Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Религиозные философы
Подобный материал:
1   ...   43   44   45   46   47   48   49   50   ...   60
- "Чего ты обиделся?" Я спину подставил ему.

Он ценил иногда резкость по отношению к себе; кроме того: он - менялся;

ставши "лояльным", он работал давно уже в Наркомпросе; 204 испугал его

мифический "инженер" или воображенный, всемогущий и деспотический, владеющий

тайнами техники; он стал проповедовать пришествие в мир своего мифического

"инженера-антихриста": к концу двадцатого века:

- "Мы все попадем в его лапы!"

Он стал появляться на лекциях, мною читаемых: сиживал где-то вдали; и

потом подходил церемонно, немного сконфуженно, с традиционным поклоном, с

грудным придыханием:

- "Милости просим ко мне!"

После трагической кончины жены он, бобыль бобылем, - внушал жалость:

сперва погибла в Неве его жена, Анастасия Ник. Чеботаревская; 205 потом

бросилась в Москву-реку сестра жены, Александра Ник. Чеботаревская; 206

причина самоубийства обеих на почве психического заболевания. Этот крепкий

старик вынес много страданья; он жил одиноко, себя взявши в руки;

ствердя-ся, сколько мог, он ушел с головою в дела Союза ленинградских

писателей как председатель его: хлопотал, председательствовал, поучал, до

самой смерти...

Он справлял юбилей207.

Я спешил в Ленинград, отчасти и для того, чтобы приветствовать его от

"В.Ф.А.", иль "Вольфилы" ["Вольной философской ассоциации", существовавшей с

1919 до 1925 г.], а также и от русских поэтов; во время чтения ему адреса

молчал церемонный старик, став во фраке, закинувши мумиевид-ную голову,

белый, как смерть; вдруг, пленительно зуб показав (и отсутствие зуба), он

руку потряс сердечно; и - облобызал меня208.

За кулисами, сжав ему руку, едва не упал вместе с ним, потому что орнул

он белугой:

- "Ой, сделали больно, - и палец тряс, сморщась, - ну можно ли эдаким

способом пальцы сжимать?"

И, качая над носом моим своим пальцем, откинувшись, фалдами фрака

тряся, он сурово меня распекал.

Лишь последние встречи показали мне его совсем неожиданно; я имел

каждый день удовольствие слушать его: летом двадцать шестого года , он так

красиво говорил, вспоминая свои впечатления от певицы Патти, что, Патти не

слыша, я как бы заочно услышал ее; говорил - о фарфоре, о строчке, о смысле

писательской деятельности, о законах материи, об электроне; его интересы -

расширились; он перед смертью силился вобрать все в себя; и на все

отзываться; Иванов-Разумник и я молча внимали тем "песням": он казался в эти

минуты мне седым соловьем; до 26 года я как бы вовсе не знал Сологуба.

Он стал конкретней: в сорок три года казался развалиной; а став

шестидесятипятилетним, - помолодел; порою мелькало в нем в эти дни что-то от

мальчика, "Феди Те-терникова"; эдакой словесной прыти и непритязательной

простоты я в нем и не подозревал; каждый день к пятичасовому чаю за столом у

Иванова-Разумника вырастал старый астматик, несущий, как крест, свое тело

больное; он журил нас и хмурился; потом теплел и добрел; на исходе

четвертого часа словесных излияний уходил юношески взбодренный: собственным

словом.

Он временно жил в Детском в те дни, у нас за стеною; в пустующей

квартире ему сняли комнату; он явился из Ленинграда: побыть в одиночестве,

вздохнуть летним воздухом; бобыля привозили, устраивали на попечении

Разумника Васильевича Иванова.

В четыре часа являлся пылающий чай, - в тихой квартирке Разумника; в

окна глядела доцветавшая сирень; соловьи распевали в задумчивом парке, где

тени - двух юношей: Пушкина, Дельвига. Тогда Разумник Васильевич начинал

стучать в стену: и в ответ, - хлоп-хлоп: входная дверь:

- "Это Федор Кузьмич!"

И шаги и запых: алебастровая голова лысой умницы, белой как лунь, в

белом во всем, - появлялася к чаю; садясь за стакан, он хмурел и поохивал:

- "Тяжко дышать!"

Раздавались обидности, есть-де ослы, полагающие так и эдак: Разумник

Васильевич, пыхтя, нос налево клонил; я, пыхтя, нос направо клонил, потому

что известно, какие такие "ослы" (мы - ослы!).

