Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   44   45   46   47   48   49   50   51   ...   60

белый, мягкий; он выглядит Байроном; тени лежат на лице, - протонченном и

белом: загар отлетел; точно перерисован со старой гравюры он.

- "Боря", - бросает в столовую; она - поменьше; оклеена

ярко-оранжевым; стол, скатерть: завтракают; золотая головка Л. Д. в

розовато-зеленом капоте; под красною тальмочкою Александра Андревна

трепещет; вот - худенькая, в невоенно сидящем мундире фигурка склоняет в

тарелку свой нос, как у дятла, и дергает узкую черную с проседью бороду

слабой, костлявой рукой; глазки - кроткие, черные, не без лукавости - отчим

А. А.

- "Франц Феликсович, Боря, - с сухой жестковатостью Блок мне

рассказывал, - таки не любит меня".

Но я видел - уступчивость в мягком полковнике.

- "Францик же вспыльчивый, - мне Александра Андревна, - он может

престрашно кричать, хоть - отходчив!"

Л. Д. с ним дружила; я думаю: разности бытов столкнулись: профессорский

сын, да и внук; и - служака, немного испуганный в собственном доме, что он

"не поэт", а "полковник"; при всех положениях улизывал в двери, дилинькая

шпорой, ущелкивая лакированными сапогами.

А. А., вычерняясь, бывало, рубашкой из шерсти, сажает; его голова как

камея на фоне оранжево-ярких обой вызывала подчас впечатление портретов

Гольбейна: серебряно-серое, черное, ярко-оранжевое. Франц Феликсович, нос,

как у дятла, роняя в тарелку, старался не слушать крепчайших намеков, что

он-де солдат: занимался котлетой своей; Александра Андревна бросала

сконфуженный глазик на "Францика", свой кружевной разговор поднимая, смущая

подобием с покойной Ольгой Михайловной Соловьевой, родственницей:

- "Вы, - слабеющим, но заползающим голосом, - Боря, почти нигилист".

На дыбы!

- "Нет, позвольте!"

Как с Ольгой Михайловной!

Л. Д., А. А., встав, ведут на свою половину; она состояла из спальни и

из кабинетика; весь кабинет занимали: объемистый письменный стол,

полированный, красного дерева; мягкий диван вдоль стены (при столе);

широчайшее кресло, в котором сидел А. А., при деревянной резной папироснице;

кресла и стол у окна; Любовь Дмитриевна собиралась комочком, с ногами на

кресло, склонив свою голову в руки, которыми крепко, в обхват зацеплялась за

кресло: любимая поза; а я - на диване. Окно выходило в пустой коридор; его

Блоки заклеили сине-зелено-пурпу-ровою восковою бумагою, изображающей рыцаря

с дамой; днем свет, проникавший сквозь стекла, бросал пестрый отблеск на

розово-зеленоватый капот Л. Д. и на пепельно-рыжие кудри А. А.: как витраж!

Статный, грустно откинутый в тени и красные блики, молчал, растерявшись

глазами светлявыми: цвет незабудок; и воротничок отложной, широчайший весьма

обрамлял лебединую шею; казался мне Байроном, перерисованным заново; глубже,

чем летом, чернели круги под глазами; едва уловимые складки: у глаз и у губ.

Развалясь на диване, я думал: никто не спугнет тишины; и не шмякнет

помпон Мережковского: в ухо мне; слушал молчание; Блок, выпуская дымок в

потолок, - тоже слушал: молчание; что-то беспомощно-милое, точно письмо его

мне, отвечавшее на подношенье "Возврата" недавно; игрушку прислал мальчик

мальчику к елке222.

О чем говорили?

Об очень простом; я - о лекциях С. Трубецкого; а он - о профессоре

Шляпкине; был у него интерес к мелочам; он - всех помнил: Рачинского,

Эртеля, Батюшкова; в тоне - нежность сквозь юмор: к людской косолапости; его

мутило - от сплетен, шумих, болтовни; он в те годы сидел домоседом; его

называли балдеющим мистиком; и обвиняли в апатии; отблески страшной годины

России ложились уже на него; был готов к баррикаде скорее, чем к спору с

Булгаковым в людной редакции, где мимио-графом громко оттрескивал Г. И.

Чулков, где, являясь, тускнел, перепуганный, бледный, довольствуясь, что еще

терпят его.

