Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Отношения с брюсовым
Подобный материал:
1   ...   45   46   47   48   49   50   51   52   ...   60

образом Метнера и меня), к Трубецкому как к человеку (в позициях

непримиримость оставалась); в таком же духе на меня позднее влиял М. О.

Гершензон; так и сложилось, что сотрудники будущего издательства "Путь"

(Гершензон, Трубецкой, Булгаков, Бердяев, Рачинский) и члены редакции

будущего "Мусагета" (я, Эллис, Метнер, Степпун, Яковеыко и т. д.) зажили в

натянуто-дружественном, но тайно-враждебном (по устремлениям) соседстве.

В 1912 году у меня лопнули отношения с "Путем"; и появилась глубокая

идейная трещина между "Myсагетом" и мною; бежав от всех и вся за границу, я

там переживал одновременный разрыв с Рачинским, Морозовой, Эрном,

Булгаковым, Степпуном, а потом и с Метнером, Эллисом.

Эпоха примирений привела позднее к глубочайшим обидам.

Весной 1905 года получаешь, бывало, тяжелый, сине-лиловый конверт;

разрываешь: на толстой бумаге большими, красивыми буквами - четко

проставлено: "Милый Борис Николаевич, - такого-то жду: посидим вечерком. М.

Морозова" 242.

Мимо передней в египетском стиле идешь; зал - большой, неуютный,

холодный, лепной; гулок шаг; мимо, - в очень уютную белую комнату, устланную

мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая-большая, сияющая

улыбкой Морозова; мягко садится: большая, - на низенький, малый диванчик;

несут чайный столик: к ногам; разговор - обо всем и ни о чем; в разговоре

высказывала она личную доброту, мягкость; она любила поговорить о судьбах

жизни, о долге не впадать в уныние, о Владимире Соловьеве, о Ницше, о

Скрябине, о невозможности строить путь жизни на Канте; тут же и анекдоты: о

Кубицком, о Скрябине, моющем голову... собственною слюной, чтобы не было

лысинки (?!?); о Вячеславе Иванове (с ним М. К. в Швейцарии познакомилась до

меня).

В трудные минуты жизни М. К. делала усилия меня приободрить; и вызывала

на интимность; у нее были ослепительные глаза, с отблеском то сафира, то

изумруда; в свою белую тальму, бывало, закутается, привалится к дивану; и -

слушает.

И, бывало, мне Метнер:

- "Нет, нет, - Маргарита Кирилловна только к исходу четвертого часа

оттаивает; сперва - "светская дама"; потом - лишь "хозяйка", потом -

перепуганная путаница; наконец-то эти пласты пробуравишь в ней".

Мы звали в шутку ее - "дамой с султаном"; огромного роста, она надевала

огромную шляпу с огромным султаном; казалась тогда "великаншею"; если

принять во внимание рост, тон "хозяйки салона", - то она могла устрашить с

непривычки; кто бы мог догадаться: она пугалась людей, потому что, за

вычетом всех заемных слов, она была - немая: без слов; в ней жив был лишь

жест.

Весной 1905 года Морозова мне предстала как знак, от которого больно

сжималось сердце; напомню читателю: мои жизненные силы надорвались в личной

драме, передаиваемой на протяжении всего 1904 года, и в этом же году

перепутались во мне все широкоохватные стремления в какой-то нерасплетаемый

узел; личная дружба с представителями кружка "Арго", на котором год назад мы

отплыли к новым берегам культуры, не могла меня утешать после того, как я

увидел всю тщету организовать этот коллектив из чудаков: в фалангу твердых

бойцов; никакого кружка и не было там, где были столкнуты несколько кружков

в беспорядочную кучу; уж какие там новые берега, коли на борт "Арго"

сумасшедший Эллис затащил П. И. Астрова, присутствие которого ознаменовалось

тупейшим, ничтожнейшим сборником "Свободная совесть", где столкнулись такие

ничем не соединяемые люди, как Эллис, С. А. Котляревский, Бобринская243.

Эллис устроил нам этот в крупном масштабе конфуз; сам готов был бросать

бомбы, а... втащил-таки в наш круг Астрова; и после удивлялся, как это

случилось.