Чай откушав, старик просветлялся; с растерянной, ставшей нежной

улыбкой, сиял голубыми глазами на все и рассказывал, точно арабские сказки:

о Патти, о жизни, о строчке стиха; так четыре часа он журкал каждый день; и,

бывало, заслушаешься.

И я, его бегавший двадцатилетие, улыбался с утра; и думал:

"И сегодня явится сказочник, Федор Кузьмич!"

Раз почти прибежал, совершенно растерянный:

- "Моя постель проломалась".

Пошли; и чинили пружину кровати ему; на этот раз, к своему удивлению,

починил я, доселе умевший лишь портить металлические предметы; починивши ему

постель, я, довольный собственной прытью, уселся перед ним, и он зачитал мне

свои последние стихи, написанные в 24, 25 и 26 году; читал более часа.

Смерть приближалась к нему; он, не чувствуя смерти, помолодевший, с

доброй улыбкой, которую я впервые увидел в нем, которой и не было на

протяжении нашего двадцатилетнего знакомства, мягко меня выслушивал, без

прежних придиров, заставляя читать ему стихи, читал свои; и вспоминал,

вспоминал без конца свою молодость.

Через год и пять месяцев его не стало210.


РЕЛИГИОЗНЫЕ ФИЛОСОФЫ


Дом Мурузи, малиново-красная мебель: сидит Андриевский, поэт и

присяжный поверенный, умница, кот седоусый: "Не верю в безумия ваши, -

целует он лапочку Гиппиус, - все в вас ломание; искренен - вот кто, - кивок

на меня, - но зато он - рехнулся: простите", - ко мне. И приходит Тернавцев:

румяный, большой, красногубый и черноволосый; садится и охает: "Ведьма вы:

вас бы сжег!" Мережковские любят его; и со смехом сжигают друг друга они;

появляется В. А. Пястовский (поздней поэт Пяст); первокурсник: "Читальня

Пястовской" гласит внизу вывеска: 211 в том же подъезде живет; я позднее

сошелся с ним 212; в этом году - он еще вдалеке: очень чопорный, нервный и

бледный: несет караул перед лозунгами символизма. П. С. Соловьева сидит с

Зинаидой Венгеровой; Минский, Ф. К. Сологуб, II. П. Перцов, Бакст, Лундберг

являются; Волжский - почти каждый день; Нувель ходит.

Гостиная - мельки людей; 3. Н. Гиппиус вмешивается в социальные связи

мои; и таскают в редакцию "Вопросов жизни"; 213 туда декаденты отрядиком

ходят; я брался на роли резерва; Булгаков, Бердяев, Аскольдов, Франк,

Лосский - имели в тылу своем армию: с тяжелобойными от формирующейся еще

только кадетской общественности; журнал - "блок" Мережковского с ними;

горсть "новопу-тейцев" съедалася "идеалистами", перевалившими в идеализме

через Маркса к церковным отцам мимо троп, на которые звал Мережковский;

боряся с Булгаковым, последний звал на подмогу "весовцев": так римляне на

Карфаген выпускали германцев, которых в чащобах ловили.

Редакция "Вопросов жизни" в те месяцы - гомон: протесты, петиции,

подписи, спор; мимиограф Чулкова трещит; 214 сам Чулков - бледный, тощий,

лохматый, брадою обросший "Зевесик"; 3. Н. утверждала: согрела змею на

груди-де (ни слову не верю: ей верить нельзя): сосватав с Булгаковым, Чулков

передался врагу-де215, их выдав, так что Мережковские были затиснуты в угол:

мощь, численность, деньги, умение полемизировать - с идеалистами.

Пугал Булгаков, пугавшийся - Блока, меня, 3. Н. Гиппиус, Брюсова; с В.

И. Ивановым и Мережковским он еле мирился; был силой в редакции; к нам

поворачиваясь, имел мину профессора-экономиста; он, по носу щелкнув

статистикой, сильно дручил либеральною теологистикой; вид он имел

осторожный; формально любезный, зажал у себя в журнале он декадентов в

кулак; и - не пикни; показывал видом, что знает, где раки зимуют.

Стонали:

- "С Бердяевым можно еще столковаться: Сергей Николаевич - не понимает

ни слова".

3. Гиппиус с ним воевала; и даже едва не разрушила "блок", когда ее

статью о поэзии Блока Булгаков решительно не пропустил.

- "Боря, вы бы могли нам писать то и то-то, кабы не Булгаков; с ним -

каши не сваришь".

