Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
белый, мягкий; он выглядит Байроном; тени лежат на лице, - протонченном и
белом: загар отлетел; точно перерисован со старой гравюры он.
- "Боря", - бросает в столовую; она - поменьше; оклеена
ярко-оранжевым; стол, скатерть: завтракают; золотая головка Л. Д. в
розовато-зеленом капоте; под красною тальмочкою Александра Андревна
трепещет; вот - худенькая, в невоенно сидящем мундире фигурка склоняет в
тарелку свой нос, как у дятла, и дергает узкую черную с проседью бороду
слабой, костлявой рукой; глазки - кроткие, черные, не без лукавости - отчим
А. А.
- "Франц Феликсович, Боря, - с сухой жестковатостью Блок мне
рассказывал, - таки не любит меня".
Но я видел - уступчивость в мягком полковнике.
- "Францик же вспыльчивый, - мне Александра Андревна, - он может
престрашно кричать, хоть - отходчив!"
Л. Д. с ним дружила; я думаю: разности бытов столкнулись: профессорский
сын, да и внук; и - служака, немного испуганный в собственном доме, что он
"не поэт", а "полковник"; при всех положениях улизывал в двери, дилинькая
шпорой, ущелкивая лакированными сапогами.
А. А., вычерняясь, бывало, рубашкой из шерсти, сажает; его голова как
камея на фоне оранжево-ярких обой вызывала подчас впечатление портретов
Гольбейна: серебряно-серое, черное, ярко-оранжевое. Франц Феликсович, нос,
как у дятла, роняя в тарелку, старался не слушать крепчайших намеков, что
он-де солдат: занимался котлетой своей; Александра Андревна бросала
сконфуженный глазик на "Францика", свой кружевной разговор поднимая, смущая
подобием с покойной Ольгой Михайловной Соловьевой, родственницей:
- "Вы, - слабеющим, но заползающим голосом, - Боря, почти нигилист".
На дыбы!
- "Нет, позвольте!"
Как с Ольгой Михайловной!
Л. Д., А. А., встав, ведут на свою половину; она состояла из спальни и
из кабинетика; весь кабинет занимали: объемистый письменный стол,
полированный, красного дерева; мягкий диван вдоль стены (при столе);
широчайшее кресло, в котором сидел А. А., при деревянной резной папироснице;
кресла и стол у окна; Любовь Дмитриевна собиралась комочком, с ногами на
кресло, склонив свою голову в руки, которыми крепко, в обхват зацеплялась за
кресло: любимая поза; а я - на диване. Окно выходило в пустой коридор; его
Блоки заклеили сине-зелено-пурпу-ровою восковою бумагою, изображающей рыцаря
с дамой; днем свет, проникавший сквозь стекла, бросал пестрый отблеск на
розово-зеленоватый капот Л. Д. и на пепельно-рыжие кудри А. А.: как витраж!
Статный, грустно откинутый в тени и красные блики, молчал, растерявшись
глазами светлявыми: цвет незабудок; и воротничок отложной, широчайший весьма
обрамлял лебединую шею; казался мне Байроном, перерисованным заново; глубже,
чем летом, чернели круги под глазами; едва уловимые складки: у глаз и у губ.
Развалясь на диване, я думал: никто не спугнет тишины; и не шмякнет
помпон Мережковского: в ухо мне; слушал молчание; Блок, выпуская дымок в
потолок, - тоже слушал: молчание; что-то беспомощно-милое, точно письмо его
мне, отвечавшее на подношенье "Возврата" недавно; игрушку прислал мальчик
мальчику к елке222.
О чем говорили?
Об очень простом; я - о лекциях С. Трубецкого; а он - о профессоре
Шляпкине; был у него интерес к мелочам; он - всех помнил: Рачинского,
Эртеля, Батюшкова; в тоне - нежность сквозь юмор: к людской косолапости; его
мутило - от сплетен, шумих, болтовни; он в те годы сидел домоседом; его
называли балдеющим мистиком; и обвиняли в апатии; отблески страшной годины
России ложились уже на него; был готов к баррикаде скорее, чем к спору с
Булгаковым в людной редакции, где мимио-графом громко оттрескивал Г. И.
Чулков, где, являясь, тускнел, перепуганный, бледный, довольствуясь, что еще
терпят его.