То же во всех плоскостях: мои дерзания разбить философию Канта

окончились в этот период семинарием по Канту, советами Фохта мне: изучать

так-то и так-то; мое желание по-своему осветить историю религиозных символов

окончилось тем, что Мережковские, пользуясь моей депрессией и неврастенией,

на полтора года "оседлали" меня; и я по слабости воли не мог свергнуть с

себя это "иго".

Меня бы изъять от людского общения в санаторий, дать отдых, чтобы хоть

немного очухаться, а тут, по приезде из Петербурга, - раз, раз: вызов на

дуэль со стороны Брюсо-ва (о чем ниже) и целый салон Морозовой, опрокинутый

в сознание; ни времени, ни возможности, ни физических сил не оказалось,

чтобы всему этому противостоять; ведь мое искание дружбы, простой

человеческой ласки определили и особенность отношения к Блокам, и шутливые

"игры" у камина с 3. Н. Гиппиус.

Лопатина и других воспринимал я не как друзей, не как врагов, а просто

как забавные силуэты на обоях уютной комнаты; мельк людей - как кино; но я

не хотел еще себе в этом признаться: самопознания не было; и я "тщетно

тщился" обосновать необходимость мне встречаться с людьми; в конце концов

это было полным банкротством синицы, обещавшей поджечь море, вместо этого

пойманной в клетку, в которой она билась более чем пять лет.

"Великие порывы" с этой весны - какие-то беспомощные биения пленника,

имеющего рой друзей и чувствующего себя в одиночестве.

Появление, вторичное, "старцев" на моем горизонте, - "старцев", которые

меня прокляли в 1908 году (я ж их ранее), во всяком случае, означало, что

такой-то цикл завершен; этот "цикл" оплотневал в течение пятилетия; с 1910

лишь года я начал сызнова, как умел, пробивать стены своей тюрьмы.

Оттого и идеологические высказывания мои за этот период какие-то

путаные; приводя их, я хочу дать почувствовать и читателю "витиеватость"

моих тогдашних высказываний; я считаю, что в этот период измеритель моих

переживаний - единственно лирика, не статьи; стихи же писал я редко; они,

вошедшие в книгу "Пепел", не соответствовали ничему из того, что окружало

меня; в них не отразились: ни Мережковские, ни салон Морозовой, ни кружок

"аргонавтов"; но в них отразилось мое подлинное "я"; темы "Пепла" - мое

бегство из города в виде всклокоченного бродяги, грозящего кулаком городам,

или воспевание каторжника; этот каторжник - я.


Привязанность, молодость, дружба -

Промчались: развеялись сном.

Один... Многолетняя служба

Мне душу сдавила ярмом.


(1904 г.)244


Так писал я "из-под" комментарий к Канту, прений у Астрова,

выслушиваний витиеватого д'Альгейма; все это - "служба": и она - "ярмо";

или:


Здесь - рушусь в ночь я, -

Рушусь в провалы дня...

Клочья вьюжные - бросятся...

Скоки минут, - уносятся:

Не унесут меня.


(1905 г.)245


В другом стихотворении я пишу, как мой двойник, глядящий в зеркало, -


Ломает в безысходной муке

В зеркальной, в ясной глубине

Свои протянутые руки246.


И та же тема бегства в поля от всех и вся стоит надо всей поэзией

"Пепла", или эпохой 1904 - 1908 годов; она началась с возгласа:


Я покидаю вас, изгнанник,

Моей свободы вы не свяжете.

Бегу, согбенный, бледный странник,

Меж золотистых хлебных пажитей247.


Бегу - от всех: Блоков, Мережковских, Брюсовых, "аргонавтов",

кантианцев, религиозных философиков, салона Морозовой; и кончается эта

лирика тоски и убега, уже в 1908 году, угрозами по адресу праздноболтающих:


Дождливая окрестность,

Секи, секи их мглой!

Прилипни, неизвестность,

К их окнам ночью злой!248


Глухо задавленный в выявлении второй мой голос, голос озлобленного

бродяги, замученного в тюрьме, и слышал Эллис, когда развивал он фантазии

свои о моем "черном контуре", будто убежавшем от меня самого; дело в том,

что "я сам" был уже "не сам"; "сам" сказался позднее, когда, рассорившись со

всеми салонами, исчез на четыре года из "московской тюрьмы"; это было в

1912.

Один из симптомов весны 1905 года для меня: появление у меня на дому

композитора С. И. Танеева (брата В. И. Танеева).