У себя потопатываясь, склонив голову набок, - острил:

- "Знаешь, идеалисты толкаются всюду; приходят, как стадо тапиров,

топочут калошами: толстые, грузные, - давят; косятся на Гиппиус; а

декаденты - костистые, бледные, юркие, злые, сухие!"

Представилось: стадом слонов навалилися "идеалисты"; и стая

тушканчиков, нас, - мимо них - пырск-пырск-пырск!

- "Ну, как Дмитрий Сергеич? С корицами, в пледике, сказки читает? Ну,

как "синий" Дима? Антон еще с ведьмой на шее?"

Общественность Блока свершалась не там, где свершали ее Мережковские;

пересекались мы в ней, но пока еще вовсе без слов.


"Нет больше домашнего очага..."; [Собрание соч. Алек. Блока, т. VII,

Берлин, 1923 года, стр. 16.] "двери открыты на вьюжную площадь"; [Там же,

16.] "наше общее поприще... пустой рынок... где... воет вьюга"; [Там же,

стр. 17 223.] "исторический процесс завершен"; [Там же, стр. 57 224] "смерть

зовет... как будто тревожно бьет барабан"; [Там же, стр. 17]

"действительность проходит в красном свете"; [Там же, стр. 17] "зажженные со

всех концов, мы крутимся в воздухе"; [Там же, стр. 17 225] "залегло

неотступное чувство катастрофы"; [Собрание соч. Алек. Блока, т. VII, Берлин,

1923 года, стр. 94] "вот грянет гром"; [Там же, стр. 104 226] "будет кровь,

топор и красный петух"; [Там же, стр. 123] "есть Россия, которая, вырвавшись

из одной революции, жадно смотрит в глаза другой" [Там же, стр. 123 227 Все

цитаты из лирических статей VII тома сочинений Блока]. Вот над чем молчал

Блок от 905 года до 1914; все цитаты из статей, писанных до мировой войны.

"Человечество пойдет на бой"; [Ар. 24] "символическая драма...

проповедь роковой развязки"; [Ар. 37 228] "мы призываем всех под знамя

социализма"; [Ар. 150 229] "мы должны восстать... и струны лиры натянутъ на

лук тетивой"; [Ар. 16 230] "мертвец... восседает над жизнью"; [Ар. 15 -

26231] "не должна ли взорваться вся наша жизнь"; [Ар. 45] "человечеству

грозит смерть"; [Ар. 43] "проваливается культура"; [Ар. 43] "взорваться...

средство не погибнуть"; [Ар. 53 232] "наша жизнь - безумие"; [Ар. 174.] "на

черный горизонт жизни выходит что-то большое, красное..." [Ар; 490 233 Все

цитаты - из "Арабесок". Статьи писаны от 1903 до 1909 года]. Вот что было

предметом моих дум 1905 года. В них мы пересеклись с А. Блоком.


Бывало, посмотрит, привстанет, ко мне подойдет: "Ну, пойдем; я тебе

покажу переулки". Ведет от казармы кривым переулком, наполненным людом,

бредущим от фабрик; мелькали измученные проститутки; мигали харчевни;

разглядывал это; позднее ландшафт переулков увидел в "Нечаянной радости".

Стройный, с лицом розовеющим, в шубе и в шапке ме-хастой, он, щурясь,

оглядывал отблески стекол, рабочих с кулями, ворон; этот взгляд был летучим,

не пристальным, видящим целое; Гиппиус дерзко втыкалась глазами, как иглами.

Вот он меня остановит; и взглядом своим переулок возьмет:

- "Захудалая жизнь: очень грустно... Они, Мережковские, не замечают".

А вещи глядели уже в феврале... Октябрем.

- "Ну, пойдем!"

И запомнился: красный, морозом нащипанный нос; он глядел себе в ноги,

запрятавши руки в карманы; бывало: пылающий яхонт торчит над забором; и -

нет его; клочья вишневые в зелени неба; Невы нежно-розовый снег.

Приведет и под локоть усадит; и - неторопливо возьмет папиросницу:

"Выкурим!" Раз ей взмахнул; я - откинулся; он засмеялся: "Ты что?" - "А

ты?" - "Нет, почему ты смеешься?" - "А ты почему? Испугался?"

Рассказывал много о встречах с отцом: как его тяжелят эти встречи; о

друге своем, композиторе Панченко: "Панчен-ко думает... Панченко - темный,

но Панченко - острый".

Так мне оживает он братом: без идеологии, даже без "Дамы", своим:

тихим, вглядчиво-бережным; и оживает наш месяц тишайших покуров: легко,

чуть-чуть грустно; как будто прощанье: надолго.

Один месяц, единственный, - Саша и Боря: не "Белый" и "Блок".

А когда на перроне вокзала мы с ним обнялись, то в Кремле прокатился

грохот бомбы Каляева; и - разлетелся на части Сергей Александрович234.


МОСКВА


А Москва волновалася; митинговали везде.

Начинались банкеты в богатых домах; буржуазия требовала для себя всяких

прав; Соколов упражнялся: рыкающий лев в Благородном собраньи. Писал я:


Ликуйте, пьяные друзья,

Над распахнувшеюся бездной!235


И -


Вдоль оград, тротуаров, -

Вдоль скверов, -

Частый короткий

Треск Револьверов 236.


Писал А. А. Блок:


Так - негодует все, что сыто,

Тоскует сытость важных чрев:

Ведь опрокинуто корыто,

Встревожен их прогнивший хлев 237.


В особняке у Морозовой митинговали; здесь присяжный поверенный Сталь

выступал; посещал я иногда и приватные лекции, здесь устраиваемые: слушая

профессора Кизеветтера и обучайся конституционному праву у маленького

Фортунатова; эта последняя лекция читана М. К. Морозовой, ее сестре,

Востряковой, Скрябиной (кто еще слушал, - не помню); в морозовском доме

роились - эсдеки, организующиеся кадеты, профессора и адепты уже

сформированного "Христианского братства борьбы"; весною явились здесь

Мережковские; Д. С. читал лекцию (в пользу каких-то организаций).

Я застаю в кружке моих близких товарищей сильный сдвиг влево; Эллис,

ушедший от своих прежних, как он любил выражаться, нелегальных связей,

возобновил эти связи; все чаще и чаще я слышу о Кларе Борисовне Ро-зенберг,

с которой он в то время, как мне казалось, дружил; она была интересная дама;

у нее бывали профессора и социал-демократы; ее симпатии были к эсдекам (мы с

ней познакомились осенью); я от Эллиса слышал в те дни имена: Череванин,

Громан, с которыми он где-то видался; но симпатии его лежали к экстремистам.

Киселев, оставаясь по виду таким же спокойным, уткнувший свой нос в

"инкунабулы" и говорящий о "каталоге к каталогам", вдруг прикладывал палец к

протонченному профилю; и - трещал басом что-нибудь вроде:

- "Надо захватить в руки городской водопровод".

И склонял бледный нос над столом: с видом старого архивариуса.

Из щелей, как вода в наводнение, - подымался протест; и месть за

расстрелянных сжимала горло: мне, Элли-су, А. С. Петровскому, С. Соловьеву;

Эллис организовал у К. П. Христофоровой ряд вечеров (в пользу ссыльных).

Быть может, в то время, быть может, позднее являлись ко мне и к нему

два рабочих (как помнится, что металлисты) ; лишились работы; один -

синеглазый блондин, а другой - темно-карий, худой; в тертых шляпах,

заплатанных куртках; у них была пара сапог одно время; когда в сапоги

облекался один, то другой оставался без обуви; голубоглазый был страшный

фанатик; другой - философствовал... о символизме; мы с Эллисом что-то такое

устроили в пользу их группы; и жаркие споры зате-ивали.

- "Символизм - буржуазен..." - "Нет, вы ошибаетесь!" - "Чем вы

докажете?" - "Логикой, то есть тем средством, которым доказывают в

науке..." - "Докажете нам буржуазно - наука буржуазна". - "Как?" - "Так... В

нашем строе изменится все!" - "И понятия?" - "Да..." - "Восприятия?" - "Как

же иначе!.." 238

Раз Брюсов влетел, когда мы разгласилися в споре; стал молча, весьма

напряженный, с наморщенным лбом, склонив черный свой клок бороды,

ухватившись руками за спинку тяжелого кресла и выпучив красные губы; он

вдруг, как петух, протянувший пернатую шею, чтобы прыгнуть, - в центр спора;

не помню, чем он удивил, только он удивил; и задорно поглядывал, перегибаясь

через спинку тяжелого кресла; "фанатик", став красным, мотал головою

обиженно: "Нехорошо говорите!"