У себя потопатываясь, склонив голову набок, - острил:
- "Знаешь, идеалисты толкаются всюду; приходят, как стадо тапиров,
топочут калошами: толстые, грузные, - давят; косятся на Гиппиус; а
декаденты - костистые, бледные, юркие, злые, сухие!"
Представилось: стадом слонов навалилися "идеалисты"; и стая
тушканчиков, нас, - мимо них - пырск-пырск-пырск!
- "Ну, как Дмитрий Сергеич? С корицами, в пледике, сказки читает? Ну,
как "синий" Дима? Антон еще с ведьмой на шее?"
Общественность Блока свершалась не там, где свершали ее Мережковские;
пересекались мы в ней, но пока еще вовсе без слов.
"Нет больше домашнего очага..."; [Собрание соч. Алек. Блока, т. VII,
Берлин, 1923 года, стр. 16.] "двери открыты на вьюжную площадь"; [Там же,
16.] "наше общее поприще... пустой рынок... где... воет вьюга"; [Там же,
стр. 17 223.] "исторический процесс завершен"; [Там же, стр. 57 224] "смерть
зовет... как будто тревожно бьет барабан"; [Там же, стр. 17]
"действительность проходит в красном свете"; [Там же, стр. 17] "зажженные со
всех концов, мы крутимся в воздухе"; [Там же, стр. 17 225] "залегло
неотступное чувство катастрофы"; [Собрание соч. Алек. Блока, т. VII, Берлин,
1923 года, стр. 94] "вот грянет гром"; [Там же, стр. 104 226] "будет кровь,
топор и красный петух"; [Там же, стр. 123] "есть Россия, которая, вырвавшись
из одной революции, жадно смотрит в глаза другой" [Там же, стр. 123 227 Все
цитаты из лирических статей VII тома сочинений Блока]. Вот над чем молчал
Блок от 905 года до 1914; все цитаты из статей, писанных до мировой войны.
"Человечество пойдет на бой"; [Ар. 24] "символическая драма...
проповедь роковой развязки"; [Ар. 37 228] "мы призываем всех под знамя
социализма"; [Ар. 150 229] "мы должны восстать... и струны лиры натянутъ на
лук тетивой"; [Ар. 16 230] "мертвец... восседает над жизнью"; [Ар. 15 -
26231] "не должна ли взорваться вся наша жизнь"; [Ар. 45] "человечеству
грозит смерть"; [Ар. 43] "проваливается культура"; [Ар. 43] "взорваться...
средство не погибнуть"; [Ар. 53 232] "наша жизнь - безумие"; [Ар. 174.] "на
черный горизонт жизни выходит что-то большое, красное..." [Ар; 490 233 Все
цитаты - из "Арабесок". Статьи писаны от 1903 до 1909 года]. Вот что было
предметом моих дум 1905 года. В них мы пересеклись с А. Блоком.
Бывало, посмотрит, привстанет, ко мне подойдет: "Ну, пойдем; я тебе
покажу переулки". Ведет от казармы кривым переулком, наполненным людом,
бредущим от фабрик; мелькали измученные проститутки; мигали харчевни;
разглядывал это; позднее ландшафт переулков увидел в "Нечаянной радости".
Стройный, с лицом розовеющим, в шубе и в шапке ме-хастой, он, щурясь,
оглядывал отблески стекол, рабочих с кулями, ворон; этот взгляд был летучим,
не пристальным, видящим целое; Гиппиус дерзко втыкалась глазами, как иглами.
Вот он меня остановит; и взглядом своим переулок возьмет:
- "Захудалая жизнь: очень грустно... Они, Мережковские, не замечают".
А вещи глядели уже в феврале... Октябрем.
- "Ну, пойдем!"
И запомнился: красный, морозом нащипанный нос; он глядел себе в ноги,
запрятавши руки в карманы; бывало: пылающий яхонт торчит над забором; и -
нет его; клочья вишневые в зелени неба; Невы нежно-розовый снег.
Приведет и под локоть усадит; и - неторопливо возьмет папиросницу:
"Выкурим!" Раз ей взмахнул; я - откинулся; он засмеялся: "Ты что?" - "А
ты?" - "Нет, почему ты смеешься?" - "А ты почему? Испугался?"
Рассказывал много о встречах с отцом: как его тяжелят эти встречи; о
друге своем, композиторе Панченко: "Панчен-ко думает... Панченко - темный,
но Панченко - острый".
Так мне оживает он братом: без идеологии, даже без "Дамы", своим:
тихим, вглядчиво-бережным; и оживает наш месяц тишайших покуров: легко,
чуть-чуть грустно; как будто прощанье: надолго.
Один месяц, единственный, - Саша и Боря: не "Белый" и "Блок".
А когда на перроне вокзала мы с ним обнялись, то в Кремле прокатился
грохот бомбы Каляева; и - разлетелся на части Сергей Александрович234.
МОСКВА
А Москва волновалася; митинговали везде.
Начинались банкеты в богатых домах; буржуазия требовала для себя всяких
прав; Соколов упражнялся: рыкающий лев в Благородном собраньи. Писал я:
Ликуйте, пьяные друзья,
Над распахнувшеюся бездной!235
И -
Вдоль оград, тротуаров, -
Вдоль скверов, -
Частый короткий
Треск Револьверов 236.
Писал А. А. Блок:
Так - негодует все, что сыто,
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев 237.
В особняке у Морозовой митинговали; здесь присяжный поверенный Сталь
выступал; посещал я иногда и приватные лекции, здесь устраиваемые: слушая
профессора Кизеветтера и обучайся конституционному праву у маленького
Фортунатова; эта последняя лекция читана М. К. Морозовой, ее сестре,
Востряковой, Скрябиной (кто еще слушал, - не помню); в морозовском доме
роились - эсдеки, организующиеся кадеты, профессора и адепты уже
сформированного "Христианского братства борьбы"; весною явились здесь
Мережковские; Д. С. читал лекцию (в пользу каких-то организаций).
Я застаю в кружке моих близких товарищей сильный сдвиг влево; Эллис,
ушедший от своих прежних, как он любил выражаться, нелегальных связей,
возобновил эти связи; все чаще и чаще я слышу о Кларе Борисовне Ро-зенберг,
с которой он в то время, как мне казалось, дружил; она была интересная дама;
у нее бывали профессора и социал-демократы; ее симпатии были к эсдекам (мы с
ней познакомились осенью); я от Эллиса слышал в те дни имена: Череванин,
Громан, с которыми он где-то видался; но симпатии его лежали к экстремистам.
Киселев, оставаясь по виду таким же спокойным, уткнувший свой нос в
"инкунабулы" и говорящий о "каталоге к каталогам", вдруг прикладывал палец к
протонченному профилю; и - трещал басом что-нибудь вроде:
- "Надо захватить в руки городской водопровод".
И склонял бледный нос над столом: с видом старого архивариуса.
Из щелей, как вода в наводнение, - подымался протест; и месть за
расстрелянных сжимала горло: мне, Элли-су, А. С. Петровскому, С. Соловьеву;
Эллис организовал у К. П. Христофоровой ряд вечеров (в пользу ссыльных).
Быть может, в то время, быть может, позднее являлись ко мне и к нему
два рабочих (как помнится, что металлисты) ; лишились работы; один -
синеглазый блондин, а другой - темно-карий, худой; в тертых шляпах,
заплатанных куртках; у них была пара сапог одно время; когда в сапоги
облекался один, то другой оставался без обуви; голубоглазый был страшный
фанатик; другой - философствовал... о символизме; мы с Эллисом что-то такое
устроили в пользу их группы; и жаркие споры зате-ивали.
- "Символизм - буржуазен..." - "Нет, вы ошибаетесь!" - "Чем вы
докажете?" - "Логикой, то есть тем средством, которым доказывают в
науке..." - "Докажете нам буржуазно - наука буржуазна". - "Как?" - "Так... В
нашем строе изменится все!" - "И понятия?" - "Да..." - "Восприятия?" - "Как
же иначе!.." 238
Раз Брюсов влетел, когда мы разгласилися в споре; стал молча, весьма
напряженный, с наморщенным лбом, склонив черный свой клок бороды,
ухватившись руками за спинку тяжелого кресла и выпучив красные губы; он
вдруг, как петух, протянувший пернатую шею, чтобы прыгнуть, - в центр спора;
не помню, чем он удивил, только он удивил; и задорно поглядывал, перегибаясь
через спинку тяжелого кресла; "фанатик", став красным, мотал головою
обиженно: "Нехорошо говорите!"
По возвращении из Петербурга я сперва знакомлюсь с Морозовой, а потом
учащаю посещения особняка ее (угол Смоленского бульвара и Глазовского); 239
смерть ее мужа, М. А., - начало для нее новой эры; до нее она - дама с
тоскою по жизни; а после - в Швейцарии - деятельная ученица А. Скрябина,
даже отчасти (в одном лишь этапе) последовательница; вернувшись в Москву,
она - впопыхах, в поисках идеологий, часто нелепых, но часто и колоритных; в
ней Ницше, Кант, Скрябин, Владимир Соловьев встречались в нелепейших
сочетаниях; будучи совершенно беспомощной, не умея разобраться ни в одном из
идейных течений, которые подняли в ней вихрь вопросов без возможности ей
разрешить любой, она с какой-то ненасыти-мой жадностью устраивала тэт-а-тэты
с Лопатиным, Хвостовым, Фортунатовым, мной, Борисом Фохтом, женой его,
пианисткой Фохт-Сударской, водившейся с эсерами (у Фохтов я познакомился с
Фондаминским, еще гимназистом); и, выслушав этот ряд людей, устраивала
тэт-а-тэты с Рачинским, Эрном, Свентицким, после чего у нее появлялись и -
Милюков, и присяжный поверенный Сталь, демонстрировавший в те дни свое
сочувствие меньшевикам; что делалось у нее в голове после интервью с
лидерами всех течений, не постигаю; я ее помню в разговоре с многими;
разговор с каждым кончался ее полным согласием: с каждым; выслушав,
например, декадента, она вспоминала что-нибудь из напетого ей противниками
декадентства и приводила это возражение не от себя, а от - "что говорят":
разумеется, возражения такого рода уничтожались мгновенно перед ней: Лопатин
уничтожал ей довод "от Андрея Белого"; Белый - доводы "от Лопатина";
разговор неизменно кончался беспомощным: "Да, да, конечно"; да, да, конечно
слышал, вероятно, и присяжный поверенный Сталь; он, может быть, базировал на
нем надежду получить помощь для меньшевистской пропаганды; увы, - отсидев со
Сталем, она отсиживала с Милюковым, разбивавшим ей доводы "от Сталя";
будущие кадеты переполнили вдруг ее гостиную, с князем Львовым и графиней В.
Н. Бобринской; но кадеты исчезли через несколько месяцев;
религиозно-философская общественная тенденция Евгения Трубецкого с кругом
друзей Евгения Трубецкого (Рачинским, Булгаковым, Эрном) стала
господствующей в ее салоне: с конца 1905 года.
Весной 1905 года она искала самоопределения, или, верней, искала, чтобы
ее самоопределили; дом ее в весенние месяцы напоминал арену для петушиных
боев; Фортунатов и Кизеветтер читали ей лекции о конституции; но и бундисты
сражались с социал-демократами меньшевиками; я был на одном из таких побоищ,
кончившихся крупным скандалом (едва ли не с приподыманием в воздух стульев);
скоро московские власти строго ей запретили устраивать домашние политические
митинги с продажей билетов; устраивались литературно-музыкальные вечера; мы
с женою Бальмонта, Е. А., устраивали лекцию приехавшего Мережковского (в
пользу нелегальных) 240.
Ища самоопределения и не будучи в состоянии решить, в какую сторону
направить ей интересы (в сторону ли искусства, в сторону ли философии, в
сторону ли общественности), она приглашала несоединимые, вне ее дома не
встречавшиеся элементы: для "дружеских", интимных чаев с музыкой и
разговорами; играли на рояли: Сударская-Фохт, Желяев, чаще всего В. И.
Скрябина, первая жена композитора, с которой она дружила; так-то и
случилось, что я стал встречаться в ее салоне с людьми, доселе меня
ненавидевшими: профессорами Лопатиным, Хвостовым, Сергеем Трубецким,
Фортунатовым, Кизеветтером и т. д.; одновременно: гонимые Лопатиным Б. А.
Фохт с Кубицким брали приступом ее сознание, преподавая ей три правила
категорического императива, или "евангелие от Канта", поскольку она
интервьюировала меня, я, разумеется, проповедовал ей новое искусство; и
раздавалось мягкое, грудное контральто:
- "Да, да, - конечно!"