Раз на моем воскреснике собралося особенно много гостей; вдруг звонок;

и... и... и - натыкаюсь в передней на яростного осмеятеля символистов,

заседавшего в кружке старых дев и старых холостяков, которых центром была

квартира Масловых; почтенный профессор теории музыки, автор "Орестейи" и

знаменитого сочинения о контрапункте, который и Вагнера не допускал в

музыке, а не то что нас, явился собственною персоной, без зова, в гнездо

символистов; я - даже присел: от изумления; он, очевидно, сконфузился, но

тотчас расплакался громким смехом:

- "Аа... Аа... А я... к вам!" Все Танеевы плакали смехом.

Единственным связующим звеном между мною и другом Чайковского и Николая

Рубинштейна - Мишенька Эртель; Сергей Иваныч Танеев знал меня только

маленьким "Боренькой"; это было лет восемнадцать назад; над "Андреем Белым"

Танеев глумился, как и надрывал он живот над стихами Брюсова и Бальмонта; и

вот, коллекционер "чудаков", сам чудак, появился и он среди нас по линии

чудачества, а не идеологии; не без смущения ввел его; он же, чернобородый,

довольный, широкий, уселся и, перетирая ладони, бросал красный нос - на

того, на другого, от всякого слова всхохатывал, с громким плачем:

- "Аа... аа!.."

Очевидно, он шел к нам, как в цирк; я не знал: обижаться на этот заход

или принять его; но как-то так повернулось, что смех его был благодушен; он

в спор перешел: в мягкий спор; обнаружился ряд интересов связывающих:

Греция, ритмика; скоро уже стали мы посещать его "вторники" (Эллис, я,

Батюшков, Эртель, С. М. Соловьев); жил он в Гагаринском, в особнячке; Танеев

встречал с добрым смехом, с любовью, с сочувствием явным: к чудачествам

нашим; он музыку даже писать собирался к стихам Соловьева "Саул"249, к

стихам Эллиса; его нянюшка, некогда им прековарно у братца похищенная (ее

знает история музыки, Никиш ей письма писал), мне известная с первых

младенческих лет, появилась за чаем как знак, что "омега" есть "альфа"; круг

сомкнут! Танеев, бывало, смеется:

- "Нет, вы объясните... Аа... аа... Ничего не пойму... Аа... аа...

аа!.."

- "Да позвольте, позвольте", - ему объяснишь: поймет; и - примет к

сведению; сидит, выпрямившись, свой почтенный живот на нас пятя, руками в

колени, склонив набок голову; и уж морщина внимательного напряжения

перерезает большой его лоб.

Он - считается с доводом.

Часто под формою шутки он ставил серьезно вопросы, на них ожидая

ответов: ему импонировали если не убеждениями, то независимостью; он скоро

разорвал все с Сафоновым, консерваторию бросив; он в нас ценил то, что

карьера для нас есть "ничто"; я поздней получил от него ряд ценнейших, мне

нужных весьма указаний, когда приступил к своей "ритмике"; он же заканчивал

труд своей жизни: том по контрапункту; к нему приходили, как помнится мне,

Померанцев, Яворский и Л. Сабанеев; бывал старик Маслов, товарищ

Чайковского, по правоведенью, белый как лунь.

Собирались к Танееву в пятом часу; ждали: к вечеру будет нам Баха

играть; часов в семь он садился: играл изумительно - час, полтора.

Вскоре встретились мы в "Доме песни"; и даже позднее работали вместе в

жюри, изучавшем внимательно 56 переводов прекрасного цикла "Die schone

Mullerin" 250. М. А. д'Альгейм собиралась по-русски пропеть этот цикл; жюри

конкурса: критики - Энгель, Кашкин, Семен Кругликов; три композитора -

Метнер, Танеев и А. Гречанинов; и три литератора: Брюсов, Корш, я; Брюсов

скрылся, а Корш - заболел; я один представлял литераторов; споры возникли; я

выдвинул с Метнером один перевод; трое критиков и Гречанинов - другой; спор

был яростный: Метнера, да и меня, обвиняли в отчаяннейшем модернизме. Танеев

молчал; сила - в нем; взвесив все, он с горячностью соединился со мною и с

Метнером; так старый классик, "профессор", со мной, символистом, стал против

рутины (весь спор шел о недопустимости "паузника" в переводе, который

отстаивал я).

Появленье Танеева к нам, дружба с нами - симптом: надо было задуматься;

и я - задумался.