По возвращении из Петербурга я сперва знакомлюсь с Морозовой, а потом

учащаю посещения особняка ее (угол Смоленского бульвара и Глазовского); 239

смерть ее мужа, М. А., - начало для нее новой эры; до нее она - дама с

тоскою по жизни; а после - в Швейцарии - деятельная ученица А. Скрябина,

даже отчасти (в одном лишь этапе) последовательница; вернувшись в Москву,

она - впопыхах, в поисках идеологий, часто нелепых, но часто и колоритных; в

ней Ницше, Кант, Скрябин, Владимир Соловьев встречались в нелепейших

сочетаниях; будучи совершенно беспомощной, не умея разобраться ни в одном из

идейных течений, которые подняли в ней вихрь вопросов без возможности ей

разрешить любой, она с какой-то ненасыти-мой жадностью устраивала тэт-а-тэты

с Лопатиным, Хвостовым, Фортунатовым, мной, Борисом Фохтом, женой его,

пианисткой Фохт-Сударской, водившейся с эсерами (у Фохтов я познакомился с

Фондаминским, еще гимназистом); и, выслушав этот ряд людей, устраивала

тэт-а-тэты с Рачинским, Эрном, Свентицким, после чего у нее появлялись и -

Милюков, и присяжный поверенный Сталь, демонстрировавший в те дни свое

сочувствие меньшевикам; что делалось у нее в голове после интервью с

лидерами всех течений, не постигаю; я ее помню в разговоре с многими;

разговор с каждым кончался ее полным согласием: с каждым; выслушав,

например, декадента, она вспоминала что-нибудь из напетого ей противниками

декадентства и приводила это возражение не от себя, а от - "что говорят":

разумеется, возражения такого рода уничтожались мгновенно перед ней: Лопатин

уничтожал ей довод "от Андрея Белого"; Белый - доводы "от Лопатина";

разговор неизменно кончался беспомощным: "Да, да, конечно"; да, да, конечно

слышал, вероятно, и присяжный поверенный Сталь; он, может быть, базировал на

нем надежду получить помощь для меньшевистской пропаганды; увы, - отсидев со

Сталем, она отсиживала с Милюковым, разбивавшим ей доводы "от Сталя";

будущие кадеты переполнили вдруг ее гостиную, с князем Львовым и графиней В.

Н. Бобринской; но кадеты исчезли через несколько месяцев;

религиозно-философская общественная тенденция Евгения Трубецкого с кругом

друзей Евгения Трубецкого (Рачинским, Булгаковым, Эрном) стала

господствующей в ее салоне: с конца 1905 года.

Весной 1905 года она искала самоопределения, или, верней, искала, чтобы

ее самоопределили; дом ее в весенние месяцы напоминал арену для петушиных

боев; Фортунатов и Кизеветтер читали ей лекции о конституции; но и бундисты

сражались с социал-демократами меньшевиками; я был на одном из таких побоищ,

кончившихся крупным скандалом (едва ли не с приподыманием в воздух стульев);

скоро московские власти строго ей запретили устраивать домашние политические

митинги с продажей билетов; устраивались литературно-музыкальные вечера; мы

с женою Бальмонта, Е. А., устраивали лекцию приехавшего Мережковского (в

пользу нелегальных) 240.

Ища самоопределения и не будучи в состоянии решить, в какую сторону

направить ей интересы (в сторону ли искусства, в сторону ли философии, в

сторону ли общественности), она приглашала несоединимые, вне ее дома не

встречавшиеся элементы: для "дружеских", интимных чаев с музыкой и

разговорами; играли на рояли: Сударская-Фохт, Желяев, чаще всего В. И.

Скрябина, первая жена композитора, с которой она дружила; так-то и

случилось, что я стал встречаться в ее салоне с людьми, доселе меня

ненавидевшими: профессорами Лопатиным, Хвостовым, Сергеем Трубецким,

Фортунатовым, Кизеветтером и т. д.; одновременно: гонимые Лопатиным Б. А.

Фохт с Кубицким брали приступом ее сознание, преподавая ей три правила

категорического императива, или "евангелие от Канта", поскольку она

интервьюировала меня, я, разумеется, проповедовал ей новое искусство; и

раздавалось мягкое, грудное контральто:

- "Да, да, - конечно!"

