень, как же! Разве что – ноздреватый и мягкий в обработке крымский известняк-ракушечник…