Через два уже года Булгаков явился в Москву, став профессором и

заведясь у Морозовой; тогда Рачинский жундел:

- "Паф: Булгаков! Он - все понимает; он тонкая - паф-паф-паф -

штука... Борис Николаич, - паф-паф!.. - Мережковским не верьте: Булгакову

верьте... Он... - паф-паф-паф-паф!"

Был идейно враждебен; а жестом и мягкостью был он приятен весьма; несло

лесом, еловыми шишками, запахом смол, средь которых построена хижина

схимника-воина, видом орловца, курянина; головы он заколачивал догмами, в

жестах, которыми сопровождал свое слово, - иное; несло свежим лесом;

стоический, чернобородый философ мне виделся в ельнике плотничающим; сквозь

враждебное слово он мне импонировал жизненностью и здоровьем.

Шел в паре с Бердяевым в эти года; и они появлялися вместе; и вместе

отстаивали свои лозунги; уже потом раскололись; обоих мы звали: "Булдяевы"

или "Бергаковы". Начнешь "Бул..." - кончишь же: "-дяев!" Начнешь "Бер..." -

кончишь же: "-гаков!" В платформе журнала так именно было; "Бер-...": "Дайте

стихи!" Дашь стихи, зная: "-гаков" не станет печатать; чернявые, а - не

похожи: манерой держаться и лицами.

Не расплетешь их!

Булгаков - с плечами покатыми, среднего роста, с тенденцией гнуться,

бородку чернявую выставит и теребит ее нервно, застегнув сюртук на одну

только пуговицу; яркий, свежий, ядреный румянец на белом лице; и он

всхлипывает до пунцового, когда прорежет морщина его белый лоб; нос -

прямой, губы - тонкопунцовые; глаза - как вишни; бородка густая, чуть

вьющаяся.

Что-то в нем от черники и вишни.

К нему подбегает с растерянным видом рыжавенький, маленький, лысый, в

очках, Н. О. Лосский; Булгаков наставится ухом на Лосского; глаза уходят в

свое; головою, поставленной набок, на ухо наматывает; глаза - бегают,

остановились, как вкопанные; и морщина прорезалась: внял; отвечает со

сдержанным пылом, рукой как отрезывая; а другой - теребит бородавку; и

чувствуешь - воля, упорство.

Сутуло на слове качается: мешкотно; тоном и взором косится на Гиппиус;

резок; одернув себя, законфузится, смолкнет, усядется, гладит бородку; глаза

точно вишни. Его дополняет кудрявый, чернявый Бердяев; он падает лбиной в

дрожащие пальцы, стараяся, чтобы язык не упал до грудей; говорит не другим,

а себе; карандашиком, точно испанскою шпагою, тыкается, проводя убеждение:

все, что ни есть в этом мире, коснело в ошибке; и сам господь бог в ипостаси

отца ошибался тут именно до сотворения мира, пока карандаш Николая Бердяева

не допроткнул заблуждение: "я" Николая Бердяева - со-ипостасно с Христом.

Сказав это, откинется.

Кресло - трещит.

Мережковский - раздавлен; Булгаков забил в бородавку; Жуковский,

издатель, мотается шарфом: доволен; А. С. Волжский, кудластый, очкастый,

сквозной, нервно-туберкулезный, в очках золотых, потрясает своей бородищей

над впалою грудью; и - лесом волос: на сутулых плечах; Блок балдеет в тени;

мимиограф Чулкова трещит.

И трещит в голове: у меня.

Посещение редакции в воспоминаниях этого времени связано мне с

ураганным налетом Свентицкого, Эрна, вернувшегося из Швейцарии (от Вячеслава

Иванова), - на дом Мурузи; 216 они, прилетев из Москвы, на послание отцов

иерархов, расстрел покрывающее, ураганом носились по Питеру и предлагали

Булгакову, Розанову, Мережковским и Перцову свой манифест подписать:

"христиан-радикалов"; Свентицкий хотел самолично явиться в Синод, чтобы

бросить эту духовную бомбу в "отцов".

Мережковский, призвав Карташева, Д. В. Философова, выслушал этих

"апостолов-мучеников"; порешили: собраться у Перцова, в "Пале-Рояле" (он жил

там) 217, чтобы дообсудить; призвав Розанова и Тернавцева, сего в те годы

таинственного Никодима, томящегося в ортодоксии и не могущего с ней

разорвать (антиномия меж мирочувствием, новым, и мировоззрением, ветхим).

В. В. Розанов, нагло помалкивая и блистая очками, коленкой плясал; он

осведомился пребрезгливо:

- "Свентицкий... Поляк вы?"

