Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Исторический день
Подобный материал:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   60

глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя

для общего дела: работы в "Весах", ведь нас крыли в газетах, в журналах, в

"Литературно-художественном кружке"; и я должен сказать: мы оба перешагнули

через личную вражду, порой даже ненависть - там, где дело касалось одинаково

нам дорогой судьбы литературного течения: под флагом символизма; и в дни,

когда Брюсов слал мне стихи с угрозой пустить в меня "стрелу", и в дни,

когда я ему отвечал стихами со строчками "копье мне - молнья, солнце -

щит"143, и в дни, когда он вызывал меня на дуэль, - со стороны казалось: все

символисты - одно, а Белый - верный Личарда своего учителя, Валерия Брюсова.

С Брюсовым дело обстояло тем трудней для меня, что Эллис, возмущенный

убийственным разносом его переводов Бодлера, напечатанным в "Весах"144,

грозился при встрече побить Брюсова, а меня упрекал за то, что я допустил

выход рецензии Брюсова (увы, - Брюсов был прав); 145 и Эллис, и Брюсов

постоянно бывали у меня; и надо было держать ухо востро, чтобы не произошла

случайная встреча их у меня и чтобы не случилось чего-нибудь непоправимого.

Эллис в эту пору выступает передо мной окончательно в своей роли

"бывшего марксиста"; хотя и не марксист, он в атмосфере нарастающих гулов

революции, сотрясающих все наши порядки дня, планы, литературно-философские

здания, все чаще и чаще с видом ментора бракует жалкие

социально-политические высказывания, раздающиеся вокруг нас, и, выявляясь в

поступках как анархист-максималист, то приносит мне "Капитал", то советует

ознакомиться с "Историей социал-демократии" (три тома Меринга), которую я и

одолеваю, но уже позднее146.

Здесь опять повторю: я описываю Эллиса в истории моих увлечений

социал-демократической литературой того времени; я не рисую "бывшего"

марксиста ни марксистом, ни "бывшим"; но ведь я стал встречаться с

настоящими марксистами лишь поздней: с 1906 года; а этот том посвящен лишь

событиям, обнимающим 1905 год (и то - до лета); стало быть: было б насилием

с моей стороны утверждать, что я относился скептически к Эллису как к

"бывшему" марксисту; что он не марксист - было ясно; что и в прошлом он "не

марксист", этого я не мог видеть еще; и всерьез принимал за "марксистскую"

его чеканку моих мыслей по социологии, которые вспыхнули стихийно,

неорганизованно, не по плану, а под давлением нараставших событий, когда

разобраться в них стало жизненной необходимостью; лишь осенью 1905 года я,

бросив все, "революционно" метался по московским улицам, силясь примкнуть к

движению до осени 1905 года, самый 1905 год воспринимался лишь в чувстве

негодования: сквозь дым кружков, длящихся общений, личных драм и круга

чтений; события, разыгравшиеся вокруг, читались мною и криво, и предвзято.

Читатель, для меня 1905 год стал тем, чем он был, лишь с момента, когда я

голосовал за закрытие университета и превращение его в революционную

трибуну; это было в сентябре 1905 года. События же января воспринялись как

удар, на который я ответил вскриком негодования; они оформились в сознании:

к осени.

Но с осени 1905 года и я, и Брюсов, и Эллис, и Петровский, и все, меня

окружавшие, вдруг понеслись влево; занятия кружков продолжались, длились те

же общения, те же личные драмы заполняли сознание; но почва, на которой

встречались мы, нас несла механически от средних, безразличных, пугающихся к

тогдашним крайним левым; в 1904 году мы еще могли "преть" с Астровыми;

осенью 1905 года все круто порвалось между мной, большинством "аргонавтов" и

ими; когда я приехал в Петербург в 1905 году, Мережковский "левою" своей

болтовней импонировал, а через два месяца в линии политических устремлений

между нами оказалась трещина; сочувствия мои стихийно развивались в сторону

социал-демократов; он же где-то запутался между Струве и... эсерствующими.