Кантианцы скоро обманулись в своих надеждах; издательницей кантианского

журнала не стала она; благоволение ее к Канту, кажется, ограничилось

рефератом Фохта под заглавием "Кант". Старик Лопатин победил в тот период

всех философов другого толка; салон Морозовой функционировал до самого моего

отъезда за границу в 1912 году; он сыграл видную роль - в той новой моде на

скрещение нескрещаемого, соединение несоединяемого; мода длилась весь период

от 1905 до 1912 года; из нее выросли и чудовищности культурно-бытовой жизни,

которые, став мне поперек горла в 1910 году, заставили меня в 1912 с Москвой

ликвидировать, когда я потерял способность выносить винегрет из дам в

венецианского стиля платьях, "старцев", декадентов, философов школы

Рик-керта, внедрявших в сознание - Ласков и Христиансенов, поклонников

старых икон, среди которых появился золо-тобородый, румянокожий Матисс,

слишком долго зажившийся у Щукина (его катали в Москве, как сыр в масле).

Салон Морозовой с 1905 года открывал новую эру "высококультурного"

будущего, которое стало мне "глубо-копретящим" позднее; пока тянуло в него:

новизной, остротой себяощущения; помилуйте, - Лопатин, сей тигр, кидающийся

на тебя во всех прочих пунктах Москвы, - "лютый враг", - в уютной гостиной

Морозовой - "тигр в наморднике"; "намордник" - Маргарита Кирилловна, с

ласковой улыбкой встречающая и его, и тебя, Маргарита Кирилловна, создающая

такой стиль, что, кроме приятных улыбок нас друг другу под музыку Скрябина,

нельзя себе ничего иного позволить.

Будучи совершенно беспомощна в умении разобраться в течениях мысли,

искусства, науки, общественности, Морозова обладала огромным умением мирить

и приучать друг к другу вне ее салона непримиримых и неприручи-мых людей; и

в этом отношении роль ее сказалась впоследствии. Лопатин имел слабость

рассказывать "страшные" приключения (он был трус и со свойственной трусам

слабостью собирал рассказы о "привидениях", таинственных убийствах и т. д.);

позвав его, позвав меня, она заставляла старика нагонять на нас страх;

старик рассказывал мастерски; и вот на почве этих рассказов мой недавний

"гонитель" вынужден был переменить стиль своего обращения со мной; раз у

Морозовой надо приятно улыбаться Белому, то неловко же за порогом дома

кидаться на Белого; это сказалось поздней; на моем реферате у Морозовой на

тему "Будущее искусство" (кажется, в 1908 году); 241 профессора, рвавшие и

метавшие по адресу "Белого", возражали мне в приятно-академическом тоне (и

не без комплиментов); Лопатин, доселе лишь надо мной издевавшийся, вдруг

завозражал по существу; Евгений Трубецкой на треть соглашался с моими

тезисами; даже неокантианцы не столько спорили, сколько обменивались мыслями

со мной. Только мой в то время друг, любивший меня как художника, Г. Г.

Шпет, иронически отнесясь к вынужденно-паточному тону между седыми

профессорами и непричесанным "скандалистом" (в ту эпоху гремели мои

"скандалы" в "кружке"), нанес позиции моей удар жесточайший; и после

реферата дразнил меня:

- "Это я - нарочно; зачем надел ты из приличия философский фрак; он

тебе не идет; если бы ты выступал без защитного цвета, я бы тебя

поддерживал".

"Защитный цвет" - тон необыкновенной "культурной вежливости" и

терпимости к позициям друг друга, который впервые установила Морозова между

университетскими кругами и символистами; и факт характерный: в эпоху, когда

Сергей Яблоновский поливал нас вонючею бранью из "Русского слова", Игнатов

из "Русских ведомостей" уничтожал с большим приличием, но с не меньшею

злостью, когда тучковский "Голос Москвы" опрокидывал на нас уже прямо

ассенизационные бочки, издевалась Тэффи из "Речи", Измайлов же, Саша Черный

и прочие писали пародии, когда то я, то Эллис попеременно бацали с

кружковской арены по адресу всей прессы выражения, вряд ли допустимые и в

полемике, - при встрече нас, символистов, с Лопатиными, Трубецкими,

Хвостовыми, Котляревскими господствовало благорастворение воздухов (правда,

от него-то я и бежал поздней из Москвы).

Конечно, в роли умирителя свары между стариками и молодежью,

профессорами и художниками, символистами в среднем лево настроенными и

серединно настроенными, "кадето"-подобно настроенными вырос около Морозовой

ее старинный знакомец, Рачинский: подтаскивая Трубецкого ко мне, заставляя

его вникать в мои стихотворные строчки, он тащил нас, упиравшихся (главным