- "Эрн - немец?"

- "По происхождению - да".

- "Поляк с немцем".

И выплюнул: по отношению к Синоду:

- "Навозная куча была и осталась; раскапывать - вонь подымать;

навоняет в нос всем... И только..."

Тернавцев был внутренне в церкви; а Розанов силился блеском церковных

лампадочек иллюминировать акт полового сожития; и тем не менее чернобородый,

большой, крепкотелый Тернавцев и рыженький, маленький, слизью обмазанный

Розанов, сев в одно кресло, друг друга нашлепывали по плечам: и, называя

друг друга "Валею", "Васею", пикировались: без злобы.

Проект Валентина Свентицкого, со всех позиций разобранный, был отклонен

А. В. Карташевым, Д. В. Филосо-фовым как героизм совершенно бесцельный и

вредный, срывающий подготовление к борьбе218.

Свентицкий и Эрн уже отделались от П. А. Флоренского, видевшего, что

затеи их - ни к чему; Эрн использовал свои познания по первохристианству; В.

А. Свентицкий - фальшивый свой пыл; оба "молнью" свели... на А. С. Волжского

и на Булгакова. Волжский, кудластый, сквозной, нервно-туберкулезный, в очках

золотых, потрясал бородищей над впалою грудью; и лесом волос на сутулых

плечах.

- "Небывалое знаменье: новый пророческий тип, да-с, мистического

радикала!" - он зубы показывал; и нам доказывал, что "радикал", В.

Свентицкий, - ценней Августина! Пленный таким "радикалом", он скоро

примчался в Москву; нес сутулые плечи и чахлую грудь сквозь квартиры: с

евангельской вестью; запомнилось, как он копною волос потрясал у меня в

кабинете, стуча пальцем в стол:

- "А вы думаете, что они не сумеют огня низвести? Низведут-с!"

А Сергей Николаич Булгаков, держась осторожней (он тоже явился к

"пророкам" в Москву), предовольно бородку оглаживал, слушая речи такие.

Огонь низводящие, или - "правдивец", Свентицкий, сопящий, потеющий, с

видом звереющим, Эрн, или - "Варнавва", дубовый, тяжелый, безвкусно

отчетливый, палкообразный, с "так значить, так значить", - доказывали, что

"огонь" низводить весьма просто, коли - деньги есть, шрифты куплены и

прокламации с черным крестом напечатаны; несколько шалых эсеров, да барышни

с курсов Герье, да какие-то раздираемые противоречиями полу-бомбисты, да

несколько батюшек внимали песне Свентицкого.

Не видели: корень всему - психопатология, или болезнь самотерза,

сменяемая пароксизмами чувственности; и - ложь, ложь!

Почитатели принимали подлог.

Но я, возмутяся, однажды попер на Пречистенку, где обитали пророки

средь неразберихи предметов, в пылях, при огромном кресте в человеческий

рост; В. Свентицкому, себя называвшему "голгофским", бацнул:

- "Ложный пророк, на гипнозе работающий!"

Он же, перекосившися, вдруг разразился бычиным подревом с притопами;

слезы - ручьем; я, испуганный, сам чуть не в слезы; белясый же Эрн, еле

розовый пятнами злого, больного румянца (лицо как моченое яблоко, глаза -

навыкате), только вздохнул с укоризненной кротостью; поняли оба позднее мы:

рыки и громы с проклятием - король козырной; туз - рыдания (мог в три ручья

заливаться в любую минуту).

Скандал разразился позднее: "пророк" книгу выпустил, кажется, что под

заглавием "Антихрист", в которой рассказывал, как он обманывал Эрна, как не

был совсем в Македонии, где-де боролся за вольность; 219 и книга - лишь

поза: "болезнью" смягчить грозных мстителей (за оскорбленную честь).

Эрн был книгой - убит, а Булгаков - раздавлен.

По воле судьбы я присутствовал при тяжелейшей картине, когда заседали в

каком-то унылом углу при Свен-тицком - Рачинский, Булгаков, Эрн, я; как

попал на "судилище" эдакое, позабыл; Эрн, напомнив чахоточную институтку,

болезненно хлопал глазами; Булгаков, нахмуренный, очень спокойный лишь с

виду, Свентицкому ставил вопрос за вопросом; тот рявкал картаво; вдруг

грянул стенаньем, слезой с передергами; я со стаканом воды - на него; но

Булгаков с убийственным холодом вышел из комнаты: с Эрном; Свентицкий

хватался за сердце: сипел, умирал.