Я говорю, что меня "несло", потому что круг чтения, самообразование (по

Бебелю, Каутскому, Штаммлеру, Мерингу, отчасти Марксу, вперемежку с разными

историями капитализма вроде "Истории" Вернера Зомбарта ) длилось весь 1905 и

1906 год; но воспоминания эти вместе с воспоминаниями об общении с Жоресом,

личность которого поразила меня, - тема второго тома "Начала века", который

я напишу, если на него будет спрос.

В конце 1904 года я застаю себя в отчаянных спорах с Рачинским, с

Астровым; я начинаю стрелять в них "марксистскими" цитатами (может, и

"псевдо"-марксистскими); "Хозяйство и право" Штаммлера148 отвечает линии

моих интересов (интересу к Канту, интересу к социологии); книгу, конечно,

мне рекомендовал "бывший" марксист; в эти месяцы впопыхах, наспех,

откладываются мои переходные взгляды на общество, которые отразились в

статьях, наспех писанных, два года спустя лишь; привожу из них несколько

цитат не потому, что стою за них, а для показа сырья, характеризующего мои

переходные взгляды описываемого момента.


"Мертвец... восседает над жизнью"; ["Арабески", 45] история культуры в

периоде борьбы с буржуазным государством - "история развития форм

производства"; ["Арабески", 47 149] "пока существует классовая борьба,

странны... апелляции к эстетическому демократизму ["Арабески", 28 150],

общество - только "слова"; ["Арабески", 46 151] "жизнь вне общины - отдана

кафе-кабаку"; ["Арабески", 53 152] "государство - склероз, отложение

прошлого, созданное, чтоб насиловать будущее"; ["Арабески", 150]

"социализм - единственное учение о государстве, последовательно

развертывающее посылки..."; ["Арабески", 150] "мы призываем всех под знамя

социализ-ма"; [ "Арабески", 150] "коли социализм государственен -

механистичен он; но можно рассматривать социалистическое государство как

переход к свободной общине... Урегулирование экономических отношений

тогда... взлет жизни... из праха" [ "Арабески", 151 153]

Все это написано в 1906 - 1908 годах; после собрано уж в "Арабески".

В первых днях января 1905 года меня звали в Питер; случайно заехавший к

Эртелю его брат, офицер, А. А. Эр-тель, служивший, как помнится мне, под

командою отчима Блока и живший в одном с ним коридоре, остановиться

любезнейше мне предложил у него, потому что имел он свободную, ему ненужную,

комнату; жить вблизи Блока весьма соблазнило меня, Москва утомила; и я -

почти бежал из нее.


ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ


Восьмого января я сел в поезд; рос рой диких слухов; кричали газеты;

лавиной росла забастовка; и все повторяли: Гапон! А девятого утром я был на

петербургском перроне;104 сперва зашел в парикмахерскую; парикмахер:

"Сегодня рабочие двинутся; царь примет их; так нельзя больше жить". Поразил

видом Невский; гудело: "С иконами!" Чмокал губами извозчик: "Они, стало, -

правы!" На улицах кучки махались: мальчишки - присвистывали; в контур

солнечный, красный, повисли дымочки солдатских везде распыхтевшихся кухонь,

скрипевших по снегу; солдаты топтались при них.

От Литейного моста ногами на месте потопатывал взводик солдат, - в

башлыках, белоусых, хмуреющих, багровоносых; а два офицера дергали шутками.

Набережная: просторы, зеленые льды; вот - казарменный двор, а - не видно

солдат; я разыскиваю А. А. Эртеля; мне открывает его денщик: "Самих нет...

Ждут: пожалуйста!" Я - прохожу, а денщик за мной следом: "Казарма пустая:

полк выведен".

Здесь - жить нельзя!

Я бросаюсь к Кублицким: квартиры их выходят в один коридор с той, где я

остановился; Блок - в рубашке без талии, не перетянутый поясом: "Что?" -

"Говорят, что пошли..." Торопливо, взволнованно: "Боря, - иди..."

Александра Андревна и Марья Андревна: примарги-вают: "ужас что:

говорят..." Александра Андревна махается ручкою; возгласы, предположенья:

Дворцовая площадь! А - слухи из кухни: стреляли, стреляют, убитые... И

Александра Андревна - за сердце: "Поймите, как "он" ненавидит все это, а

должен там с отрядом стоять..."155

Блок, как ветер, метался вдоль окон и пырскал широкою черной рубашкой в

оранжевом фоне стены.

Я спешил к Мережковским.

Тут пауза.

Условимся: беспорядочный набросок того, что я видел и слышал в

исторический день, есть "кино"-снимок - не более, не характеризующий

состояния сознания съемщика; про себя я пережил слишком много в те дни;

пережитое лежало где-то глубоко: под спудом; оно поднималось к порогу

сознания в месяцах, определяя характер мироощущения лет; пережитое позже

сказалось презрением к "Полярной звезде", журналу Струве156, сотрудничеством

в социал-демократической газете1 , беседами с Жоресом в 1907 году и т. д.;

январь 1905 года - перегружение внешними впечатлениями от встречи с людьми,

с которыми издавна я хотел познакомиться, которые интересовали меня с 1901

года; вдруг все они обрушились мне на голову; и - внезапно предстали:

Минский, Сологуб, Перцов, Чул-ков, Лундберг, Булгаков, Бердяев, Дмитрий

Философов, Аскольдов, Тернавцев, Лосский, Розанов, Зинаида Венге-рова,

Сомов, Бакст, присяжный поверенный Андриевский, тогда интересное имя; и -

сколькие!

В первых днях все было метнулись "налево"; в последующих - появилась

задержь: у скольких!

Подлинно переживал я события дней лишь в беседах с Семеновым, Леонидом,

готовым: к немедленному восстанию; он коридором, минуя гостиную Гиппиус,

прибегал в мою комнату; и вывлекал меня в Летний сад, где мы и беседовали;

вероятно, его тянуло ко мне: он во мне находил себе эмоциональный отклик;

"серьезно помалкивали" мы о событиях времени - с Блоком: на прогулках с ним

по "рабочим районам"; говорю - помалкивали: сочувственное молчанье с покуром

было формой общенья для Блока в те дни; из этого молчанья потом вынырнули

его стихи, революционно окрашенные, и будущие статьи о России, интеллигенции

и народе; и мои статьи вроде "О пьянстве словесном"158, в которых я

предлагал закрыть интеллигентские "говорильни", чтобы научиться ходить

поступью Марксов; [См. "Арабески"] это была моя реакция и на "говорильню" у

Мережковских, когда они убедили меня: переехать к ним; "говорильня" в первых

же днях оказалась трудной нагрузкой, которую избыв, как от тебя требуемый

урок, я удирал: к Блокам; подлинная потрясенность событиями выявилась лишь к

осени 1905 года.

Я даже не старался глядеть в себя самого, чтоб не видеть, как меня

сражала "общественность" Мережковских; оттого-то они потом и записали меня в

категорию "безответственных"; и - да: по отношению к их "общественности" я

был безответственен, выделив из них "личности", которых я разглядывал

пристально; "деятели" ж перестали вовсе интересовать в них.

Я, болтая с Гиппиус, скорее общался с ней по линии дурачеств: она

была - остроумницей: едкая, злая, с искрой. С Мережковским же у меня -

ничего не вышло!

Но в роковой день, когда я несся к ним, пересекая отряды, походные

кухни, взволнованные кучки на перекрестках, я пережил многое: не повторяемое

никогда.

Помню: вот - уже Литейный: вот - черно-серый угловой (углом на

Пантелеймоновскую) дом Мурузи; подъезд, дверь четвертого этажа; дощечка с

готическими буквами: "Мережковский"; звонюсь, отворяют, вхожу; и...

- "Ну, выбрали день", - 3. Н. Гиппиус тянет душеную лапку с козетки,

стреляя душеным дымком папиро-сочки, вытянутой из коробочки, - лаковой,

красной, стоявшей с духами; на этой козетке сидела комочком до трех часов

ночи - с трех часов дня: в шерстяном балахонике, напоминающем белую ряску.

