Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Пирожков или блок
В. в. розанов
Подобный материал:
1   ...   41   42   43   44   45   46   47   48   ...   60

табурете, - в седле, чтобы биться с татарами.

Синяя пара, идущая очень к лицу; малый, пестрый платочек, торчащий

букетцем в пиджачном кармане; он - в белом жилете ходил; он входил легким

шагом, с отважным закидом спины; и, слегка приподнявши широкие плечи, - с

подъерзом, почти незаметным, кудрями отмахивал: к ручке; грустнея улыбкой,

садился на пуфик: под Гиппиус; сиял глазами, стараясь молчать, как

воспитанный эпикуреец, а не как философ; в усилиях на низком пуфике стройно

сидеть (не орлом), он потрескивал пуфиком, дергался шеей и галстук рукой

оправлял: сан-бернар в голубятне!

Внимал, силясь быть церемонным и мягким.

Но вот, сдерживаясь, задетый (его точку зрения тронули) , с живостью, с

дергом, со скрипом, схватясь трепетавшей рукою за ручку, закидывал ногу на

ногу, чтобы не слететь себе под ноги, точно под ними - отверстая бездна.

Слетал:

- "Вообще говоря, - нет же... Я... утверждаю..." - с пронзительной

силою, точно карьером несясь и держа в отлетевшей руке боевое копье, а не

выскочивший карандашик; миг - Гиппиус нет: кверх тормашками рухнет под этим

наскоком богатыря на "татарина", а... не на даму.

Но дама сидела; а вот богатырь - кувырком: через голову лошади, - прямо

лбом: в бездну!

Не это случалось, а нервный претык к "утверждаю": упав головою в свои

кулаки, подлетевшие к красным губам, как у мавра, рвал губы, оскалясь, мигая

и прыгая теперь сутулой спиной, подавясь утверждением; из ротового отверстия

черно-огромного красный язык вывисал до грудей; он одною рукою язык себе

силился снова упрятать, трясяся над ним, а другой, отлетевшей, хватался за

воздух и рвал его (так ловят моль); после этого нервного тика - рука, рот,

язык, голова возвращались на место.

И - "я утверждаю" - лилась Ниагара коротких, трескучих, отточенных

фразочек; каждая как ультиматум: сказуемое, подлежащее, точка; сказуемое,

подлежащее, точка, которую ставил его карандашик-копье, протыкая

пространство меж пуфиком и дьяволицею белой: ни возраст, ни пол, ни

достаток, ни класс не влияли; сиди тут бог-отец, паралитик иль пупс, - с

одинаковою убежденностью произнесется прокол точки зрения: точкою зрения;

"мавр" - непреклонен!

Свершив свое дело, задумчивый, грустный, внимающий - мягко, бывало,

сидит; и сияют глаза его синие; чуть улыбнется; и - галстук оправит. В том

пафосе было несносное что-то; но - детское; точно слепой; Мережковский,

глухой, - тот кричал про свое: когда спорили до хрипоты про "Фому и Ерему",

то другие старались ввернуть разговор в берега:

- "Дмитрий, слушаешь порами", - Дмитрию Зина.

- "Как вы, Николай Александрович, не видите сами", - бывало, Дима.

Не внемлют: гам этих догматиков - идеалиста-философа с мистиком от

теологии напоминал бой тапира с... мартышкою.

Бердяев, вспыхивая, выговаривал нестерпимые, узкие крайне, дотошные

истины; лично же был не узок, и даже - широк, до момента, когда себя

обрывал: "Довольно: понятно!"

И тогда над мыслителем или течением мысли, искусства, политики ставился

крест: возомнивший себя кресто- носцем, Бердяев, построивши стены из

догмата, сам становился на страже стены, отделившей его самого от хода им

наполовину понятой мысли; себя он ужасно обуживал; необузданное воображенье

воздвигало очередную химеру; эту химеру оковывал непереноспым догматом он;

оковав, - никогда уже более не внимал тому, что таилось под твердою

оболочкою догмата; оборотного стороной догматизма его мне казался всегда

химеризм; начинал он бояться конкретного знанья предмета, провидя химеру в

конкретном; и с этим конкретным боролся химерою, отполированною им - под

догмат; совсем химерический образ больного Гюисманса оказывался догматически

бронированным: истинами от Бердяева; и он объявлял крестовый поход против

созданной им химеры, дергаясь, вспыхивая, выстреливая градом злосчастных

сентенций, гарцуя на кресле, ведя за собою послушных "бердяинок" приступами

штурмовать иногда лишь "четвертое" измерение; и вылетал, как в трубу, в мир

чудовищных снов: он - кричал по ночам; мне казался всегда он

"субъективистом" от догматического православия, или, обратно: правоверным

догматиком мира иллюзий.

Дома ж часто бывал так спокойно-рассеян, грустно-приветливый, очень

всегда хлебосольный, - являлся из кабинета воссиживать каким-то сатрапом: на

красное кресло, только что отскрипевши пером, проколовшим позицию Д.

Мережковского в бойком своем фельетоне, который появится завтра же, - после

боя чернильного ужинал, молчаливый, усталый, предоставляя Л. Ю. Бердяевой и

сестре ее за ужином монополию мира идей; и внимал им с сигарой во рту.

В его доме бывало много народу: особенно много стекалось сюда громких

дам, возбужденных до крайности миром воззрений Бердяева, спорящих с ним и

всегда отрезающих гостя от разговора с хозяином; скажешь словечко ему; ждешь

ответа - его; но уж мчится стремительная громкая стая словесности дамской,

раскрамсывая слова, не давая возможности Бердяеву планомерно ответить; было

много идейных вакханок вокруг него.

Мережковские меня приглашали, затащив в разговор, подымать с Бердяевым

нудные, ставшие скоро мне несносными темы, когда возвращался от Блоков я

около двенадцати часов ночи.

- "Ну, наигрались, - пора и за дело", - лукаво мигал Мережковский.

- "А мы, - 3. Н. Гиппиус, - пока вы с Блоком молчали, тут все

обсуждали: подписываться под протестом иль - нет..."

Оглашался протест; и, кряхтя, на плечах подымал я

общественно-религиозную тему; но скоро меня утомила общественность эта, -

тем более что в ней всплывал уже... Струве с "Полярной звездой"; я ж -

левел: Мережковский во мне натыкался: во-первых, - на недопустимое для него

поднимавшееся сочувствие к эсдекам (он же лынял меж кадетами и меж эсерами);

и, во-вторых: ему претил круг моего философского чтения.

- "Это ж механика мертвая!" - он восклицал: мертвой механикой он считал

все, что - не он.

Любопытство и художественного, и теоретического порядка влекло меня к

этим религиозным философам, как оно же влекло и к философам не религиозным.


ПИРОЖКОВ ИЛИ БЛОК


Мережковский когда-то пленял разгляденьем художников слова на фоне

истории; но мне претили при ближайшем знакомстве с кулисами мысли его: они -

догматизм, журнализм; так что громкий рычок на церковность апокалиптического

и безгривого "левика" - надоедал: он рычал на церковность из "церквочки",

связанной с тем, с чем он рвал; так что рвал и метал на себя самого этот

"левик"; Д. В. Философов последовательно отдавался кадетской общественности;

Карташев клевал на церковь; союзники, в сущности, уже тогда улепетывали от

него; Философов хотел бы "дострувить" его; Карташев бы хотел его

"дозлатоустить"; до пояса - "струвик", до ног - "зла-тоустик", он стал не

собою самим: "Филошев" с "Карта-софовым" дали серейшую мазь; этой мазью

замазал он собственные, прежде яркие краски: фатально; его "Юлиан"

интересней, живей, чем "Воскресшие боги", которые лучше "Петра"; "Петр"

свежей "Александра";178 так все им написанное - в нисходящей градации; жалко

приклеенный "туфлей с помпоном" к трамплину, с которого прыгал, явил не

прыжок через бездну, а только сигание ножки, приветствующее революцию; разве

что туфелька с ножки, вильнувши помпоном, слетела в расщеп меж двумя

берегами; помпон, это - бомба, которую хотел метать вместе с Савинковым;

подскочившие сзади друзья, - "Филошев" с "Картасофовым", его отклеив,

стащили в Варшаву, где он объявил: "Ожидаемый миром мессия - Пилсудский"179.

Поставив в Париже "наивного малого" - во все лопатки: Д. В. Философов - в

Варшаву; 180 А. В. Карташев - под Святейший Синод 181.

В 905 году дружба с сестрами - Зиною, Татою, отклик на сердце, которого

не было (была лишь видимость), меня держали в гипнозе; и я от себя самого

утаил, до чего этот "левик" мне чужд в выявленьях идейных и личных: несло от

него, как из погреба, - холодом!

Гиппиус в тонкостях мыслей и чувств была на двадцать пять голов его

выше; она отдала свою жизнь, свой талант, свой досуг, чтоб возиться с

хозяйствами "всеевропейского" имени; она - работница с грязною тряпкой в

руках; Мережковский питался ее игрой мысли; во многом он вытяжка мыслей 3.

Н.; порошки ему делали: "зинаидин" (нечто вроде "фитина"); "коммуна" позднее

мне виделась лабораторией газов, которыми "тещин язык" [Детская игрушка,

продававшаяся на Вербе в Москве] верещал: на весь мир!

Не случайно, что я и Д. С. друг на друга глазами лишь хлопали; и не

случайно, что с 3. Н. я ночи свои проводил в неотрывных беседах; в те годы

она - конфидентка, мне нужная; еще не видел я тени ее, ставшей ею

впоследствии, когда она - стала тень; это - сплетница, выросшая в клеветницу

и кляузницу! Мотив жизни в сем "логове" - не только Гиппиус; Блоки, с

которыми виделся я ежедневно ("коммуна" моя номер два); Мережковские грызли

меня за мое убеганье в казарму: что общего?

"Дмитрий", бывало, попугивает: рифмой с хвостиком Блока:

- "Кричал Анатоль: "О, о, о!" Губку пятила жена Андрея Болконского.

Иван Ильич кричал: "Ууу!" Блок - "Цариц-ууу!"

И - склабился; Блок отмечал тот осклаб:

- "Арлекин!"

- "Боря, Блок - тюк какой-то: не сдвинешь", - 3. Н. добавляла; не

"Боря" у ней выходило, - "Бээ...оря!"

Однажды Д. С. и 3. Н. загорелись желаньем: с Л. Д., женой Блока,

встретиться: "Бэ-оря, тащите их, сдвиньте их с места!"

Порой порученья давалися мне щекотливые: для Мережковского я покупал...

"пипифакс"; и - его знакомил в Париже - с Жоресом. Я помню, как я вез А. А.

и Л. Д. на извозчиках к дому Мурузи в весенних капелях; зиял юный серп;

Александр Александрович губы скривил, спрятав нос в воротник; и мехастую

шапку - на лоб.

3. Н. встретила с официальной приветливостью; рыже-розовые волоса

подвязала пурпуровой лентой; лорнетку - к глазам, Любовь Дмитриевну оглядев

с головы и до пят: "А... скажите... А как же... А Боря рассказывал?" Д. С,

взволнованный, будто пришел Пирожков, а не Блоки, с любезно-картавыми рыками

зубы показывая, стал эластичный, слетая с дивана, как мячик, и бегая

диагоналями; Блок же печально тенел из угла.

Ничего из знакомства не вышло182.

Блок, я, Любовь Дмитриевна, слухи; в 1906 году Савинков; где-то таимый,

все - мельк пыли подсолнечный; "Дима" в 1906 году помчался в Париж; за ним

"Зина" и "Дмитрий" рвались; все зависело от Пирожкова, издателя; Д.

Мережковский, млея на солнышке, брал тогда с собою на Литейный меня и

показывал мне на барашки: "Весеннее небо".

С утра и до вечера слышалось:

- "Вот Пирожков... С Пирожковым... Придет Пирожков".

Продавалась "Трилогия"; идеология, всякая, таяла пред ожидаемыми

посещениями Пирожкова183.

И вот он - пришел.

И сейчас же потом, взяв с собою пальто Мережковского (уже в Париже -

весна), застегнув на нем шубку, схвативши его чемоданчики, - я, Карташев,

Тата, Ната и Ремизова - на Варшавский вокзал;184 он в вагоне облекся в

пальто, сбросив в руки нам шубу:

- "В Пагижже фиалки!"

Боялся - простуды, заразы, клопов, революции; и посылал меня за...

"пипифаксом".

Мне связаны вместе: отъезд, Пирожков и... "пипи-факс".


В. В. РОЗАНОВ


Раз, когда с Гиппиус перед камином сидели с высокой "проблемой", -

звонок: из передней в гостиную дробно-быстро просеменил, дрожа мягкими

плотностями, невысокого роста блондин с легкой проседью, с желтой бородкой,

торчком, в сюртуке; но кричал его белый жилет, на лоснящемся,

дрябло-дородном и бледно-морковного цвета лице глянцевели очки с золотою

оправой; над лобиной клок мягких редких волос, как кок клоуна; голову набок

клонил, скороговорочкою обсюсюкиваясь; и 3. Н. нас представила:

- "Боря"!

- "Василий Васильевич!" Это был - Розанов185.

Уже лет восемь следил я за этим враждебным и ярким писателем, так что с

огромным вниманьем разглядывал: севши на низенькую табуретку под Гиппиус,

пальцами он захватывался за пальцы ее, себе под нос выбрызгивая вместе с

брызгой слюной свои тряские фразочки, точно вприпрыжку, без логики, с тою

пустой добротою, которая - форма поплева в присутствующих; разговор,

вероятно, с собою самим начал еще в передней, а может, - на улице; можно ль

назвать разговором варенье желудочком мозга о всем, что ни есть:

Мережковских, себе, Петербурге? Он эти возникшие где-то вдали отправленья

выбрызгивал с сюсюканьем, без окончания и без начала; какая-то праздная и

шепелявая каша, с взлетаньем бровей, но не на собеседника, а над губами

своими; в вареньи предметов мыслительности было наглое что-то; в невиннейшем

виде - таимая злость.

Меня поразили дрожащие кончики пальцев: как жирные десять червей; он

хватался за пепельницу, за колено 3. Н., за мое; называя меня Борей, а

Гиппиус - Зиночкой; дергались в пляске на месте коленки его; и хитрейше

плясали под глянцем очковым ничтожные карие глазки.

Да, апофеоз тривиальности, точно нарочно кидаемой в лоб нам, со смаком,

с причмоками чувственных губ, рисовавших сладчайшую, жирную, приторно-пряную

линию! И мне хотелось вскрикнуть: "Хитер нараспашку!" Вдруг, бросив нас, он

засопел, отвернулся, гребеночку вынул; пустился причесывать кок; волоса

стали гладкие, точно прилизанные; отдалось мне опять: вот просвирня

какого-то древнего храма культуры, которая переродилась давно в служащую при

писсуаре; мысли же прядали, как пузыри, поднимаясь со дна подсознания,

лопаясь, не доходя до сознания, - в бульках слюны, в шепелявых сюсюках.

Небрежно отбулькавши мне похвалу, отвернулся с не-брежеством к Гиппиус

и стал дразнить ее: ведьма-де! 3. Н. отшучивалась, называя его просто

"Васей"; а "Вася" уже шепелявил о чем-то своем, о домашнем, - о розовощекой

матроне своей (ее дико боялся он); дергалась нервно коленка; лицо и потело,

и маслилось; губы вдруг сделали ижицу; карие глазки - не видели; из-под

очков побежали они морготней: в потолок.

Вдруг Василий Васильевич, круто ко мне повернувшись, забрызгал

вопросиками: о покойном отце.

- "Он же - умер!!."

Вздрог: выпрямился; богомольно перекрестился; и забормотал - с чмыхом,

с чмоком:

- "Вы - не забывайте могилки... могилки... Молитесь могилкам".

И все возвращался к "могилкам"; с "могилкой" ушел; уже кутаясь в шубу,

надвинувши круглую шапку, ногой не попав в большой ботик, он вдруг

повернулся ко мне и побрызгал из меха медвежьего:

- "Помните же: от меня поклонитесь - могилке!"

И тут же, став - ком меховой, комом воротника от нас - в дверь; а 3. Н.

подняла на меня торжествующий взгляд, точно редкого зверя показывала:

- "Ну, что скажете?"

- "Странно и страшно!"

- "Ужасно! - значительно выблеснула, - вот так плоть!-"

- "И не плоть, - фантазировал я, - плоть без "ть";. в звуке "ть" -

окрыление; "пло" - или лучше два "п", для плотяности: п-п-п-пло!"

В духе наших тогдашних дурачеств прозвали мы Розанова:

- "Просто "пло"!"

Ни в ком жизнь отвлеченных понятий не переживалась как плоть; только он

выделял свои мысли - слюнной железой, носовой железой; чмахом, чмыхом;

забулькает, да и набрызгивает отправлениями аппарата слюнного; без всякого

повода смякнет, ослабнет: до следующего отправления; действует этим; где

люди совершают абстрактные ходы, он булькает, дрызгает; брызнь, а - не

жизнь; мыло слизистое, а - не мысль.

Скоро стал я бывать на его "воскресеньях", куда убегал от скучных,

холодных воскресников Ф. Сологуба, который весьма обижался на это; у

Розанова "воскресенья" совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело;

гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в

тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал

десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв

под руку того, другого, поплескивал в уши; и - рот строил ижицей; точно

безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что - щипался),

бесстыдничая переблеском очковых кругов; статный корпус Бердяева

всклокоченною головой ассирийца его затмевал; тут же, - вовсе некстати из

"Нового времени": Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша,

играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на

нас, декадентов; Д. С, Мережковский, осунувшийся, убивался фигурою крупною

этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с бокового же столика - своя

веселая группа, смакующая безобразицу мощной вульгарности Розанова;

рыжеусый, ощеренный хищно, как бы выпивающий карими глазками Бакст и

пропухший белясо, как шарик утонченный с еле заметным усенком - К. Сомов.

Все - выдвинуты, утрированны; только хозяин сма-лен; мелькнет белым

животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями,

фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между

Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая,

строгая Варвара Федоровна, сочетающая в себе, видно, "Матрену" с матроной; я

как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала

"мистическое" отвращение, переходящее просто в ужас; я, "друг" Мережковских,

внушал ей сомнение.

Розанов, взяв раз за талию, меня повел в показную, парадную комнату;

она зарела, как помнится, - розовым; посередине, как трон, возвышалося ложе:

не ложное; и приводили: ему поклониться; то - спальня.

Однажды он, смяв меня и налезая, щупал, плевнул вопросом; и я, отвечая,

чертил что-то пальцем по скатерти: непроизвольно; он, слов не расслышав,

подставивши ухо (огромное), видел след ногтя, чертившего схему на скатерти,

и, точно впившись в нее, перечерчивал ногтем, поплевывал: "Понимаете!"

Силился вникнуть; вдруг он запыхался, устал, подразмяк, опустил низко

голову, снявши очки, протирал их безглазо, впадая в прострацию;

физиологическое отправленье совершилось; не мог ничего он прибавить;

мыслительный ход совершался естественной, что ли, нуждою в нем; так что,

откапав матерей мыслей, он капать не мог.

Не забуду воскресников этих; позднее на них пригляделся - впервые я к

писателю Ремизову; он сидел, такой маленький, всей головою огромной уйдя

себе под спину; дико очками блистал; и огромнейшим лбом в поперечных

морщинах подпрыгивал из-под взъерошенных, вставших волос; меня вовсе не

зная, уставился, как бык на красное; вдруг, закрививши умильные губки, он

мне подмигнул очень странно; мне сделалось жутко; и он испугался; сап-нувши,

вскочил, оказавшись у всех под микиткой; пошел приставать к Вячеславу

Иванову:

- "У Вячеслава Иваныча - нос в табаке!"

И весь вечер, сутуленький, маленький, странно таскался за В. И.

Ивановым; вдруг, подскочивши к качалке, в которой массивный Бердяев сидел,

он стремительно, дьявольски-цапким движением перепрокинул качалку; все,

ахнув, вскочили; Бердяев, накрытый качалкой, предстал нам в ужаснейшем виде:

там, где сапоги, - голова; там же, где голова, - лакированных два сапога;

все на выручку бросились; только не Розанов, сделавший ижицу, невозмутимо

поплескивал с кем-то.

Однажды я днем зашел; он посулил подарить свою книгу, редчайшую ("О

понимании") :186 "Вы приходите за ней; я вам ее надпишу". Закрученный

вихрем, признаться, о книге забыл; не зашел; он же ждал: приготовился; и

страшно обиделся.

В этот приезд я его повстречал на Дункан; был я с Блоками; взяв меня

под руку, он недовольно поплескивал перед собою, мотаясь рыжавой своей

бороде-ночкой:

- "Хоть бы движенье как следует; мертвый живот; отвлеченности,

книжности... нет!"

И, махнув недовольно рукою, он бросил меня, не простившись.