Кантианцы скоро обманулись в своих надеждах; издательницей кантианского
журнала не стала она; благоволение ее к Канту, кажется, ограничилось
рефератом Фохта под заглавием "Кант". Старик Лопатин победил в тот период
всех философов другого толка; салон Морозовой функционировал до самого моего
отъезда за границу в 1912 году; он сыграл видную роль - в той новой моде на
скрещение нескрещаемого, соединение несоединяемого; мода длилась весь период
от 1905 до 1912 года; из нее выросли и чудовищности культурно-бытовой жизни,
которые, став мне поперек горла в 1910 году, заставили меня в 1912 с Москвой
ликвидировать, когда я потерял способность выносить винегрет из дам в
венецианского стиля платьях, "старцев", декадентов, философов школы
Рик-керта, внедрявших в сознание - Ласков и Христиансенов, поклонников
старых икон, среди которых появился золо-тобородый, румянокожий Матисс,
слишком долго зажившийся у Щукина (его катали в Москве, как сыр в масле).
Салон Морозовой с 1905 года открывал новую эру "высококультурного"
будущего, которое стало мне "глубо-копретящим" позднее; пока тянуло в него:
новизной, остротой себяощущения; помилуйте, - Лопатин, сей тигр, кидающийся
на тебя во всех прочих пунктах Москвы, - "лютый враг", - в уютной гостиной
Морозовой - "тигр в наморднике"; "намордник" - Маргарита Кирилловна, с
ласковой улыбкой встречающая и его, и тебя, Маргарита Кирилловна, создающая
такой стиль, что, кроме приятных улыбок нас друг другу под музыку Скрябина,
нельзя себе ничего иного позволить.
Будучи совершенно беспомощна в умении разобраться в течениях мысли,
искусства, науки, общественности, Морозова обладала огромным умением мирить
и приучать друг к другу вне ее салона непримиримых и неприручи-мых людей; и
в этом отношении роль ее сказалась впоследствии. Лопатин имел слабость
рассказывать "страшные" приключения (он был трус и со свойственной трусам
слабостью собирал рассказы о "привидениях", таинственных убийствах и т. д.);
позвав его, позвав меня, она заставляла старика нагонять на нас страх;
старик рассказывал мастерски; и вот на почве этих рассказов мой недавний
"гонитель" вынужден был переменить стиль своего обращения со мной; раз у
Морозовой надо приятно улыбаться Белому, то неловко же за порогом дома
кидаться на Белого; это сказалось поздней; на моем реферате у Морозовой на
тему "Будущее искусство" (кажется, в 1908 году); 241 профессора, рвавшие и
метавшие по адресу "Белого", возражали мне в приятно-академическом тоне (и
не без комплиментов); Лопатин, доселе лишь надо мной издевавшийся, вдруг
завозражал по существу; Евгений Трубецкой на треть соглашался с моими
тезисами; даже неокантианцы не столько спорили, сколько обменивались мыслями
со мной. Только мой в то время друг, любивший меня как художника, Г. Г.
Шпет, иронически отнесясь к вынужденно-паточному тону между седыми
профессорами и непричесанным "скандалистом" (в ту эпоху гремели мои
"скандалы" в "кружке"), нанес позиции моей удар жесточайший; и после
реферата дразнил меня:
- "Это я - нарочно; зачем надел ты из приличия философский фрак; он
тебе не идет; если бы ты выступал без защитного цвета, я бы тебя
поддерживал".
"Защитный цвет" - тон необыкновенной "культурной вежливости" и
терпимости к позициям друг друга, который впервые установила Морозова между
университетскими кругами и символистами; и факт характерный: в эпоху, когда
Сергей Яблоновский поливал нас вонючею бранью из "Русского слова", Игнатов
из "Русских ведомостей" уничтожал с большим приличием, но с не меньшею
злостью, когда тучковский "Голос Москвы" опрокидывал на нас уже прямо
ассенизационные бочки, издевалась Тэффи из "Речи", Измайлов же, Саша Черный
и прочие писали пародии, когда то я, то Эллис попеременно бацали с
кружковской арены по адресу всей прессы выражения, вряд ли допустимые и в
полемике, - при встрече нас, символистов, с Лопатиными, Трубецкими,
Хвостовыми, Котляревскими господствовало благорастворение воздухов (правда,
от него-то я и бежал поздней из Москвы).
Конечно, в роли умирителя свары между стариками и молодежью,
профессорами и художниками, символистами в среднем лево настроенными и
серединно настроенными, "кадето"-подобно настроенными вырос около Морозовой
ее старинный знакомец, Рачинский: подтаскивая Трубецкого ко мне, заставляя
его вникать в мои стихотворные строчки, он тащил нас, упиравшихся (главным