Г. П. Щедровицкий Социологические проблемы и социология сегодня 12-20 июля 1969 г. Первая лекция

Вид материалаЛекция
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Д.Афиногенов. Существуют ли какие-либо традиции и культурные нормы самого прорыва к социетальной жизни, о котором выше шла речь?


Да, конечно, хотя «прорыв» как таковой всегда должен нарушать нормы и традицию, в том числе норму и традицию предшествующих прорывов. Но эти моменты не подвергают сомнению справедливость того, что я выше говорил. Мне важно было подчеркнуть лишь один момент. Вступая в определенную социальную организованность, получив необходимое для нее образование, усвоив соответствующие нормы культуры, мы очень часто считаем их незыблемыми «фактами», обладающими необходимостью, подобной необходимости природы. Все эти нормы, конечно, определяют нашу жизнь и от этого было бы неверно отказываться. Но вместе с тем обычно исчезает или, если угодно, не появляется понимание того, что можно сознательно относиться ко всем этим нормам и сознательно отказываться от них. Считая социальные нормы фактами нашей жизни, мы вместе с тем очень часто приписываем им «естественность» и недостаточно учитываем, что они все же — весьма искусственные факты, нормы, которые мы можем принимать, а можем и не принимать. (Хотя всегда нужно помнить, что за отвержением социальных норм, принятых в данном обществе, всегда следует соответствующее наказание со стороны этого общества. Это нужно помнить и знать, хотя, как известно, многих угроза социального наказания не останавливает: Дж.Бруно знал, что если он не откажется от «Коперниковой ереси», его сожгут на костре, и тем не менее он не отказался.) Есть очень много социальных норм, более важных и менее важных, от которых мы не только можем, но и должны отказываться. Больше того, необходимо постоянно отказываться от каких-то социальных норм и на их место ставить другие нормы, создаваемые нами самими. Об этом обычно забывают, когда признаются социальными нормами статус фактов.

Тем более, если речь идет о социологе, то он всегда должен помнить и знать, что социальные нормы являются отнюдь не природными фактами, а историческими, создаваемыми и заменяемыми людьми. Именно это мне хотелось подчеркнуть, обсуждая вопрос о современной социологии и нашем отношении к ней. В современной социологии есть много разных канонов и некоторые из них давно устарели и должны быть заменены. Во всяком случае, ко всем и любым канонам социологии мы должны подходить с учетом такой возможности и именно это должно определять наше субъективное отношение к ней.

У нас всегда должно быть двойное отношение к данности культурных норм. С одной стороны, мы должны принимать их как определенную традицию, и мы обязаны сохранять и нести ее дальше как традицию — и без этого мы не сможем существовать как люди в нашей преемственности ко всему прошлому, к нации, гражданскому обществу нашей страны, наконец, к миру всего человечества. Но вместе с тем мы должны иметь и другое отношение ко всему этому, помнить, что мы вольны принять или, наоборот, отказаться от этой традиции, и это знание второго отношения поднимает нас на новый более высокий уровень в нашем собственном социальном существовании. Мы должны относиться к традиции и к самой культуре как к тому материалу, который мы можем и обязаны преобразовывать. Отсюда возникает сознательная установка и линия на новаторство. Нельзя забывать, что всегда, чего бы ни касалась сама новаторская установка, это будет еретическая линия.

Говоря об этом, я подвергаю саму деятельностную установку вторичной рефлексивной оценке. Нередко можно услышать суждение, что новаторство — это всегда высшая ценность и высшая цель человеческого существования и деятельности. Как мы часто слышим эти фразы: «Все мы должны быть новаторами, все мы должны быть творцами!» Этот тезис точно также не может приниматься непосредственно, а предполагает свою особую критическую оценку. Я бы сказал: хорошо быть новатором, но всегда надо быть им в меру. Будучи новатором, надо очень хорошо и остро чувствовать ответственность новаторства. Надо всегда твердо помнить, что новаторство может быть и часто бывает таким, что оно ломает существующие социальные структуры, делает жизнь людей невозможной и не приносит в мир ничего хорошего взамен.


Ю.Анисимов. Что представляет собой деятельность в сфере культурных традиций?


Это всегда деятельность по переработке, переделке самой культурной традиции. Я бы даже рискнул сказать, что подлинно новаторской социальной деятельностью является и может быть только деятельность по переделке культурных норм. Чтобы мы ни сделали в узком социетальном окружении, это не будет еще подлинно социальная деятельность до тех пор, пока сделанное нами не получит отражение в культурных нормах. Но это означает, что она не будет и социальной деятельностью в подлинном смысле этого слова. С другой стороны, осуществление не просто социальной, т.е. социетальной, деятельности, а социальной деятельности по перестройке норм культуры всегда приводит к перестройке существующего уклада, вызывает нарушение равновесия и поэтому является деятельностью еретической, следовательно, — наказуемой. Но так как подлинное новаторство может быть только деятельностью на уровне культурных норм, то и оно, следовательно, всегда носить еретический характер и точно также должно наказываться.


Е.Зайцев. Какой продукт имеет трансляция?


Мы не рассматриваем трансляцию в качестве деятельности, а поэтому нельзя говорить, что она имеет продукты, если бы мы захотели рассмотреть трансляцию, как осуществляемую посредством сознательной деятельности, то должны были бы говорить о деятельности обучения. Значит, если естественный результат трансляции превращать в сознательно определенный продукт, то мы должны будем говорить не о целях и продуктах трансляции, а о целях и продуктах обучения. Хотя, надо сказать, что иногда, а может быть даже и часто, ученый, писатель, художник и т.п., создавая свои творения, имеют в виду также и цели трансляции, т.е. сознательно исходят из необходимости передать другим поколениям продукты своей деятельности; они часто понимают, скажем, что их работа не будет понята современниками и тогда они работают «для будущих поколений». Но это уже нечто другое, нежели то, о чем шла речь в вопросе.

Если больше вопросов нет, то я перейду ко второму кусочку моего сообщения.


2.

Я уже сказал раньше, что по моему убеждению нынешняя ситуация в социологии такова, что она требует предельно критического отношения к традиции, к тем канонам и нормам проблем, задач и методов социологии, которые у нас сейчас принято считать установившимися и достаточно обоснованными, и что это не только возможная позиция, но в известном смысле также даже необходимая. Дальше я буду с разных сторон обосновывать эту точку зрения, буду приводить разного рода примеры и рассуждения в доказательство ее. При этом я начну с характеристики ситуации нынешней социологии, сначала — в Советском Союзе, а потом — за рубежом.

«Социологическая ситуация», существующая сейчас в Советском Союзе, может быть охарактеризована, как мне кажется, в очень коротком определении. Это — попытки заимствовать и предельно широко распространить опыт зарубежной, в первую очередь — американский, во вторую очередь — польской социологии, поскольку польская социология почти один к одному отражает американскую социологию, во всяком случае отражает в большей мере, чем другие европейские социологии, заимствовать, приспособить, распространить.

Но как бы ни стремился тот или иной деятель как можно точнее заимствовать и усвоить американо-польскую традицию, он обязательно и неизбежно производит в ней трансформации. Это — трансформации самих идей, но в еще большей мере — трансформации смысла и значения этих идей и соответствующих им идеологических или теоретических понятий. Это — вообще принцип: какие бы идеи и из какой бы науки мы ни брали, они всегда жестко пригнаны и приспособлены к определенным способам деятельности, к ее членениям и организации, можно сказать — «наглухо» связано с ними. Иллюзорным является представление, что знания отделились от нашей деятельности и могут представлять какие-либо объекты сами по себе, независимо от наших способов деятельности. Мы можем стремиться к тому, чтобы сделать наши знания такими и для этого выдумывать особые формы организации знаний и науки в целом. Но сколько бы мы ни стремились к этому и сколь бы оправданными ни были наши стремления, никогда, в принципе, не могут быть получены знания и понятия, оторванные и независимые от той или иной формы организации социальной практики и форм социальной кооперации в данном обществе. И именно это, наверное, задает основное в знании — не его содержание и отнесенность к объекту, а его смысл и его значение для деятельности.

Поэтому, заимствуя социологические понятия, выработанные, скажем, в Европе или в США, понятия, соответствующие определенной социальной организации деятельности в этих странах, в том числе определенной организации самих социологических исследований, перенося их к нам, мы вырываем их из их социального окружения, из форм их социальной организации, мы вносим их в новую социальную организацию и тем самым неизбежно, независимо от наших субъективных устремлений, применяя их как средства в нашей работе, мы делаем их другими понятиями, другими средствами, мы придаем им принципиально другой смысл и значение.

Это обстоятельство обычно не учитывается всеми или почти всеми и оно не учитывается сейчас нашими советскими социологами.

Когда, примерно полтора года назад, на симпозиуме в Тарту, посвящением методологическим проблемам социологии (март, 1968), я говорил в своем выступлении о том, что нам нужна «наша», советская социология, и если мы вообще хотим иметь научную социологию, а не просто идеологию или мифотворчество, то мы должны строить свою, советскую социологию, что мы, в принципе, не можем перенести к себе опыт европейской или американской социологии, то этот тезис был встречен всеми собравшимися там социологами, если сказать, «в штыки», то это значит сказать слишком мягко. В чем только меня не обвиняли. Вспомнили и известный тезис конца 40-х годов о том, что все слоны ведут свое начало из России, говорили о интеллигентской форме национализма и шовинизма, указывали на то, что этот тезис оправдывает традиционное для России нежелание учиться и т.д. и т.п. Самое интересное, что меня в этом обвиняли и те люди, которых никак нельзя обвинить в «западничестве», люди весьма здравомыслящие. У них была весьма поучительная аргументация, которую я сейчас хочу рассмотреть.

Они говорили: не существует русской или советской физики и нет соответственно, американской или польской физики; не существует русской и японской математики; наука едина для всего человечества; социология — наука, и она точно также должна быть единой для всех наций и государств. На мой взгляд в этих тезисах содержится очень много ошибок и, наверное, еще больше общей неграмотности, обусловленной отсутствием настоящей истории культуры и науки. Когда говорят, что нет и не может быть русской физики и американской физики, то попросту игнорируют достаточно известные факты. Общее место, имеющее хождение в популярных представлениях, подменяет подлинное знание и подлинные факты. Не призраком рынка, а именно фактом является существование русской физики и американской физики в прошлом и в известной мере даже в настоящем. Убеждение в том, что не существует и не может быть как национальной, так и региональной науки, проистекает из незнакомства с историей науки и техники.

Обсуждение этого вопроса целесообразно начать с истории лингвистики. В настоящее время существует, с одной стороны, морфологическое описание языка, т.е. морфологическая грамматика, а с другой стороны — синтаксическое описание языка, синтаксическая грамматика. Соответственно этому обычно говорят, с одной стороны, о частях речи, а с другой стороны, о членах предложения. Нередко в лингвистике встает вопрос, в чем суть различий между этими двумя формами описания языка и откуда взялись сами эти формы. С одной стороны, все ощущают и чувствуют, что это — разные описания языка, а с другой стороны — они про одно и то же, про один и тот же объект. А объяснение этого различия и сходства двух описаний очень простое: это были две разных культурных традиции в описании речи-языка. По сути дела, это были сначала две разные лингвистики, они сложились и развивались как две разные национальные и культурные традиции. Различие способов описания отражалось также на способах сознательного конструирования языков; здесь тоже были две разные традиции.

Было бы ошибкой думать, что это — какое-то случайное явление, не встречающееся в наши дни. Если мы обратимся к лингвистике ХХ столетия, то без труда обнаружим аналогичные различия. Американцы, столкнувшись с задачами описания индейских языков, создали так называемую «дескриптивную» лингвистику со своими особыми методами, своими представлениями и понятиями. И до сих пор дескриптивная лингвистика существует в теле современного языковедения как особая и специфическая дисциплина, можно даже сказать — как особая и специфическая наука, аналогов которой мы не находим ни в европейской науке, ни в России.

Более того в самой России особая языковая ситуация, возникшая после Октябрьской революции, когда была поставлена задача зафиксировать и сделать письменными многие бесписьменные языки народов, населявших Советский Союз, — Север, Восток и т.д., породило совершенно особое направление лингвистических исследований, ориентированных на так называемое «языковое строительство». Это была задача, какой не было у других стран и которая, соответственно, не ставила перед другими национальными науками. На базе всех этих практических устремлений и проблем в Советском Союзе сложилась совершенно особая направление и вместе с тем совершенно особая лингвистическая наука. Ее результаты вошли в тело мировой лингвистики, но как особое направление и как особая система. Имена Марра и Мещанинова вошли в историю мировой лингвистики, но именно как имена создателей совершенно особого специфического раздела лингвистической науки, несущего на себе печать национальной практической ситуации и национальной идеологии. Оставаясь сугубо национальным направлением «новое учение о языке» вошло в языкознание.

Я не случайно так подробно останавливаюсь на лингвистической ситуации 20-х и 30-х годов, ибо она, как мне кажется, весьма показательна для «социологической ситуации, существующей на деле в нашей стране; это — совершенно особые практические потребности и вместе с тем особая культурная, философская и научная, традиция. Но к этому я еще буду возвращаться несколько раз.

Вы можете подумать, что описываемые мною случаи специфичны для гуманитарных наук. Это не так. Такое же положение существует в естественных и физико-математических науках. Достаточно указать на то, что геологические карты мира строятся в разных языках и с помощью разных методов, так что до самого последнего времени эти карты вообще было нельзя соотносить друг с другом. В самые последние годы была поставлена задача создать единую геологическую карту мира. Эта задача сейчас решается, но когда она будет выполнена, встанут новые очень сложные проблемы, потому что в этой карте будет масса противоречий именно из-за различия языков и методов. Только тогда, по сути дела, начнется подлинная интернационализация геологической науки, а до последнего времени это были в основном сугубо национальные или в крайнем случае региональные организации.

Кажется, что в другом положении находятся физика, химия и математика. В известном плане это так: эти науки во многом интернациональны. Но и в них, если рассматривать не только сегодняшнее положение, но и историю на сравнительно больших промежутках времени, существуют свои национальные и региональные формы. Для многих периодов недавней истории, да и для сегодняшнего дня определенность и обособленность национальных организаций столь сильны, что можно с большой справедливостью говорить о национальных формах физической, химической науки и математики.

Если мы возьмем историю независимого национального развития Японии, а оно, как вы знаете продолжалось довольно долго, то мы увидим, что он привел к формированию совершенно особых форм и видов математики, в частности, — к особому виду дифференциально-интегрального исчисления. В Японии существовал другой математический аппарат, другая символика, другие операции и процедуры для решения дифференциально-интегральных задач. Этот аппарат спокойно просуществовал вплоть до того момента, когда начался процесс бурной ассимиляции европейской культуры и был вытеснен европейской математикой, как и многие другие научные воззрения, представления и понятия. При этом, как вы знаете, в Японии ставилась специальная задача догнать европейские страны и постараться выровняться в ними. Развитие европейских форм промышленности привело к внедрению европейских форм науки и математики. В тот период развитие японской национальной математики, построенной на иных традициях, было насильственно прервано и ее место заступила европейская математика. Но этот факт можно рассматривать только как явление культурной агрессии и захвата, культурного империализма. Если сравнивать исчисления сами по себе, то у нас не будет никаких оснований сказать, что наши лучше, чем японские, но если мы берем их в системе, то преимущества европейской науки и математики были очевидны; более сильная система вытеснила более слабую.

Аналогичное явление мы можем наблюдать в истории египетской и вавилонской пред-математики. В каждой из этих стран были выработаны свои особые национальные формы, одни и те же задачи решались разными средствами и методами. Эта ситуация, как известно, послужила основанием для древнегреческой математики; ее «культурогенетический старт», говоря словами Лема, начался с сопоставления национальная форм египетской и вавилонской пред-математики.

Если вы возьмете представление и понятие американских индейцев, как они описываются, к примеру, Уорфом, то без труда найдете там массу таких обобщенных понятий и категорий, которых не было в европейской традиции. Достаточно сослаться на пример понятий интенсивности, заменявших в языке хоппи наше понятие скорости. Нетрудно показать, что категории этого типа задавали особый коридор для развития всех других знаний и понятий, который мог продолжаться сколь угодно долго, не пересекаясь с коридором, созданным категорией скорости и внешне фиксируемого времени. Надо сказать, что категория интенсивности в одних отношениях менее выгодна, чем категория скорости, а в других отношениях более выгодна и поэтому сейчас она находит все большее применение в наших физико-химических науках, в особенности там, где внедряются системно-структурные методы исследования.

Нетрудно показать, что вплоть до последнего времени даже физика развивалась очень часто как сугубо национальное или региональное явление. Если бы в мире существовала такая ситуация, что не было бы постоянного обмена учеными, если бы каждая национальная наука развивалась сама по себе, то это привело бы к появлению разных научных систем, каждая из которых была бы ничуть не хуже, чем вякая другая, она имела бы свои недостатки сравнительно с другими, но одновременно и свои преимущества и в целом никак нельзя было бы сказать, какая из них хуже, а какая лучше. Интернациональная физика существовала и развивалась лишь в той мере, в какой были обобществлены, с одной стороны, производственная практика и инженерия, а с другой стороны, национальные кадры и система образования. Если мы возьмем Россию, то увидим, что в разные периоды она была теснее связана то с Германией, то с Францией, то с Англией и каждая из этих эпох накладывала свою печать на развитие российского производства и науки, поворачивая ее то в одну, то в другую стороны. Нечто подобное можно найти и в истории других стран. Но несмотря на эти постоянные взаимодействия и культурные связи, даже физика на многих промежутках времени развивалась в каждой из этих стран, развивалась обособленно и своими особенными путями. Я бы даже рискнул сказать, что представление об интернациональной физике есть явление временное, относящееся к одному специфическому периоду ее развития.

Если несколько стран развиваются совершенно независимо друг от друга, то они создают свои национальные обособленные формы производства и науки. Но точно также, если эти страны существуют в настолько тесной связи друг с другом, что становится возможным разделение функций и соответствующая ему кооперация, то они опять развиваются разными путями и создают у себя такие формы, будь то производства или науки, которые не повторяют друг друга. То, что мы называем интернациональным периодом в истории физики, был маленький промежуточный период между этими двумя состояниями, период, датирующийся примерно ХIХ столетием и самым началом может быть первой половины ХХ столетия.

Нетрудно показать, что ученые, создававшие новую науку, новую в ее противоположности средневековой науке, находились в ХVII и ХVIII столетиях в таких условиях, что она были вынуждены создать особую интернациональную общность, минуя свои национальные организации и разделявшие их границы и барьеры. Когда Галилей создал свою новую механику и вступил в совершенно непримиримую борьбу с традиционной схоластической наукой и традиционной Аристотелевой физикой, то он находил себе отдельных сторонников и адептов в разных странах мира, каждый раз — по одному-два человека. Именно в силу жесточайшей борьбы они должны были создать межнациональные, интернациональные связи и образовать конгломерат людей, объединяемых в плане культуры и систем научных понятий. По сути дела, они представляли собой партию, живущую в соответствии со всеми законами партийного существования и партийной жизни. В этот период они должны были говорить на одном языке, чтобы выжить и укрепиться. Это необходимо было для них, чтобы удержаться в борьбе против всего остального мира.

Вы хорошо знаете, что русская физика с конца ХУШ столетия формировалась, с одной стороны, за счет профессоров, вывозимых из Швейцарии, Германии и Франции, а с другой стороны, за счет студентов, отправляемых туда учиться. Даже еще в конце ХIХ и начале ХХ столетия наша русская физика, если брать собственно научную физику, была отображением, слепком с немецкой физики, а еще более точно, с физики Рентгена. Но нечто подобное же происходило во всем мире за счет интернациональной роли немецких университетов вообще и Геттингена, в частности, в сфере обучения, за счет интернациональной роли Кавендишской лаборатории, а позднее за счет интернациональных функций копенгагенского института Нильса Бора.

Короче говоря, я утверждаю очень простые вещи. На мой взгляд, та интеграция языка, понятий, методов, которую мы имели в первой половине ХХ столетия в физике, объясняется, с одной стороны, интернационализацией практических инженерных задач, т.е. тех задач, которые обслуживаются наукой — в той мере, в какой они были одинаковыми для всех, в той мере была одинаковой и наука; с другой стороны, интернационализацией образования; с третьей — внешними условиями, которые превращали физиков в членов особой партии. Нетрудно показать зависимость всех этих фактов от определенного уровня развития производственных связей в мире, определенного уровня сложности производственных и научных систем, определенного уровня развития массовой коммуникации. Было бы интересно проделать работу по анализу исторически менявшихся социальных условий развития науки как особой сферы деятельности и особой социальной организации. Это — одна из интереснейших тем по социологии знания. Сейчас обо всем этом можно говорить лишь на уровне частных примеров и догадок. Например, хорошо было бы выяснить роль первых научных журналов в интеграции и социализации научного знания. В этом плане особенно интересна история формирования братства математиков и физиков в конце ХVII и начале ХVIII столетия. Это был период, когда люди, жившие в разных странах очень интенсивно общались друг с другом через один журнал. Это был период, когда все они писали в основном на одном языке, когда они не пропускали ни одной новой статьи, когда еще легко было быть в курсе всех новых идей и открытий. Это была ситуация, которая уже давно ушла в прошлое и, по-видимому, уже никогда не повториться. Но это вместе с тем была ситуация очень удобная для существования той самой интегрированной интернациональной науки, которую мы сегодня очень часто объявляем единственным эталоном подлинного существования и развития самой науки. Важно отметить, что мы объявляем ее единственным эталоном в условиях, которые стали существенно иными, и уже никак ей больше не соответствуют. Сама интеграция всех этих ученых в единую систему и единый организм была возможна лишь постольку, поскольку они существовали не только одна референтная группа, но и как одна «производственная» бригада. Лишь в меру этого они имели единую по внешней форме интернациональную, а в своей сущности групповую науку.

Как только меняются указанные мной выше условия, т.е. как только возникают расхождения в производственном задании, исчезает внешнее социальное давление, ситуация партийного существования, как только появляются условия для нормального функционирования полных и внутренне дифференцированных научных групп в рамках отдельных стран, как только нарушается соответствующая интенсивность связей и общения, как только начинает дифференцировать образование и параллельно этому разрушается единство языка, так тотчас же так называемая едина интернациональная наука начинает распадаться.

Конечно, мы можем поставить перед собой специальную суперзадачу сохранять единство культуры и научной деятельности. Но это будет уже специальная задача, для решения которой нужно будет создавать специальные дополнительные средства. Но, возможно ли это при современно экстенсивном развитии наук. Лично мне кажется, что подобное требование в этих условиях приведет к значительному замедлению в развитии науки, хотя зато, конечно, будет достигнута ее общность. Но если мы будем считать основной ценностью темпы развития наук, и не очень будем заботиться об ассимиляции ее результатов всеми организациями и коллективами земли, то мы, как мне кажется, с неизбежностью придем к тому, что базой развития наук и научной деятельности станут отдельные страны и даже может быть еще меньшие организации коллективов людей.

Конечно, мое утверждение справедливо лишь при условии, что отдельная страна остается пока формой социальной организации. Если предположить другие принципы членения социума на единицы, то и для науки придется искать какие-то другие формы разделения и организации. Но вы ведь помните, что моя цель состоит не в обсуждении будущих форм организации науки, а в анализе того, насколько сейчас, в данных условиях, можно говорить о национальной форме существования науки. Такое существование, на мой взгляд, является, с одной стороны, зафиксированным историческим фактом, а с другой стороны, явлением, выведенном в его необходимости также и теоретически.

У этой проблемы есть еще масса аспектов, которые я пока не затронул. Но о них тоже мы будем говорить. Особенно интересной и поучительной для меня история нашей лингвистики. Когда в 1950 г. И.В.Сталин выступил по теоретическим вопросам языкознания и маровское учение о языке было у нас осуждено, когда тем самым насильственно была убита сложившаяся в нашей стране национальная и мировая лингвистическая школа, когда на ее место был предложен набор эклектических, а часто и просто мало осмысленных положений, то наша подрастающая молодежь оказалась просто без какой-либо научной организации. Вы ведь понимаете, что социальная организация не сводится к административной организации; она предполагает всегда определенную теоретическую систему и задаваемую ей систему предметов и объектов изучения. Когда новое учение о языке было объявлено лженаукой, советская лингвистика осталась без предмета и объекта, без средств и методов. Подрастающим поколениям лингвистов не к чему было, образно говоря, «прикрепляться». В этих условиях многие и многие выпускники московского и ленинградского университетов становятся структуралистами. Это значит, что они нашли для себя теоретические концепции и системы, получившие распространение за рубежом и «прикрепились» к ним. Естественно, что это были наиболее молодые, наиболее агрессивные и объединившиеся между собой направления языкознания, ровесники «нового учения». Это была пражская группа лингвистов, созданная в значительной мере выходцами из России, копенгагенскую группу и в меньшей мере американская дескриптивная лингвистика. Выбрав в качестве теоретической системы, задающей объекты изучения, а также и средства, и методы анализа, зарубежные направления, наши молодые лингвисты одновременно автоматически прикрепились к ним и в организационном плане, т.е. стали как бы их придатком. Это было действительно так, хотя сами структуралисты первоначально ничего об этом не знали.

Надо заметить, что между пражской школой, копенгагенской школой и американским дескриптинизмом было не столь уж много общего. По сути дела, это были разные национальные направления, разные национальные науки. Но так как им самим — пражской школе и копенгагенской школе приходилось туго, то они искали союзников и стремились выделить то общее, что у них было, стремились таким образом консолидироваться и организоваться. По сути дела, искусственно они объявили себя принадлежащими к одному и тому же направлению. При других условиях этого могло и не быть.

Именно эти направления, молодые, новаторские, стремившиеся к утверждению своих взглядов в лингвистике. привлекли внимание наших молодых лингвистов. Они объявили себя структуралистами, они начали читать и переводить стурктуралистские работы, они стремились поехать в Прагу или Копенгаген — и некоторые из них, как например, Б.А.Успенский, поехали. Эти молодые люди изо всех сил стремились войти в мировую науку. Не как носители новых идей и нового направления, не как представители русской лингвистической школы, а как члены европейского структурализма, как его иностранные, русские члены. Интересно проследить за всем этим процессом, начиная с 1950 по 1965 гг. Это интересно и поучительно само по себе. Но не менее интересен и финал этих стремлений: сейчас уже можно с уверенностью говорить, что у них из этого ничего не вышло. Не вышло в силу одного на первый взгляд отнюдь не очевидного обстоятельства.

Они усвоили структуралистские воззрения, они сумели перевести и издать сравнительно много структуралистских работ, они распространили структуралистские представления среди небольшой, по сути дела, верхушечной части людей. Но они не нашли потребности в своей работе среди более широкого круга лингвистов. Они не укрепились в теле языковедческой работы, проходящей в нашей стране. Эти две традиции, две культуры были слишком разными, они оказались несовместимыми друг с другом. Это был один фактор, повлиявший на идеологию и самосознание советских структуралистов. Начиная с 1966 года они очень много говорят и пишут о своей традиционности, о том, что структурализм, по сути дела, не порывает с основными линиями мирового и советского языкознания. Они пытаются убедить широкие круги советских лингвистов в том, что и они структуралисты такие же как и остальные, что они решают те же самые задачи. Если раньше они подчеркивали свою оппозиционность всему остальному, если раньше они действовали как группа и партия, то теперь они, наоборот, хотят раствориться, хотят сделать незаметными свои отличи. Нашим структуралистам, чтобы существовать дальше, пришлось заняться практической социологией коммунальных отношений.

Может быть один этот фактор и не оказал бы столь решающего воздействия на деструктурализацию структуралистов, если бы параллельно ему не действовал еще один, дело в том, что работа наших отечественных структуралистов была совершенно не нужна структуралистам европейским и американским. Все три школы, которые я выше назвал, были уже вполне оформившимися организмами. Они имели внутри себя все необходимые функции, органы, слои и подразделения. Им были не нужны иностранные члены, работающие бог знает где, и не связанные с ними столь же тесно и интенсивно как другие. Поэтому в течение 10 последних лет советские структуралисты, в силу своей организационной оторванности от зарубежного структурализма, вынуждены были делать социально незначимую работу. В нашей науке они были инородным телом, она их не принимала, ибо она вообще не понимала, зачем они это делают и что они делают. Широко было распространено убеждение, что теоретические и методологические работы лингвистов не имеют ровно никакого отношения к практике нашей жизни. Если брать лишь нынешнюю практику, т.е. то, что уже есть, и вообще не глядеть вперед, то так оно и было, но одновременно наши структуралисты не смогли стать частью европейской или американской наук, потому что работающие лингвисты за рубежом их просто не читали. Они могли интересоваться этим разве лишь как экзотическим явлением. Те проблемы, которые возникали внутри американской или европейской лингвистики, решались ими самими. Они не могли ждать помощи от русских и рассчитывать на их помощь. И не было такого случая, когда та или иная из вставших у них проблем решалась русскими. Они не понимали, что хотят и зачем вообще суетятся эти русские где-то там на периферии европейской культуры. Они относились к ним примерно также, как Т.Парсонс относится к нашим советским социологам: «маргинальная культура», т.е. культура, которая еще не устоялась, которой еще, по сути дела, нет, но от которой можно ждать чего угодно.

И это отношение, будь то к нашей лингвистике или к нашей социологии, совершенно оправданно. Каждое социальное образование, в том числе каждое научное направление или каждая наука представляют собой элемент более широкой социальной системы и оправданный в своем существовании своей функцией в этой социальной системе, своими связями с другими элементами. Если выделять специальную науку, то существование ее, как в целом, так и в каждом отдельном элементе, оправдано теми вертикальными связями кооперации, которые в ней существуют. Это значит, что теория должна быть ориентирована, с одной стороны, на эмпирические области, развиваемые в данной научной системе, а с другой стороны, на запросы и потребности той практики и инженерии, которую она обслуживает.

В качестве другого, не менее характерного примера, я хотел бы указать на ситуацию в современном дизайне, именно потому, что в Англии дизайн тоже находится пока еще в зачаточном состоянии, английские дизайнеры очень часто объявляют, что работают параллельно русским и делают то же самое, что и русские. Это нужно им для того, чтобы укрепить их собственный дизайн. Ссылки на то, что в России дизайн развивается и даже имеет свой особый научно-исследовательский институт, нужны им для того, чтобы выбить у своего правительства соответствующие субсидии и способствовать организационному оформлению своего дизайна. Только для этого они объявляют нас союзниками, и опять-таки только временно, до тех пор, пока они сами не оформятся целиком и полностью.

Промаявшись 10 лет в тщетной гонке за хвостом зарубежного структурализма, наши ведущие структуралисты наконец-то поняли свое положение, изменили направление и тематику работ и естественно придали ей сильный национальный оттенок. Примером этого могут служить их работы по кетской мифологии и кетскому языку. отсюда родились все тенденции разработки вторичных моделирующих систем, семиотики и т.п.

Я не хочу сейчас обсуждать всех их попыток создать свою собственную структурную организацию, опыт работы Тартусской летней школы, а также все попытки Иванова и Топорова организовать работу здесь в Москве, ибо это уже выходит за пределы этой темы, которую я сейчас обсуждаю.

Конечно, я должен признать, что моя характеристика истории структурализма и ее нынешнего положения является весьма тенденциозной, наверняка есть много натяжек в детали, есть много таких положений, на которых я не буду настаивать. Но я считаю, что основной тезис является совершенно правильным и соответствует тому, что реально происходило и, главное, обязательно должно и будет происходить в развитии всякой другой науки в нашей стране.

В этом плане я хотел бы высказать и еще один тезис. То отношение к науке, которое продемонстрировали социологи, собравшиеся в Тарту, потрясло меня своим абсолютным антисоциологизмом, они свидетельствовало, что у нас в стране еще нет подлинных социологов по своей ориентировке и устремленности. быть социологом и не признавать социальные природы организации науки, это значит, на мой взгляд, изменять духу самой социологии, ее принципам, которые должны определять подход ко всем без исключения явлениям. Логики или гносеологи еще могут ориентироваться на «истину» и говорить о всеобщем характере науки или научного знания, социолог же этого не может и не должен делать.

Поэтому меня так обрадовала статься Я.Щепаньского в «Вопросах философии», в которой говорится о пяти основных регионах и региональных существованиях социологии. Щепаньский очень резко подчеркивает, что в настоящее время нет и не может быть единой социологической науки, что попытки использовать понятия и методы одной региональной теории в рамках другой региональной теории бессмысленны и обречены на провал. Он очень резко писал о том, что в каждой из региональных социологий должны быть свои особые объекты, свои средства и методы.