Когда же я вышел, Булгаков мне бросил:

- "Все лжет!"

Эрн болел от волнений; "пророк" провалился: ни слуха ни духа!

Так блок двух "священных" студентов с почтенными профессорами на почве

сведенья "огня" оборвался в трагическую оперетку; Эрн выздоровел, стал

трезвый в магистрантском обличий: книги писал, выступал; милый в личном

общении, был дубоват, грубоват в своих дурьих полемиках, нас ужасая корявым

строением фраз, рубом длинной руки, пучеглазием и невозможнейшим "значить".

Я здесь отступаю от темы, бросая взгляд в будущее; провал "братства" -

конец уже года; провал Валентина Свентицкого еще позднее; но мне провалился

он ранее, в Питере, где и наладилась связь между "братством борьбы" и

"Вопросами жизни";220 Булгаков, тогда возмущавшийся лирикой Блока, пал в

ноги Свентицкому; уже в эпоху проклятья его, всего более - лирику Блока

ценил.


УСМИРЕННЫЙ


В те годы мне важным параграфом мировоззрения значилось: "Дружба,

сердечность!" Под "дружбою" я разумел - 3. Н. Гиппиус, а под сердечностью -

Блоков; в 3. Н. было мало сердечности; дружба, но... как сквознячок ледяной,

пробегал Мережковский, метая помпоны меж нами; и я бежал к Блокам: от роя

людей; Любовь Дмитриевна, Александр Александрович и Александра Андревна мне

стали родными; измученный "прями", я жаждал покоя; и вот раздавался напев:

"Нет вопросов давно, и не нужно речей" 221.

Александра Андревна однажды, взяв за руку, мне поморгала:

- "Да как вам без нас:, ясно, просто, естественно!"

Гиппиус пятила нижнюю розовую свою злую губку, выпуская дымочек:

"Стыдились бы... Взрослый, а бегает к своим Блокам!" "Хлыстовщина!" - рявкал

Д. С. Мережковский. "Постой, Дмитрий, - Гиппиус с новым дымком, - не туда!..

Нет же, не понимаю я: Блок - молчаливый; жена его - тоже; ну что вы там

делаете!" - "Зина, Борю замучаешь! Боря, - не слушайте: к Блокам идите

себе", - перешлепывал Д. Философов. "Нет, Дима, зачем ты мирволишь: ведь это

же "что-то" и "где-то": они в пустоте завиваются".

И дебатируется: отпускать меня к Блокам иль нет; я же мимо дверей, -

коридором; и вижу, бывало: кусок темно-красных обой, на них белую Гиппиус,

только что взявшую ванну, перед зеркалом чешущую водопад ярко-красных волос,

закрывающих - плечи, лицо, руки, грудь; и, бывало, из гущи волос застреляют

ее изумруды: "Опять?"

Я - в передней; задвижка защелкнута; мимо швейцара; свободен: вернусь

только вечером; из-за дымка голубого услышу сейчас: "Знаю, - не объясняй!..

Измотался... Украдкой удрал; а вернешься, - влетит тебе: Тата и Ната запрут;

ключ - в карман".

Возвращаешься; Гиппиус - едко: "Что делали с Блоком?" - "Гуляли". -

"И - что же?" - "Нутам..." - "В пустоте завивались?" - "Пожалуй, что так". -

"Удивительно: аполитичность! Мы вот - обсуждаем; а вы там - гуляете; знаю:

наверное нас предаете!"

Любили все громкое; коли не "преешь" от трех и до трех - "предаешь"!

Я, бывало, - Литейным: Нева, мост, каналы, ветра; вот и зданье

казенного вида; в воротах стоит часовой; сирый двор; большой корпус, где

двери квартир открываются на коридор: светлый, в окнах; вот - войлок;

блистает доска: "Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух". Открывает денщик:

"Дома, дома... Пожалуйте... Завтракают!"

Раскрываю гостиную дверь, где светлеет в окне кусок льдов, перерезанный

четко густым листолапым растеньем, которое все поливала, бывало, хозяйка; и

лоск бледно-желтых паркетиков; мебель зеленая: старых фасонов; меж ней

невысокие шкапчики красного дерева, переплетенные томики, глянец рояля,

свет, тишь, чистота. Александр Александрович шапкой волос перерезывает

освещенные стекла; он с белой столовой салфеткой в руке, в черной мягкой

рубашке из шерсти: без талии, пояса; шея - открытая, воротничок отложной: