Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеПирожков или блок В. в. розанов |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
табурете, - в седле, чтобы биться с татарами.
Синяя пара, идущая очень к лицу; малый, пестрый платочек, торчащий
букетцем в пиджачном кармане; он - в белом жилете ходил; он входил легким
шагом, с отважным закидом спины; и, слегка приподнявши широкие плечи, - с
подъерзом, почти незаметным, кудрями отмахивал: к ручке; грустнея улыбкой,
садился на пуфик: под Гиппиус; сиял глазами, стараясь молчать, как
воспитанный эпикуреец, а не как философ; в усилиях на низком пуфике стройно
сидеть (не орлом), он потрескивал пуфиком, дергался шеей и галстук рукой
оправлял: сан-бернар в голубятне!
Внимал, силясь быть церемонным и мягким.
Но вот, сдерживаясь, задетый (его точку зрения тронули) , с живостью, с
дергом, со скрипом, схватясь трепетавшей рукою за ручку, закидывал ногу на
ногу, чтобы не слететь себе под ноги, точно под ними - отверстая бездна.
Слетал:
- "Вообще говоря, - нет же... Я... утверждаю..." - с пронзительной
силою, точно карьером несясь и держа в отлетевшей руке боевое копье, а не
выскочивший карандашик; миг - Гиппиус нет: кверх тормашками рухнет под этим
наскоком богатыря на "татарина", а... не на даму.
Но дама сидела; а вот богатырь - кувырком: через голову лошади, - прямо
лбом: в бездну!
Не это случалось, а нервный претык к "утверждаю": упав головою в свои
кулаки, подлетевшие к красным губам, как у мавра, рвал губы, оскалясь, мигая
и прыгая теперь сутулой спиной, подавясь утверждением; из ротового отверстия
черно-огромного красный язык вывисал до грудей; он одною рукою язык себе
силился снова упрятать, трясяся над ним, а другой, отлетевшей, хватался за
воздух и рвал его (так ловят моль); после этого нервного тика - рука, рот,
язык, голова возвращались на место.
И - "я утверждаю" - лилась Ниагара коротких, трескучих, отточенных
фразочек; каждая как ультиматум: сказуемое, подлежащее, точка; сказуемое,
подлежащее, точка, которую ставил его карандашик-копье, протыкая
пространство меж пуфиком и дьяволицею белой: ни возраст, ни пол, ни
достаток, ни класс не влияли; сиди тут бог-отец, паралитик иль пупс, - с
одинаковою убежденностью произнесется прокол точки зрения: точкою зрения;
"мавр" - непреклонен!
Свершив свое дело, задумчивый, грустный, внимающий - мягко, бывало,
сидит; и сияют глаза его синие; чуть улыбнется; и - галстук оправит. В том
пафосе было несносное что-то; но - детское; точно слепой; Мережковский,
глухой, - тот кричал про свое: когда спорили до хрипоты про "Фому и Ерему",
то другие старались ввернуть разговор в берега:
- "Дмитрий, слушаешь порами", - Дмитрию Зина.
- "Как вы, Николай Александрович, не видите сами", - бывало, Дима.
Не внемлют: гам этих догматиков - идеалиста-философа с мистиком от
теологии напоминал бой тапира с... мартышкою.
Бердяев, вспыхивая, выговаривал нестерпимые, узкие крайне, дотошные
истины; лично же был не узок, и даже - широк, до момента, когда себя
обрывал: "Довольно: понятно!"
И тогда над мыслителем или течением мысли, искусства, политики ставился
крест: возомнивший себя кресто- носцем, Бердяев, построивши стены из
догмата, сам становился на страже стены, отделившей его самого от хода им
наполовину понятой мысли; себя он ужасно обуживал; необузданное воображенье
воздвигало очередную химеру; эту химеру оковывал непереноспым догматом он;
оковав, - никогда уже более не внимал тому, что таилось под твердою
оболочкою догмата; оборотного стороной догматизма его мне казался всегда
химеризм; начинал он бояться конкретного знанья предмета, провидя химеру в
конкретном; и с этим конкретным боролся химерою, отполированною им - под
догмат; совсем химерический образ больного Гюисманса оказывался догматически
бронированным: истинами от Бердяева; и он объявлял крестовый поход против
созданной им химеры, дергаясь, вспыхивая, выстреливая градом злосчастных
сентенций, гарцуя на кресле, ведя за собою послушных "бердяинок" приступами
штурмовать иногда лишь "четвертое" измерение; и вылетал, как в трубу, в мир
чудовищных снов: он - кричал по ночам; мне казался всегда он
"субъективистом" от догматического православия, или, обратно: правоверным
догматиком мира иллюзий.
Дома ж часто бывал так спокойно-рассеян, грустно-приветливый, очень
всегда хлебосольный, - являлся из кабинета воссиживать каким-то сатрапом: на
красное кресло, только что отскрипевши пером, проколовшим позицию Д.
Мережковского в бойком своем фельетоне, который появится завтра же, - после
боя чернильного ужинал, молчаливый, усталый, предоставляя Л. Ю. Бердяевой и
сестре ее за ужином монополию мира идей; и внимал им с сигарой во рту.
В его доме бывало много народу: особенно много стекалось сюда громких
дам, возбужденных до крайности миром воззрений Бердяева, спорящих с ним и
всегда отрезающих гостя от разговора с хозяином; скажешь словечко ему; ждешь
ответа - его; но уж мчится стремительная громкая стая словесности дамской,
раскрамсывая слова, не давая возможности Бердяеву планомерно ответить; было
много идейных вакханок вокруг него.
Мережковские меня приглашали, затащив в разговор, подымать с Бердяевым
нудные, ставшие скоро мне несносными темы, когда возвращался от Блоков я
около двенадцати часов ночи.
- "Ну, наигрались, - пора и за дело", - лукаво мигал Мережковский.
- "А мы, - 3. Н. Гиппиус, - пока вы с Блоком молчали, тут все
обсуждали: подписываться под протестом иль - нет..."
Оглашался протест; и, кряхтя, на плечах подымал я
общественно-религиозную тему; но скоро меня утомила общественность эта, -
тем более что в ней всплывал уже... Струве с "Полярной звездой"; я ж -
левел: Мережковский во мне натыкался: во-первых, - на недопустимое для него
поднимавшееся сочувствие к эсдекам (он же лынял меж кадетами и меж эсерами);
и, во-вторых: ему претил круг моего философского чтения.
- "Это ж механика мертвая!" - он восклицал: мертвой механикой он считал
все, что - не он.
Любопытство и художественного, и теоретического порядка влекло меня к
этим религиозным философам, как оно же влекло и к философам не религиозным.
ПИРОЖКОВ ИЛИ БЛОК
Мережковский когда-то пленял разгляденьем художников слова на фоне
истории; но мне претили при ближайшем знакомстве с кулисами мысли его: они -
догматизм, журнализм; так что громкий рычок на церковность апокалиптического
и безгривого "левика" - надоедал: он рычал на церковность из "церквочки",
связанной с тем, с чем он рвал; так что рвал и метал на себя самого этот
"левик"; Д. В. Философов последовательно отдавался кадетской общественности;
Карташев клевал на церковь; союзники, в сущности, уже тогда улепетывали от
него; Философов хотел бы "дострувить" его; Карташев бы хотел его
"дозлатоустить"; до пояса - "струвик", до ног - "зла-тоустик", он стал не
собою самим: "Филошев" с "Карта-софовым" дали серейшую мазь; этой мазью
замазал он собственные, прежде яркие краски: фатально; его "Юлиан"
интересней, живей, чем "Воскресшие боги", которые лучше "Петра"; "Петр"
свежей "Александра";178 так все им написанное - в нисходящей градации; жалко
приклеенный "туфлей с помпоном" к трамплину, с которого прыгал, явил не
прыжок через бездну, а только сигание ножки, приветствующее революцию; разве
что туфелька с ножки, вильнувши помпоном, слетела в расщеп меж двумя
берегами; помпон, это - бомба, которую хотел метать вместе с Савинковым;
подскочившие сзади друзья, - "Филошев" с "Картасофовым", его отклеив,
стащили в Варшаву, где он объявил: "Ожидаемый миром мессия - Пилсудский"179.
Поставив в Париже "наивного малого" - во все лопатки: Д. В. Философов - в
Варшаву; 180 А. В. Карташев - под Святейший Синод 181.
В 905 году дружба с сестрами - Зиною, Татою, отклик на сердце, которого
не было (была лишь видимость), меня держали в гипнозе; и я от себя самого
утаил, до чего этот "левик" мне чужд в выявленьях идейных и личных: несло от
него, как из погреба, - холодом!
Гиппиус в тонкостях мыслей и чувств была на двадцать пять голов его
выше; она отдала свою жизнь, свой талант, свой досуг, чтоб возиться с
хозяйствами "всеевропейского" имени; она - работница с грязною тряпкой в
руках; Мережковский питался ее игрой мысли; во многом он вытяжка мыслей 3.
Н.; порошки ему делали: "зинаидин" (нечто вроде "фитина"); "коммуна" позднее
мне виделась лабораторией газов, которыми "тещин язык" [Детская игрушка,
продававшаяся на Вербе в Москве] верещал: на весь мир!
Не случайно, что я и Д. С. друг на друга глазами лишь хлопали; и не
случайно, что с 3. Н. я ночи свои проводил в неотрывных беседах; в те годы
она - конфидентка, мне нужная; еще не видел я тени ее, ставшей ею
впоследствии, когда она - стала тень; это - сплетница, выросшая в клеветницу
и кляузницу! Мотив жизни в сем "логове" - не только Гиппиус; Блоки, с
которыми виделся я ежедневно ("коммуна" моя номер два); Мережковские грызли
меня за мое убеганье в казарму: что общего?
"Дмитрий", бывало, попугивает: рифмой с хвостиком Блока:
- "Кричал Анатоль: "О, о, о!" Губку пятила жена Андрея Болконского.
Иван Ильич кричал: "Ууу!" Блок - "Цариц-ууу!"
И - склабился; Блок отмечал тот осклаб:
- "Арлекин!"
- "Боря, Блок - тюк какой-то: не сдвинешь", - 3. Н. добавляла; не
"Боря" у ней выходило, - "Бээ...оря!"
Однажды Д. С. и 3. Н. загорелись желаньем: с Л. Д., женой Блока,
встретиться: "Бэ-оря, тащите их, сдвиньте их с места!"
Порой порученья давалися мне щекотливые: для Мережковского я покупал...
"пипифакс"; и - его знакомил в Париже - с Жоресом. Я помню, как я вез А. А.
и Л. Д. на извозчиках к дому Мурузи в весенних капелях; зиял юный серп;
Александр Александрович губы скривил, спрятав нос в воротник; и мехастую
шапку - на лоб.
3. Н. встретила с официальной приветливостью; рыже-розовые волоса
подвязала пурпуровой лентой; лорнетку - к глазам, Любовь Дмитриевну оглядев
с головы и до пят: "А... скажите... А как же... А Боря рассказывал?" Д. С,
взволнованный, будто пришел Пирожков, а не Блоки, с любезно-картавыми рыками
зубы показывая, стал эластичный, слетая с дивана, как мячик, и бегая
диагоналями; Блок же печально тенел из угла.
Ничего из знакомства не вышло182.
Блок, я, Любовь Дмитриевна, слухи; в 1906 году Савинков; где-то таимый,
все - мельк пыли подсолнечный; "Дима" в 1906 году помчался в Париж; за ним
"Зина" и "Дмитрий" рвались; все зависело от Пирожкова, издателя; Д.
Мережковский, млея на солнышке, брал тогда с собою на Литейный меня и
показывал мне на барашки: "Весеннее небо".
С утра и до вечера слышалось:
- "Вот Пирожков... С Пирожковым... Придет Пирожков".
Продавалась "Трилогия"; идеология, всякая, таяла пред ожидаемыми
посещениями Пирожкова183.
И вот он - пришел.
И сейчас же потом, взяв с собою пальто Мережковского (уже в Париже -
весна), застегнув на нем шубку, схвативши его чемоданчики, - я, Карташев,
Тата, Ната и Ремизова - на Варшавский вокзал;184 он в вагоне облекся в
пальто, сбросив в руки нам шубу:
- "В Пагижже фиалки!"
Боялся - простуды, заразы, клопов, революции; и посылал меня за...
"пипифаксом".
Мне связаны вместе: отъезд, Пирожков и... "пипи-факс".
В. В. РОЗАНОВ
Раз, когда с Гиппиус перед камином сидели с высокой "проблемой", -
звонок: из передней в гостиную дробно-быстро просеменил, дрожа мягкими
плотностями, невысокого роста блондин с легкой проседью, с желтой бородкой,
торчком, в сюртуке; но кричал его белый жилет, на лоснящемся,
дрябло-дородном и бледно-морковного цвета лице глянцевели очки с золотою
оправой; над лобиной клок мягких редких волос, как кок клоуна; голову набок
клонил, скороговорочкою обсюсюкиваясь; и 3. Н. нас представила:
- "Боря"!
- "Василий Васильевич!" Это был - Розанов185.
Уже лет восемь следил я за этим враждебным и ярким писателем, так что с
огромным вниманьем разглядывал: севши на низенькую табуретку под Гиппиус,
пальцами он захватывался за пальцы ее, себе под нос выбрызгивая вместе с
брызгой слюной свои тряские фразочки, точно вприпрыжку, без логики, с тою
пустой добротою, которая - форма поплева в присутствующих; разговор,
вероятно, с собою самим начал еще в передней, а может, - на улице; можно ль
назвать разговором варенье желудочком мозга о всем, что ни есть:
Мережковских, себе, Петербурге? Он эти возникшие где-то вдали отправленья
выбрызгивал с сюсюканьем, без окончания и без начала; какая-то праздная и
шепелявая каша, с взлетаньем бровей, но не на собеседника, а над губами
своими; в вареньи предметов мыслительности было наглое что-то; в невиннейшем
виде - таимая злость.
Меня поразили дрожащие кончики пальцев: как жирные десять червей; он
хватался за пепельницу, за колено 3. Н., за мое; называя меня Борей, а
Гиппиус - Зиночкой; дергались в пляске на месте коленки его; и хитрейше
плясали под глянцем очковым ничтожные карие глазки.
Да, апофеоз тривиальности, точно нарочно кидаемой в лоб нам, со смаком,
с причмоками чувственных губ, рисовавших сладчайшую, жирную, приторно-пряную
линию! И мне хотелось вскрикнуть: "Хитер нараспашку!" Вдруг, бросив нас, он
засопел, отвернулся, гребеночку вынул; пустился причесывать кок; волоса
стали гладкие, точно прилизанные; отдалось мне опять: вот просвирня
какого-то древнего храма культуры, которая переродилась давно в служащую при
писсуаре; мысли же прядали, как пузыри, поднимаясь со дна подсознания,
лопаясь, не доходя до сознания, - в бульках слюны, в шепелявых сюсюках.
Небрежно отбулькавши мне похвалу, отвернулся с не-брежеством к Гиппиус
и стал дразнить ее: ведьма-де! 3. Н. отшучивалась, называя его просто
"Васей"; а "Вася" уже шепелявил о чем-то своем, о домашнем, - о розовощекой
матроне своей (ее дико боялся он); дергалась нервно коленка; лицо и потело,
и маслилось; губы вдруг сделали ижицу; карие глазки - не видели; из-под
очков побежали они морготней: в потолок.
Вдруг Василий Васильевич, круто ко мне повернувшись, забрызгал
вопросиками: о покойном отце.
- "Он же - умер!!."
Вздрог: выпрямился; богомольно перекрестился; и забормотал - с чмыхом,
с чмоком:
- "Вы - не забывайте могилки... могилки... Молитесь могилкам".
И все возвращался к "могилкам"; с "могилкой" ушел; уже кутаясь в шубу,
надвинувши круглую шапку, ногой не попав в большой ботик, он вдруг
повернулся ко мне и побрызгал из меха медвежьего:
- "Помните же: от меня поклонитесь - могилке!"
И тут же, став - ком меховой, комом воротника от нас - в дверь; а 3. Н.
подняла на меня торжествующий взгляд, точно редкого зверя показывала:
- "Ну, что скажете?"
- "Странно и страшно!"
- "Ужасно! - значительно выблеснула, - вот так плоть!-"
- "И не плоть, - фантазировал я, - плоть без "ть";. в звуке "ть" -
окрыление; "пло" - или лучше два "п", для плотяности: п-п-п-пло!"
В духе наших тогдашних дурачеств прозвали мы Розанова:
- "Просто "пло"!"
Ни в ком жизнь отвлеченных понятий не переживалась как плоть; только он
выделял свои мысли - слюнной железой, носовой железой; чмахом, чмыхом;
забулькает, да и набрызгивает отправлениями аппарата слюнного; без всякого
повода смякнет, ослабнет: до следующего отправления; действует этим; где
люди совершают абстрактные ходы, он булькает, дрызгает; брызнь, а - не
жизнь; мыло слизистое, а - не мысль.
Скоро стал я бывать на его "воскресеньях", куда убегал от скучных,
холодных воскресников Ф. Сологуба, который весьма обижался на это; у
Розанова "воскресенья" совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело;
гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в
тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал
десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв
под руку того, другого, поплескивал в уши; и - рот строил ижицей; точно
безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что - щипался),
бесстыдничая переблеском очковых кругов; статный корпус Бердяева
всклокоченною головой ассирийца его затмевал; тут же, - вовсе некстати из
"Нового времени": Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша,
играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на
нас, декадентов; Д. С, Мережковский, осунувшийся, убивался фигурою крупною
этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с бокового же столика - своя
веселая группа, смакующая безобразицу мощной вульгарности Розанова;
рыжеусый, ощеренный хищно, как бы выпивающий карими глазками Бакст и
пропухший белясо, как шарик утонченный с еле заметным усенком - К. Сомов.
Все - выдвинуты, утрированны; только хозяин сма-лен; мелькнет белым
животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями,
фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между
Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая,
строгая Варвара Федоровна, сочетающая в себе, видно, "Матрену" с матроной; я
как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала
"мистическое" отвращение, переходящее просто в ужас; я, "друг" Мережковских,
внушал ей сомнение.
Розанов, взяв раз за талию, меня повел в показную, парадную комнату;
она зарела, как помнится, - розовым; посередине, как трон, возвышалося ложе:
не ложное; и приводили: ему поклониться; то - спальня.
Однажды он, смяв меня и налезая, щупал, плевнул вопросом; и я, отвечая,
чертил что-то пальцем по скатерти: непроизвольно; он, слов не расслышав,
подставивши ухо (огромное), видел след ногтя, чертившего схему на скатерти,
и, точно впившись в нее, перечерчивал ногтем, поплевывал: "Понимаете!"
Силился вникнуть; вдруг он запыхался, устал, подразмяк, опустил низко
голову, снявши очки, протирал их безглазо, впадая в прострацию;
физиологическое отправленье совершилось; не мог ничего он прибавить;
мыслительный ход совершался естественной, что ли, нуждою в нем; так что,
откапав матерей мыслей, он капать не мог.
Не забуду воскресников этих; позднее на них пригляделся - впервые я к
писателю Ремизову; он сидел, такой маленький, всей головою огромной уйдя
себе под спину; дико очками блистал; и огромнейшим лбом в поперечных
морщинах подпрыгивал из-под взъерошенных, вставших волос; меня вовсе не
зная, уставился, как бык на красное; вдруг, закрививши умильные губки, он
мне подмигнул очень странно; мне сделалось жутко; и он испугался; сап-нувши,
вскочил, оказавшись у всех под микиткой; пошел приставать к Вячеславу
Иванову:
- "У Вячеслава Иваныча - нос в табаке!"
И весь вечер, сутуленький, маленький, странно таскался за В. И.
Ивановым; вдруг, подскочивши к качалке, в которой массивный Бердяев сидел,
он стремительно, дьявольски-цапким движением перепрокинул качалку; все,
ахнув, вскочили; Бердяев, накрытый качалкой, предстал нам в ужаснейшем виде:
там, где сапоги, - голова; там же, где голова, - лакированных два сапога;
все на выручку бросились; только не Розанов, сделавший ижицу, невозмутимо
поплескивал с кем-то.
Однажды я днем зашел; он посулил подарить свою книгу, редчайшую ("О
понимании") :186 "Вы приходите за ней; я вам ее надпишу". Закрученный
вихрем, признаться, о книге забыл; не зашел; он же ждал: приготовился; и
страшно обиделся.
В этот приезд я его повстречал на Дункан; был я с Блоками; взяв меня
под руку, он недовольно поплескивал перед собою, мотаясь рыжавой своей
бороде-ночкой:
- "Хоть бы движенье как следует; мертвый живот; отвлеченности,
книжности... нет!"
И, махнув недовольно рукою, он бросил меня, не простившись.