Запомнился мячик резиновый пырскавшего пульверизатора, пробочка,

притертая, от духов "Туберозы-Лу-бэн", - в красных, ярких обоях и в

красно-малиновых креслах, едва озаряемых золотоватыми искрами: взмиги-вал

отблеск на туберкулезной щеке ее.

Мережковский, малюсенький, щупленький (на сквознячках унесется в

открытую форточку), в туфлях с помпонами шмякал ко мне, неся лобик и зализь

пробора, и нос свой огромный, и всосы ввалившихся щек, обрастающих шерстью:

"Борис Николаевич", - хилую ручку мне подал, поросшую шерстью; и выпуклил

око, - пустое, стеклянное: "ужас что!"

Келейные сплетни о Вилькиной, о - чем нанюхался Федор Кузьмич Сологуб!

О событиях - с шипким подходом; сужденья, как брюки, - со штрипками;

пальцем - к бисквитику; передавалась хрупкая чашечка; к ней прикасались,

склоняя пробор и оттачивая остроумное слово.

Кто?

Юркий Нувель; он, загнувши мизинец, усами касаясь чашки, рассказывал

нам: Сергей Павлович [Дягилев] ехал-де в карете, некстати надевши цилиндр;

и - рабочие... остановили карету?! Смирнов, бледнолицый философ и

"новопуте-ец" в студенческом с тонным душком сюртуке, с тонкой талией, с

воротником, подпирающим уши; и он - говорил: о философе Канте; коли Лундберг

был (а может, был и воскресеньем поздней), то о хаосе он говорил: бледный,

страдающий, кажется, от расширенья сосудов.

Был какой-то Красников-Штамм.

Звонок: Минский.

- "А я - с баррикад!"

Извиваясь тростиночкой-талией, вставив лорнетку в глаза, 3. Н. Гиппиус

с нами кокетничала тем же черным крестом, тарахтящим из четок, склоняя

рыжавое пламя волос под каминное пламя; Д. С. Мережковский, похлопав

глазами, ушлепал, метая помпоны, к себе в кабинет.

Я остался у Мережковских обедать; и после все вместе отправились к

Философову (он жил у своей матери159), чтобы он вывез нас в

Вольно-экономическое общество - на заседание экстренное.

Философов года "вывозил" Мережковских!

Растерянная толчея вокруг стола, за которым сидели испуганные бородатые

люди, метаясь руками, чтоб, павши локтями на стол, вдруг молчать, ожидая

вестей, среди криков о том, что движенье - совсем не "поповское".

Кто-то встает и выпячивает на нас бороду:

- "Вооружимся!"

В лице же - испуг, что события перемахнули: да, да, - ре-во-лю-ция!

Гиппиус влезла на стул, чтоб лучше видеть; и - выгнулась над головами: в

шуршащем, блистающем черном атласе, приставив лорнетку к зеленым глазам; я

вскарабкался рядом; но чопорно к нам подошел Философов - изящный, пробритый,

с пробором зализанных светлых волос, в синем галстуке, передвигаясь

шажочками, длинный, как шест; он, обидно приблизивши маленький усик, с

картавым привзвизгом сказал 3. Н. Гиппиус, что неприлично ввиду

национального траура ей улыбаться; здесь - русская интеллигенция, - не

"декаденты"!

И - обиженный взгляд стекловидных, светло-голубеющих глаз.

3. Н., вспыхнув, сконфузясь, глаза опустила, со стула сошла, затерялась

в толпе... Я без "тона" стоял и над гробом отца; неужели же, думал я, тот

факт, что он-де общественник, дает ему право дать мне урок?

Тут какой-то субъект - на весь зал: "Прошу химиков выйти за мною в

отдельную комнату!" Думал: "Как можно: под уши ж шпиков?" Стал искать

Мережковских; их - нет уже; мне объяснили: они-де делегированы закрывать в

знак протеста Мариинский театр; вместо них - торчит Арабажин, мой дальний

родственник.

- "Ты как попал сюда? Едем ко мне!" Шумы:

- "Горький!"

С ним - бритый субъект, на которого не обратил я внимания, хрипло

кричал, призывая к оружию: с хоров; потом объяснили, что это был переодетый

Гапон160.

Я было к Арабажину, а Арабажин - уже исчез.

И снова я в темных проспектах; все - пусто; тьма - мертвая; нет

полицейских; лишь издали в лютый мороз открывается пламя костра, у которого

серо топочут солдаты; и там - ружья в козлах. Хрустела тяжелая поступь

патрулей; чтоб им не попасться, винтил в переулках: без паспорта; еле

добрался до бока казармы, куда утром съехал, ворота - захлопнуты; а

часовые - меня не пускают.

- "У офицера, у Эртеля я..."

- "Вот пройдет господин офицер: он - рассудит!" А ноги замерзли.

"Хруп-хруп": в темноте побежал рыжеусый толстяк; и за ним - два

солдата; сжимая револьвер, оглядел подозрительно.

- "Деться ж мне - некуда!"

- "Вы подвергаетесь всем неприятностям, связанным с весьма возможной

осадой... Казарма пуста, а рабочие двинулись к ней..."

- "Что ж, подвергнусь..."

- "Пустить!"

"Трус, - мне Блок объяснил, - ночью всех обежал и кричал в офицерские

двери: "Рабочие!" Это - Короткий!"

Позднее в Москве полицмейстером был: беспощадно сажал, взятки брал.

Факт расстрела войсками рабочих поставил меня в невозможность остаться

у Эртеля; Блок соглашался со мною, ругая военных в лицо виноватого отчима;

пользуясь тем, что меня уговаривали Мережковские переселиться к ним, утром,

десятого, взяв чемоданчик, я - к ним.


МЕРЕЖКОВСКИЕ


Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов:

Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество гасло на

Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били; я левел не по

дням, по часам; Мережковскому передавали из "сфер", что его - арестуют; он

каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.

С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли;

порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она

их расчесывала; в зубы - шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем

хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика - волосы, криво-кровавые

губы да два колеса - не два глаза.

Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок,

качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая, с черным крестом, в

красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в

бабочках.

Я, с кочергой, - при камине: на маленьком пуфике; красная горсть - в

черно-пепельных кольцах:

- "Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!"

- "Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!" Ведаю: вспыхнули!

В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных

разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским;

она, "ночной житель", утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении

от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала

шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до

трех-че-тырех часов ночи: под сафировым дымком папироски, расклоченным

лаписто (это она приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых

восприятиях: что есть "красное", что есть "пурпурное"! Она, бывало, отдастся

мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем -

святость ее? И дает свою записную изысканно переплетенную книжечку: "Вот: вы

впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память... Как, как?.. Дневников не

ведете?.."

Она подарила мне книжечку: "Вот вам, записывайте свои мысли... А чтобы

поваднее было, я вам запишу для начала... У Дмитрия, Димы, - такие же

книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли".

Она проповедовала "коммунизм" дневников, став на фоне каминных пыланий:

сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она выговаривала, отдаваясь

игре.

Но - тук-тук: в стену; и - глухие картавые рявки:

- "Да Зина же, - Борю пусти... Ведь четвертый час... Вы мне спать не

даете!"

И - топ: шамки туфель; в открытых дверях - всо-сы щек и напуки глаз

неодетого маленького Мережковского:

- "Мочи нет... Тише же!"

И он - проваливается в темноту: и опять - за стеною колотится.

Он - нас не одобрял: не серьезные темы! 3. Н. провоцировала меня к

шаржам; я редко острил - от себя: от чужой остроты я взлетал до абсурдов; и

Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой;

вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетающий,

щурилась, брыся ресницами; и - представлялась простячкой:

- "Вам 3 *** 161, Боря, нравится?" - "Нравится". - "Ну, а по-моему, -

она назойлива..." - "Может быть..." - "Помните, к вам приставала, как