История и философия истории

Вид материалаДокументы

Содержание


3. Объяснение в истории.
Поль Вен: Как пишут историю. Опыт эпистемологии.
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12
2. Возможность исторического знания.

Собственно, вопрос, который замыкает это противопоставление, такой: действительно ли у нас есть критерий, чтобы отличить рассказ исторический от любого другого по принципу истинности содержания? И рядом с ним другой: насколько история должна быть наукой, чтобы обладать таким критерием?

Историки, как и философы, осознают главную проблему исторического знания, а именно то, что оно относится к прошлому, а стало быть, не можеть быть непосредственных свидетельств опыта в пользу или против наших утверждений о том, что было. Иначе говоря, высказывания о прошлом традиционно относятся к классу неверифицируемых. Есть три способа узнавать о событиях прошлого, если не считать обращения к собственной памяти – но история, как правило, состоит из того, что память самого историка не может ему дать. Первый способ – узнать о прошлом из высказываний других, лучше – из специализированной литературы (исторических книг). (Здесь можно различить между знанием ихз первоисточников и знанием из второисточников, где первые отличаются от вторых тем, что сами основаны на свидетельствах, взятых из памяти, а вторые – на других письменных или устных источниках. С одной стороны, интуиция подсказывает, что надежность первоисточников должна быть выше, но с другой стороны, существует подкрепленная гипотеза, согласно которой устоявшаяся форма передачи информации между второисточниками, поскольку в сильной степени регламентирована нормами и освящена традицией, вносит гораздо меньше изменений в содержание, чем когда формируется сам первоисточник, работая с памятью. Если это верно, то между первоисточниками и второисточниками нет существенной разницы в степени надежности; и это позволяет отнести их к одной эпистемологически релевантной группе источников исторического знания.) Второй путь узнать о прошлом – из свидетельств, сделанный в самом этом прошлом (магнитофонная запись, фильм и т.п.). В первом случае высока вероятность обмана, подлога, неправильной интерпретации источником свидетельств, на которых он сам основывался и т.д. Во втором случае, мы, можно сказать, более непосредственно прикасаемся к прошлому, но эти данные крайне фрагментарны. Историки и философы спорят о природе свидетельств, получаемых таким способом: являются ли они прямым отражением прошлого, в котором они были сделаны? Ведь они были сделаны авторами записи, фильма и т.п., которые имели полный контроль над отбором того, что доллжно попасть, а что не должно попасть в кадр, на пленку и т.д. В этом отношении надежность таких свидетельств не выше, чем надежность устных или письменных источников, основанных на памяти. Третий способ узнавать о прошлом – полагаться на материальные свидетельства. Факты получаются из свидетельств посредством ментальной процедуры вывода. Вывод может иметь разную силу достоверности, в зависимости от того, насколько он обусловлен другими теориями субъекта вывода, в нашем случае – историка. Некоторые выводы, основанные на собственном опыте, имеют значительную степень доверия – например, вывод о том, что прозвучал выстрел, основанный на данности громкого хлопка, дыма над стволом и т.п. Другие – например, вывод о том, что между городом А и городом В шла в древности оживленная торговля, потому что в А найдены артефакты, произведенные в В – нуждаются в подкреплении другими теориями, из которых следует тот же факт, а стало быть, зависимость такого вывода от теорий увеличивается по сравнению с предыдущим примером. Иначе говоря, понимание события прошлого, выражающееся в формировании фактов, зависит от понимания того, как вообще обстоят дела или обстояли тогда, которую уже предваряет интерпретацию свидетельств.

Общая проблема, таким образом, состоит в том, что поскольку факты в истории в значительной степени обусловлены выводом и теорией, они не имеют желаемой достоверности; но при этом факты остаются фундаментом истории как науки. Но это еще не обязательно должно вести к какому-то скептицизму относительно возможности исторического знания как такового, поскольку валиден следующий аргумент. Проблема зависимости фактов от теории и их инференциальной структуры является общей для науки, неважно история это или физика. Применительно к истории можно было бы выдвинуть некое дополнительное основание в пользу скептицизма, если бы исторические факты зависили от теории или были структурированы инференциально в каком-то более сильном смысле по сравнению с естественнонаучными фактами. Но возражение – так, его высказывает Лемон *304* – как раз состоит в том, что историк, выводя факты из предшествующего знания, не применяет каких-то специальных техник исторического познания, он опирается на конвенциональное знание того, как вообще все устроено. Выводя факт, касающийся политической сферы прошлого, он опирается на знание в политической области, военной – в военной и т.д. Поэтом скептицизм здесь оправда, считает Лемон, лишь постольку, поскольку факты начинают выводиться из каких-то смутных теорий, противоречащих нашему обыденному знанию. Следуя принципам научности, историки стараются доказать истинность своих выводов; обычно это означает поиск других свидетельств, которые бы поддерживали данную гипотезу, причем важно, чтобы эти свидетельства включали в себя свидетельства из других источников. Правда, трудно провести четкую границу, после которой подкрепление другим свидетельством становится доказательством. Так, Лемон приводит пример с остатками каменного сооружения, исследуя которые историк приходит к выводу, что здесь был мост. Он ищет другие свидетельства, из которых может быть выведен тот же факт, но его доказательством может служить, например, карта того времени, на которой в данном месте указано наличие моста. Что делает ее доказательством, по мнению Лемона? То обстоятельств, что она непосредственно дана наблюдению здесь и теперь и, можно сказать, демонстрирует выведенный ранее факт. Правда, карте еще можно не верить, тогда, вероятно, ее указания не могут рассматриваться как доказательства. Это означает, что и в истории сохраняется различие (или тенденция к различию) между свидетельствами – основаниями вывода – и источниками доказательства. Использование материальных источников, т.е. свидетельств, относящихся по своему происхождению к эпохе, о которой они свидетельствуют, и непосредственно данных наблюдению в настоящем, особенно, письменных источников, как для вывода, так и для его доказательства, делает надежность исторических высказываний, по крайней мере, не меньшей, чем надежность выводов в сфере юриспруденции, где роль материальных источников играют улики и где эксплицитно реашется вопрос об истине. В принципе, кникадры, магнитофонные записи и т.п. – те же материальные источники, и, соответственно, то, что подрывает достоверность их свидетельств (фрагментарность, возможность манипуляции и т.д.), подрывает и достоверность любых материальных свидетельств (особенно письменных). (Сюда нужно еще добавить проблемы датировки – к той ли эпохе относится источник, свидетельство о которой мы в нем ищем?) Так, письменные источники ограничены в отношении того, что из них можно узнать, в силу своей формы. Соответственно, поскольку история опирается на источники, знать историк может только то, что позволяют доступные источники. Некоторые на этом основании критикуют историю за ее ограниченность в смысле объема внимания, уделяемого тем или иным вопросам. Так, утверждается, что прежняя история в основном была политической историей, потому что большиснтво источников содержали исключительно инормацию политического характера. Феминисты утверждают, что почти вся история является мускулинной, так как источники писались мужчинами и были посвящены восновном мужчинам, несмотря на ряд исключений. *306* Дальше дело вкуса – выводить из этой основанности истории на источниках в совокупности с их проблемами достоверности принципиальную необъективность истории или не выводить.

Другой важнейший вопрос, касающийся истории как науки: отличается ли чем-то специфическим историческое объяснение от естественнонаучного? Или, будучи сформулирован по-другому: требует ли специфическая природа истории как содержания прошлого какого-то специального объяснения? Идея естественнонаучного объяснения предусматривает установление причинно-следственных связей и законов. Историки тоже употребляют термины «причина» и «следствие», но, как уже отмечалось, в более слабом смысле. Общее возражение против релевантности каузальных связей в историческом объяснении может идти по двум направления. Можно соглашаться с тем, что все в мире имеет материальную, а стало быть, каузальную природу, но признавать, что просто не реально эксплицировать весь калейдоскоп уникальных исторических событий в термниах их строгой подчиненности тем или иным законам природы. Но можно утверждать также, что каузальные законы просто не применимы к сфере истории, поскольку последняя (как содержание прошлого) конституируется человеческими взаимодействиями, а следовательно, включает, помимо материальной, психическую составляющую, а у нас нет строгих причинно-следственных законов, которые бы описывали психику. Тем не менее, история истории кишит примерами построения картины прошлого исходя из подведения частных событий под общие законы – так называемые законы истории. В марксизме, например – наиболее ярком примере этого рода – утверждения, что «способ производства определяет производственные отношения», что, в свою очередь определяет всю структуру любого общества, или что «вся история есть история классовой борьбы», претендуют на выражение законов. Из этого спекулятивная философия истории выводит, явно или неявно, что объяснением в истории является ни что иное, как подведение частного исторического события или феномена под общий закон. Но из этого следует, что все исторические феномены, имеющие историческое объяснение, имели место в силу некой исторической необходимости, а не были вызваны случайным стечением обстоятельств. Это противоречит другой распространенной относительно исторических событий интуиции, а именно что в истории все могло бы быть по другому, т.е., что исторические события и ход истории не предопределены какой-либо необходимостью, а в существенном смысле случайны. Кроме того само понятие общего или объемлющего историчсекого закона довольно смутная. Другая интуиция, с которой плохо согласуется идея исторического объяснения как подведения под общий закон, это – интуиция, приписывающая, по крайней мере, некоторым историческим событиям уникальность и неповторимость. Но их объяснимость посредством подведения под закон означает, что они обладают какими-то неотъемлемыми чертами, делающими их событями некоего общего вида, т.е. не уникальными. (Конечно, можно абстрактно говорить о законе, распространяющемся на одно единственное собтиые, т.е. о виде, имеющем одного единственного представителя. Но, помимо общей бессмысленности такого разговора, подобный закон никогда не мог бы быть верифицирован и даже как-то доказан в самом слабом смысле – ведь нет никаких других событий, которые могли бы его представлять.) Эти соображения легли в основу аргументов, которые привели в рамках аналитической философии истории к отказу от идеи объяснения в истории как подведения под закон (в ходе дискуссии, развернувшейся в 40-е годы ХХ века.) Но если сама задача объяснении для истории сохраняется и объяснение не состоит в подведении под закон, то что же оно должно из себя представлять? Разработка такой альтернативной концепции исторического объяснения стала на годы вперед главной задачей аналитической философии истории. Очевидный альтернативный подход здесь – объяснять событие прошлого, исходя из его уникальности. Но это едва ли выполнимо, учитывая указанную уже зависимость интерпретации событий – установления исторических фактов – от уже имеющихся (общих) представлений о том, как устроен мир (теорий). Поэтому, если под объемлющими историческими законами не подразумевается ничего большего, как компендиум наших обыденных интуиций о том, как устроен мир, обойтись без них уже на стадии вывода исторических фактов, не говоря уже об историческом объяснении, не представляется возможным. *308-309*

3. Объяснение в истории.


Объяснение признается часто наиболее адекватной задачей истории; самая известная альтернативная ей идея – интерпретация. Согласно последней, имеющей свой источник в философии Гегеля и в континентальной герменевтике от Дильтея до Гадамера, прошлое состоит из значений, которые следует интерпретировать; тогда можно понять понять прошлое в целом. Надо отметить, что то, что иногда обозначают термином «аналитическая герменевтика» (Коллингвуд, Дрей и др.) в этом отношении, скорее, ближе к идее объяснения как основной задачи истории, только это объяснение должно быть интенциональным (рациональным в терминах Дрея). Основная проблема с этой идеей состоит в том, что, говоря в общем, может быть, что прошлое не сводится только к значениям и тогда его понимание будет зависеть не только, а может быть, и не столько от интерпретации, сколько от других факторов. Объяснение сохраняет свою значимость в этом случае.

Но что такое объяснение в истории? Конечно, этот вопрос требует экскурса в проблему объяснения и анализа понятия объяснения. Часто под объяснением понимают примерно то же, что под пониманием. Для понимания того или иного феномена может требоваться выяснение тех или иных обстоятельств или связей, например, причин или последствий, или мотивов и т.д. Это выяснение, обеспечивающее некий требуемый уровень понимания тогда отождествляется с объяснением. Между тем, существуют более узкие концепции объяснения, например – идея научного объяснения, которая сопоставляет объяснению выяснение причинно-следственных закономерностей, подлежащих данному феномену или, строже – подведение феномена под каузальный закон как его частный случай. Однако, широко распространена также точка зрения, согласно которой каузальное объяснение неприменимо в некоторых (и во многих) сферах, гда объяснение востребовано – например, в психологии и социальных науках, а также и в истории. Кроме того, предположительно, не всякое следование одного из другого, даже имея физическую природу, обязано быть частным случаем какого-то общего закона, если мы признаем возможность случайных событий. Короче говоря, если объяснение не равно каузальному объяснению, то такие выражения как «интенциональное объяснение», «телеологическое объяснение» или, скажем, «историческое объяснение» могут не только иметь смысл, но и быть функциональными. Если, далее, историческое объяснение не может быть в строгом смысле научным, но должно быть, тем не менее, экспликацией в терминха общих черт, а не исключительно единчиных и частных обстоятельств, то, может быть, оно может состоять в описании феномена в терминах того, как он следует из предшествующих, где «следует» не подразумевает какой-то определенной концепции следования – логической или каузальной. Такова, в частности, позиция Лемона и, вероятно, вообще приверженцев нарративной истории. Лемон утверждает, что для любого объяснения общим является понятие следования одного из другого; но это следование может иметь разные основания – логические, каузальные, конвенциональные. И объясняя что-то, мы просто показываем, что это что-то следует из чего-то другого. Соответственно, уместно предположить, что может быть какой-то специальный смысл в историческом следовании чего-то из чего-то другого. Однако, Лемон с этим не согласен: по его мнению, объяснение может быть ясным или туманным, длинным или кратким, обычным или оригинальным, но не историческим. Историческим его делает только то, что, описывая что-то как следующее из чего-то еще, мы говорим о событиях прошлого и выстраиваем эти события в последовательность, иначе говоря – создаем нарратив. Таким образом, идеология этих аргументов ясна: историческим любое объяснение делает его нарративность, а следовательно, только в рамках нарративной истории возможно историческое объяснение как таковое. *311-312* Далее, идея нарративистов состоит в том, что в самой форме построения нарратива – сперва произошло то-то, потом то-то и т.д. – уже содержится все необходимое объяснение. Не требуется никаких дополнительных ссылок на научные теории или что-либо подобное. То, что происходит затем, после предыдущего события, происходит, потому что следует из него, и «затем» нарратива имплицирует именно этот объясняющий смысл. *313* Лемон приводит следующий пример: «Мистер Браун вошел в комнату, затем ему стало холодно, затем он включил обогреватель». Он считает, что из самого нарратива понятно, что обогреватель был включен потому что Брауну стало холодно, а ему стало холодно, потому что он вошел в комнату. Я, честно сказать, услышав бы такой нарратив, не удовлетворился бы им и хотел бы спросить, почему ему стало холодно, когда он вошел в комнату – потому ли, что в комнате было так холодно или потому что он простудился на улице, или комната заставила его похолодеть от своего вида или ассоциированных с ней мыслей? Из нарратива это неясно. Но чтобы это стало ясно, нарратив следовало бы существенно дополнить событиями, происходившими между тем, как Браун вошел в комнату и как ему стало холодно, а может быть, и предшествующими событиями. Все это я говорю к тому, что весьма вероятно, что, в конечном счете, может оказаться, что нарратив для целей объяснения следует дополнить ровно настолько, чтобы он стал равноценен стандартному описанию в терминах причинно-следственных связей или же логических отношений (если в данном случае объяснение требует включения хода мысли Брауна), или чего-то еще. Но это означает, что именно эти элементы, которыми необходимо дополнить нарратив и будут существенны для его функционирования в качестве объяснения, а значит мы никуда не ушли от прежней проблемы: каким должно быть объяснение, если не каузальным, логическим или конвенциональным, иначе говоря, мы не ушли от вопроса об адекватной идее объяснения, в том числе и исторического. Лемон описывает логику выстраивания нарративной последовательности событий следующим образом. Понятно, что не каждое событие может быть включено в нарратив, но это, считает Лемон, необязательно и не релевантно. Границы релевантности и обязательности здесь задаются следующим критерием: следующим упомянутым в нарративе за исходным событием должно быть такое событие, следование которого из исходного понятно, и которое, соответственно, делает понятным следование из исходного следующего события в последовательности. Но это не обязательно должны быть события, связанные между собой строгими каузальными отношениями: между событием, что Брауна стало холодно, и событием, что он включил обогреватель, понятно, можно рассчитывать проследить целую цепь событий, составляющих каузальную связь между первым и вторым, но их включение в нарратив нереально (их может быть слишком и даже бесконечно много) и необязательно, так как итак понятно, что включение обогревателя последовало потому, что кое-кому стало холодно. Конечно, этот смысл релевантности и обязательности полностью исчерпывается нашими конвенциями, т.е. обыденными способами видет, каков мир, включая конвенции по поводу экономики, войны, политики и т.д. Как таковые, конвенции могут изменяться недостаточно быстро, чтобы успевать за изменяющимися условиями и даже быть ложными, но Лемон считает, что их достоинства перевешивают эти их недостатки, а именно их гибкость и то, что они не требуют обоснования каждого следующего шага в объяснении. Другое достоинство нарратива, на которое указывает Лемон, состоит в том, что он не предполагает детерминистского взгляда на историю, детерминистского объяснения событий или действий, т.е. такого, согласно которому иначе и быть не могло. Это важно, поскольку оставляет место для свободы воли, свободы выбора и для случайности в истории: люди не реагируют механически на внешние изменения, как просто физические тела, а отвечают на них многообразными способами, и то, какой именно тип ответа имел место, не предопределено всем предшествующим ходом событий или какими-то законами. Мы знаем, что именно этот ответ был выбран в данной ситуации из нарратива, но это не означает, что иначе и быть не могло. (Но, возвращаясь к моему замечанию, уместно указать, что оно как раз направлено на критику предложенного критерия нарративной релевантности и обязательности в отборе событий для включения в последовательность. Я вовсе не предполагаю сказать, что этот критерий ложен, я хочу сказать, что если он верен – а мы действительно, похоже, склонны следовать какому-то подобному принципу, описывая прошлые события в нашей обыденной речи, – он будет предполагать в том числе и очень строгие критерии. Вряд ли нарративист станет утверждать, что есть единый универсальный механизм, ответственный за понимание, и что, соответственно, есть универсальный признак или набор признаков, наличие которых маркирует достаточность для понимания. Но если так, то возможен такой набор конвенций и такая ситуация, в которой для понимания следующего события в нарративе, понятного исходя из предыдущего для субъекта А в ситуации С, субъекту В в той же ситуации или А в ситуации С1 потребуется включить в нарратив как раз столько промежуточных событий между объясняемым и исходным, что вся цепочка будет сродни каузальной цепи. Это – не просто абстрактная возможность, но, как показывает пример, совершенно реальная: мне не понятно, почему из того, что Браун вошел в комнату, следует, что ему стало холодно, и мне это непонятно как простому обывателю, а не как придирчивому скептику или язвительному ниспровергателю.) При всех достоинства нарратива как формы исторического объяснения совершенно непонятным остается, как в этом случае даже предполагается решать вопрос о выборе в пользу лучшего объяснения, если даны два противоречащих друг другу нарратива с одним и тем же исходным событием или некоторыми событиями в последовательности и если они оба равно поддержаны какими-то конвенциями. Также непонятно, как возможно при таком подходе отличить случай, когда нарратив, выбранный обосновано из числа альтернатив в силу лучшей конвенциональной поддержки, дает лучшее объяснение в том смысле, что рассказывает то, что было на самом деле, от случая, когда нарратив выбранный обосновано таким образом на том же основании, не рассказывает то, что было, поскольку поддерживающие его конвенции ложны или необоснованы. Нарративный подход, похоже, вообще не имеет ресурсов для фиксации подобных расхождений, а это значит – ресурсов для коррекции истории в сторону ее эпистемологического улучшения, т.е. приведения к состоянию, при котором она способна давать больше знания о прошлом. (Это все – мои замечания.) Наконец, просто из того обстоятельства, что нарратив описывает события как следующие друг из друга в некой временной последовательности, не следует, что это – объяснение этих событий или объяснение в каком-то предпочтительном (т.е. строгом) смысле. В аналитической философии истории доминирует все же взгляд, согласно которому есть специфически историческое объяснение и это нечто большее, чем просто рассказывание истории – нарратив. Лемон, правда, утверждает, что нарратив не только объясняет, почему случилось каждое из событий в нарративной последовательности, но и эксплицирует суть или природу нарративного объекта, всей последовательности, которую он также называет событием (‘event’). Так, чтобы узнать, в чем суть Первой мировой войны, надо, с этой точки зрения, рассказать ее историю. (Тогда, видимо, чем больше деталей она будет включать, тем лучше. Но детали, с другой стороны, как раз и делают историю менее надежной как истинную историю, так как разные рассказы могут расходиться относительно деталей очень значительно.) Для экспликации некоторых событий, в силу их уникальности, требуется индивидуальная история, другие же имеют достаточно общих черт, чтобы именовать их общими существительными, такими как свадьба, война, революция и т.п. Следовательно, их экспликация может состоять в достаточно общем описании. Но нарратив не объясняет последовательности в целом, т.е. почему она имела место. Но Лемон считает, что объяснение в этом смысле вообще недостижимо на эмпирическом основании; скорее, это может сделать спекулятивная философия истории: в терминах нарративистов спекулятивная философия история описывает события – нарративные объекты – как часть огромного квазинарратива.


Поль Вен: Как пишут историю. Опыт эпистемологии.

Насколько я понимаю, Вен близок к постмодернизму (об этом я сужу по использованию некоторых терминов) и к взглядам Р. Арона (об этом он сам пишет). Он разделяет точку зрения, согласно которой история – не наука, так как у истории нет метода; история ничего не объясняет, если «объяснять» имеет какой-то смысл, и то, что она называет своими теориями, не является научными теориями. Историки от Фукидида до Марка Блока переходили от цитирования источников к синтезу, но при этом они занимались не наукой, а рассказывали «о подлинных событиях, действующим лицом которых является человек; история – это роман, основанный на реальных событиях» (6). Это представление о задаче историка Вен возводит к последователям Аристотеля. (И его книга посвящена анализу того, что делает историю тем, чем она с его точки зрения является. А это, судя по всему, нечто, что куда ближе к литературе, чем к исследованию в более строгом смысле. С одной стороны, эта позиция близка к нарративизму, так как здесь тоже центральным элементом истории оказывается нарратив, который представляет собой и не чистое описание событий с точки зрения свидетеля (хронику), и не объяснение в классическом смысле слова. Но с другой стороны, в отличие от Данто или Лемона, Вен вообще отказывает истории в объяснительной силе и даже в постановке такой осмысленной задачи, как объяснение. Так что здесь мы видим, скорее тенденцию размежевания с наукой в силу существенных отличий, чем к преодолению того, что разделяет науку и историю и выработке идеи методически строгого и самодостаточного исторического объяснения.) Вен утверждает, что ни суть, ни цель истории не определяются тем, что ее главный персонаж – человек; они определяются тем, что она избрала особый способ познания. Эта особенность истории заключается в том, что мы познаем другого способами, отличными от тех, какими мы познаем физические феномены. История – рассказ о событиях, поэтому, как и роман, она не заставляет нас переживать опыт прошлого. Опыт, описываемый (или, вернее, сконструированный – мое замечание, так как термин Вена – «вылепленный») историком, отличается от опыта, пережитого действующими лицами. Подобно роману, история обобщает, упрощает, организует и т.п. и (что представляется существенным отличием во взглядах Вена от нарративистов) делает это не менее спонтанно, чем наша память, когда организует воспоминания. То, что историки называют событием, не постигается непосредственно и во всем объеме, всегда воспринимается частично и косвенно, через документы и свидетельства, можно сказать, через следы. Даже будучи современником события, можно смотреть на него с разных точек зрения, определяемых положением субъекта относительно данного события (с какой из противоборствующих сторон это участник, например, каков его социальный статус, мотивы, цели и т.д.). «История есть знание, основанное на источниках, а исторический нарратив находится за пределами любых источников, поскольку ни один из них не является событием» (9). Поэтому история не позволяет увидеть события непосредственно. Будучи рассказом о событиях, история не повторяется и состоит исключительно из вариаций: рассказ о войне 1914 года не будет рассказом о феномене войны. Действительно, это серьезное отличие от того, чем занимается, скажем, физик: он не рассказывает историй о конкретном падении конкретного тела. (Но нельзя исключить и того, что рассказывая о разных войнах, историк стремится сказать что-то о феномене войны, как, в частности, считает Данто, реконструируя мысль Фукидида.) Историк не создает исчерпывающих описаний эпохи или цивилизации (видимо, также и события – мое уточнение), а указывает только то, что должно помочь читателю составить себе представление об описываемом на основании того, что для него априори истинно (и что, насколько я понял, не относится к области исторических истин). Вен предлагает временно принять различие, введенное Дильтеем и Виндельбандом, между науками номограифческими, имеющими своей целью установление законов и типов, и идеографическими, нацеленными на раскрытие индивидуального. К последним относится история. Что значит индивидуализм события. Одно и то же событие может случиться дважды, по крайней мере теоретически. Оно, таким образом, может быть неповторимым, а может быть в принципе повторимым. Важно, ради чего говорят об этом событии: ради него самого или ради некой общей закономерности. История, полагает Вен, неспособна описывать строго определенные типы и плохо поддается типологии. Но даже если бы дело обстояло иначе, историка все равно интересовали бы не типы, а события. Для историка событие, считает Вен, имеет значение, независимо от того, повторяемо оно или нет. Но что значит, что событие его интересует само по себе, что в нем индивидуализируется? Не детали события интересны историку, а то, что событие происходит в данный момент в данном месте, и в этом смысле любое событие и история неповторимы. Рикерт тоже писал об индивидуальности события в смысле его неповторимости, но последняя у него была сродни музейному эскпонату – эстетизация события: предметы истории персонализируются благодаря ценности, которую они для нас имеют (это может быть и великий человек и огромный бриллиант). История, по Рикерту, есть ценностное отношение. Именно ценность делает факт историческим: это ответ на вопрос о сущности исторического события и предмета истории со стороны немецкого историзма. Причина же того, что историк говорит не только о ценных для нас предметах, но и других (например, о простых людях), состоит тогда в том, что они находятся рядом с ценными.

Единичный характер факта не означает, что он не может иметь научного объяснения: физические факты не менее, чем исторические, индивидуализированы в определенном пространстве и времени, а стало быть, и последние наряду с первыми могут быть объектом научного анализа. Отсюда – неверность противопоставления науки истории как изучения универсального изучению индивидуального. (Это уже – по Вену.) Природа столь же исторична, как и характер человека. Поэтому некоторые, например, Курно, отрицают принципиальное различие между историей природы и историей человека, и Вен с ними солидарен. Но при этом, в отличие от истории природы, история человека научно не объяснима. Историк может пытаться извлечь из событий и фактов некий инвариант, но Вен нацелен показать, почему это неосуществимо. Это обусловлено природой причинности в истории, а не индивидуальностью человеческих событий. Если существовало собрание исторических законов, это не была бы история, историей было бы собрание фактов, объясняемых этими законами; между тем, физика – это именно собрание законов. Но в этом случае, вероятно, у нас мог бы и пропасть интерес к фактам, а стало быть, к истории: историография стала бы просто источниковедением.

История отличается от романа в одном важном отношении: это рассказ о подлинных событиях. История не обязана быть увлекательной, историк не эстет, не и не коллекционер, его интересует истина. Отсюда Вен выводит, что исторического метода не существует. Существует критический подход к источникам, где задачей является ответ на вопрос, можно ли доверять источнику. Из того, что говорят источники историк сам синтезирует знание, т.е. заполняет лакуны в сведениях, извлекаемых из источников, котрые всегда неполны и часто двусмысленны; и правил исторического синтеза – кроме правил работы с источниками – не существует. Вен объясняет это отсутствием у истории каких-либо тербований, кроме общего требования рассказывать правду. (Я не очень понимаю, почему это общее требование не может или не должно иметь вполне определенных методологических требований.) В историческом повествовании важная роль принадлежит способу заполнения лакун в источниках: нельзя знат ьисторию событий, о которых нет вообще никаких сведений, но знать историю событий, упомянутых в источниках, значит знать о них еще что-то помимо само собйо разумеющегося. Характер заполнение лакун – выбор историка. Леви-Стросс: «История есть дискретное целое, состоящее из областей, каждая из которых имеет определенную частоту» (La Pensée sauvage. Plon, 1962, p. 340). Вслед за Леви-Строссом Вен делит историю на более слабую и более сильную. «Относительный выбор историка возможен только между историей, которая больше описывает и меньше объясняет, и историей, которая больше объясняет и меньше описывает». Одна из них – слабая, например, биографии, анекдоты, но богаче в плане информации. Другая сильная – больше объясняет. Чем сильнее история, тем больше информации из нее исчезает. Лакуны, таким образом – неотъемлемая часть истории. Поскольку историю нельзя заставить рассказать больше, чем содержат источники, остается только писать в «неровном ритме, соответствующем неравномерной сохранности следова прошлого» (Вен, 23). Одни эпохи дают больше лакун относительно одних аспектов, другие – других, но разнородный характер лакун не мешает писать историю.