ОТНОШЕНИЯ С БРЮСОВЫМ


Снова увиделись мы с Брюсовым в феврале 1905 года, когда я, забывши об

Н *** и о нем, переполненный весь впечатленьями от революции, пережитой в

Петербурге, от Блоков и Д. Мережковского, вновь появился в Москве; он явился

как встрепанный, с молньей в глазах и с неприязнью в надутых губах; с дикой

чопорностью сунув пальцы и вычертивши угловатую линию локтем, он бросил на

стол корректуры, мои, прося что-то исправить; но видом показывал, что

корректуры - предлог; кончив с ними, стоял и молчал, не прощаясь, наставяся

лбом на меня, точно бык перед красным, посапывая: бледный, весь в красных

угрях.

Вдруг без всякого повода, точно бутылка шампанского пробкою, хлопнул

ругательством, - не на меня: на Д. С. Мережковского, зная, что у этого

последнего жил и что для внешних я в дружбе с ним; я - оборвал Брюсова; он,

отступая шага на два, свой рот разорвал: в потолок:

- "Да, но он продавал..." - "что" - опускаю: ужаснейшее оскорбление

личности Мережковского;251 я - так и присел; он, ткнув руку, весьма

неприязненно вылетел.

Когда опомнился, - бросился тотчас за стол, написав ему, что я прощаю

ему, потому что он "сплетник" известный;252 ответ его - вызов: его секундант

ждет в "Весах" моего .

Я, все взвесивши, понял: Д. С. Мережковский - предлог для дуэли;

причина действительная - истерический взрыв, мне неведомый, в Н ***; тут же

понял я, что "испы-тует" во мне просто честность; кабы уклонился, он мог бы

унизить меня перед Н ***: трус, друзей защитить уклонился! Все взвесив,

ответил ему, что предлогов действительных нет для дуэли; но, если упорствует

он, я, упорствуя в своей защите Д. С, отрицая дуэль, буду драться .

Он взвешивал долго письмо; вдруг, явясь к Соловьеву, взволнованный,

мягкий и грустный, уселся писать мне ответ примирительный, чтобы С. М.

Соловьев передал его лично;255 в те дни клекотал Соловьеву, что хочется

очень ему, "просияв", умереть. В эти месяцы лучшие стихотворения сборника

"Стефанос" им написаны; в них - отражения его издергов с Н ***.

Скоро мы встретились пред типографией: вблизи манежа; из шубы торчал

толстый сверток закатанных гранок; склонив набок голову, он воркотал, как

пристыженный:

- "Да, хорошо умереть молодым: вы, Борис Николаевич, умерли бы, пока

молоды; еще испишетесь: переживете себя... А теперь, - как раз вовремя!"

- "Да не хочу я, В. Я., умирать! Дайте мне хоть два годика жизни!"

- "Ну, ну: поживите себе еще годика два!" Повалила хлопчатая снежная

масса на мех его шубы; из хлопьев блеснул на меня бриллиантовым взглядом: из

длинных и черных ресниц; побежал в "Скорпион" - рука в руку; а голову -

набок; хлопчатая масса его завалила. Да, жило в нем что-то от мальчика,

"Вали"; и это увидел в нем Блок:

- "Знаешь, Боря, в нем детское что-то; глаза, - ты вглядись: они -

грустные!"

С 905 до 909 года мы, вместе работая, часто встречались и много

беседовали: не вдвоем, а втроем, вчетвером: с Соловьевым иль с Эллисом; мы

составляли уютную, дружную очень четверку; то время - полемики: бой "Весов"

против решительно всех - под командою Брюсова; "вождь" был покладист,

любезен, сдавая так часто мне, Эллису знамя "Весов", даже следуя лозунгам

нашим. Встречался с нами, любил порезвиться, задористо, молодо, быстро метая

свои дружелюбные взоры; но стоило нам с ним остаться вдвоем, - наступало

молчанье: тяжелое; мы опускали глаза; тень от "черной пантеры", меж нами

возникнувшей некогда, точно мелькала и солнечным днем.

Но запомнилось мне посещение Дедова им; был июль;256 мы с С. М. обитали

в уютнейшем маленьком флигеле, среди цветов, в трех малюсеньких комнатах;

Брюсов явился сюда; ночевал, во все вник: в быт, в цветы и в людей, оценив

белоствольные рощи, А. Г. Коваленскую, старенькую и трясущуюся средь

настурций, с Вольтером в глазах и с Жуковским в устах, в черном платьице, в

черной наколочке, в черной косынке.

В. Я. мы водили по полю; он, став вдруг шалун, предложил состязание:

вперегонки; я показывал свое искусство в прыжках; тотчас он захотел меня в

этом побить, перескакивая через куст; но был бит; увидав, как вбегаю я по

наклоненному низко над прудом стволу, не держася за ветви, он тотчас

испробовал это: с успехом; конечно, стащили его мы в село Надовражино, к

сестрам Любимовым, трем остроумным поповнам; одна из них, тонко внимавшая

Блоку, ему, совершенно пленясь молодой простотою его, вдруг схватив его за

руки, бросила:

- "Вы - удивительный!"

Вечером он, прималясь и подсевши под ухо старушки Коваленской, ей стал

ворковать про Жуковского что-то, - такое пленительное, что старушка, его не

любившая, быстро затаявши, стала каким-то парком; ее сын, В. М.,

приват-доцент, постоянно глумившийся над строчкой Брюсова, только руками

развел:

- "Ну, - и я побежден!"

Всех пленил и уехал.

Я здесь опускаю работу, которую с ним провели мы за этот период: в

"Весах" и "Скорпионе", борясь с пафосом [Мистический анархизм

(представители - Чулков, Городецкий, Иванов, Мейер и т. д.) исчез к 1909

году; в 1910 - ни "Шиповник", ни Брюсов меня не волновали нисколько], с

оппортунизмом "Шиповника"; [Издательство "Шиповник" Гржебина и Копельмана,

тогдашняя штаб-квартира Андреева, группировавшая ряд имен (Андреев, Дымов,

Зайцев, Семен Юшкевич, Сергеев-Ценский и множество других)] эта эпоха боев,

открывающая 907 год, - тема не этого тома; покончу лишь с линией внутренних

встреч. В девятьсот лишь девятом году неожиданно он мне напомнил ненужное

прошлое наше в стихах, посвященных мне, где он описывал, как он свой жезл

поднимал на меня, чтоб убить, и как выпал тот жезл из руки .


Я обменял мой жезл змеиный

На посох бедный, костяной258.


Я ответил стихами, в которых есть строки:


"Высоких искусов науку

И марево пустынных скал

Мы поняли", - ты мне сказал:

Братоубийственную руку

Я радостно к груди прижал259.


Но стихи вышли, как расставание в сфере культурной работы, которая -

оборвалась; примирением внутренним, но расхождением внешним открылся период

тот; Брюсов мне выявил, так сказать, "правый уклон" в символизме: союзом с

Лурье, с Кизеветтером, Струве, директорством в своем "Кружке" и т. д. Уже

закрылись "Весы"; я ушел в "Мусагет"; Брюсов - в "Русскую мысль"; он дружил

с "Аполлоном"; а я - враждовал, заключая союзы с Ивановым, Блоком, с

которыми полемизировал он, подкрепись Гумилевым.

Мы скоро ударились лбами, когда под давлением Струве не принял он

заказанного мне "Русской мыслью" романа: я кричал на него; даже сцены

устраивал: на заседаньи "Эстетики"; он же, терпя мои резкости, молча

морщился, силясь меня успокоить; он был совершенно бессилен; давил его

Струве, который пришел от романа - в неистовство, до ультиматума мне, чтобы

я вообще не печатал романа нигде260.

Вышел громкий скандал, от которого лишь пострадал он со Струве; я ж -

переборщил в своей долгой злопамятности, лет двенадцать отказываясь от

свидания с ним; я не понял, что "инцидент" наш - неразбериха игры, от

которой он более пострадал: в своих воспоминаниях о Блоке261 я изобразил его

монстром; тут субъективизм объективно не вскрытой обиды (я с тем же

пристрастием, впрочем понятным, приняв во вниманье смерть,

переромантизировал Блока).

Еще раз столкнулись мы лбами с В. Я.: в 1918, когда меня группа

писателей прочила вместо него, предлагаемого Луначарским, в заведующие

"Лито".

Только в 1924 году он, больной, примиренный, явясь в Коктебель, где я

жил у Волошина , с доброй сердечностью мне протянул через колкости

"Воспоминаний" моих свою руку; тогда лишь воистину: