Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


"Аргонавты" и блок
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   ...   60

Обсуждались "Весы", пробный номер которых с портретами Брюсова, Гиппиус

тут же лежал; 12 Соловьев, ненавидевший Гиппиус, вырвав портрет поэтессы, со

свойственной ему способностью все доводить до конца, ставя даже не точки над

"и", а огромные дыры, колом пробиваемые (он шутил монструозно), топтал

каблучи-щем портрет поэтессы - во славу супруги поэта (потом с Гиппиус

дружил);130 Блок, отметив единственность Гиппиус, иронизировал над ее

слабостью: ссорить людей.

- "Ну, а вы?" - обратились к супруге поэта.

- "Нет, - я говорить не умею".

Но слушала пристально, ширясь синими, как кобальт, глазами из щура

ресниц, как из ширмы, - разглядывая, она "старшей" держалась; и Блок называл

ее строгой; была всех моложе, но силилась "дамой" держаться, с огромною

муфтой входила в дома, где была не "своя", точно тупясь над муфтой, которую

мяла в коленях.

Сережа, еще гимназист, подавал повод к смеху; зачем-то надев сюртучок,

перешитый с плеча Соловьева, Владимира, выглядя куцым, он шею свою повязал

белым шарфиком; Блоки дивились откиду, подпрыгу бровей с помаванием шейного

шарфика: в пляшущих пепельных космах: как клюкнувший шафер с купеческой

свадьбы; он весь разрывался гротесками - "по-соловъевски": с потопами, с

ором, с подкидом столовой доски и с зацепом за скатерть.

Петровский поставил стерляжий носочек в пенснэ; заикаясь, вонзал в него

шпильки; и тупился, и розовел, как кисейная барышня, ворох ехидн прикрывая,

как шалью: подумаешь, - розочки!..

Блок, Соловьев и Петровский мне виделись трио испытаннейших остряков;

мой "лирический" стиль (не до шуток мне было в те дни) как надрывная

трещина: в вечер забав; Александр Александрович Блок озорным разведением рук

незлобиво вышучивал вымученность моей лирики; после умел представлять он,

как просят читать меня; я же, конфузясь, - отнекиваюсь; говорят, -

пародировал великолепно: при мне - ни за что. А я карикатурил в лицо ему, в

Шахматове, хищно схватывая карандаш и тряся-ся от жадности, целился взглядом

в заостренный нос его иль в лицо "репой" Л. Д., чтоб на смятом клочке быстро

зарисовать едкий гротеск: Александр Александрович с идиотическим видом

возводит жену на престол Анны Шмидт, ее свергнув с престола; Рачинский же,

я, Соловьев, его "бабинька" в чепчике, в черной косынке, - кто падая в

обморок, кто вознесясь, идиотски приветствуют "императрицу".

Сережа, меня провоцируя, все подносил к этим шуточным ужасам, как на

гигантских шагах; от себя не шутил я, но вспыхивал часто от злого

острячества Гиппиус, от "мастодонтов" Сережиного, как гром, хохота.

Юмор А. А. меня не провоцировал; и без Сережи быва-ние с Блоками

делалось тихим, но грустным уютом; А. А не шутил: утонченнейше юморизировал,

характеристик не строя; он черточкой, поданным метким, сражающим словом бил

наповал; раз он выразил разность меж нами коротенькой фразою:

- "Ты, Боря, - мот, я - кутила"; "кутила" - способность отдаться;

"мот" - россыпь словесная: от беззащитности, от немоты; и - раздача авансов:

долги неоплатные!

Мать говорила:

- "Когда Александр Александрович скажет серьезно, мне хочется

расхохотаться".

Движением глаз, головой строил шаржи, подкинув Сереже: на взрыв; если

что и высказывал словом, то по-старомодному, чинно: по Диккенсу, не по

Пруткову.

В тот вечер подчеркивал шарфик Сережи, еще гимназиста; и к матери в

письмах подчеркивал гам: "пробуждение в полдень от криков Сережи"; "Сережа

кричит на всю конку, скандалит"; "Сережа с криками удаляется"131.

С нежностью Блок относился.к нему.

Поразила грамматика речи в тот вечер: короткая фраза; построена просто,

но с частыми "чтоб" и "чтобы", опускаемыми в просторечии; так: "я пойду,

чтоб купить" - не "пойду купить"; или: "несу пиво, чтоб выпить"; а

деепричастий - не употреблял, говорил без стилистики; фразы - чурбашки:

простые и ясные; в них же, как всплески, темнотные смыслы; они, как вода,

испарялись: вниманье вперялось за текст; я потом раздражался на ясную эту

невнятицу.

- "Блок безглаголен!" - рыкал Мережковский.

Поздней, написав "Против музыки"132, я написал против фразы такой,

точно за нос водящей: как будто все сказано; в сказанном же - ничего; знай,

как знаешь; не то апелляция к тайному смыслу; а в сущности, лишь

безответственность: наобещав горы золота миною, при предъявлении векселя с

видом невинным помаргивать:

- "Не обещал!"

Улыбнуться Аничкову; с ним отобедать; потом в "Дневнике" пристрочить:

"Идиот": со всей искренностью!133 Не откликнешься на смыслы темные, будешь

сегодня - "дурак"; а откликнешься, будешь - назавтра "дурак", потому, что

два смысла, темнотный и ясный, перекувыркнутся за год.


"АРГОНАВТЫ" И БЛОК


Блок приехал в субботу, десятого; а в воскресенье, одиннадцатого, он с

женой оказался в кругу "аргонавтов", попавши ко мне: принимали по времени

первые, может быть, в России восторженные почитатели Блока: Эртели,

Батюшков, мать моя, Челищев, Петровский, Печковский, Владимировы со своими,

К. П. Христофорова, Янчин, Леонов, Петровская, Нина Ивановна; были:

Бальмонт, Брюсов, два Кобылинских, Поярков, мадам Кистяковская,

перерастающая даже муфту свою, с овнооким супругом134, Часовникова,

урожденная А. В. Танеева; всех человек двадцать пять.

Небольшая столовая точно взрывалась от криков и вы-пыхов дыма; поэт был

любезен; хотя озабочен, попав в это "недро" Москвы, где не только Белинский,

но Кетчер, но и Метакса с Репетиловым, даже с Ноздревым, протягиваясь из не

столь уж далекого прошлого, отблеск бросали в потрепы обой, в ветошь штор и

оливковых кресел гостиной, где сиживал и Лев Толстой, где Ковалевский и

Янжул ораторствовали и дедушка Блока, Бекетов, меня на коленях держал;

теперь здесь цитировали... Гюис-манса!

Лишь мертвой луной, поднимая мертвейшие споры о Лотце, Сергей

Кобылинский проламывал головы, бледным, как скатерть, лицом; братец, Лев,

настоящий губан и вампир, ненасытно высасывал Блока, привскакивая, громко

грохая стульями; Блок тщетно тщился вникать в то, что слышал; и, не успевая

с ответом, теряясь, сидел с напряженной улыбкой, задеревенев, потемнев, и у

глаз появились мешки; мы его увели в кабинет и обсели: Владимиров, Эртель,

Петровский, я и Малафеев.

Опять наблюдал я его: он в разговоре не двигался; прямо сидел, не

касаясь спиной спинки кресла; одежда не делала складок, когда наклонял

рыже-пепельную и кудрявую голову или менял положение ног, положивши одна на

другую, качаясь носком, но собрав свои жесты; порой, взволновавшись,

вставал: потоптаться на месте иль медленным шагом пройтись, подойти к

собеседнику, чуть не вплотную, открыв голубые глаза на него; и, деляся

признаньем, отщелкивал свой портсигар, двумя пальцами бил по нему и без слов

предлагал папиросу.

С врожденной любезностью, если стояли перед ним, он вставал и

выслушивал стоя, с едва наклоненным лицом, улыбаясь в носки; а когда

собеседник садился, он - тоже садился.

Такая природная ласковость, с выдержкой, чуть ли не светской, среди

"аргонавтов", где он возбуждал любопытство и интриговал, проявили взрыв

ярких симпатий. Со "старшими", с Брюсовым, с К. Д. Бальмонтом, Блок держался

любезно, с достоинством: просто, естественно и независимо.

Помнился Брюсов: монгольской скулою и черным тычком заостренной бородки

склонясь над поэтом, рукою летал (от груди и обратно: на грудь), разбирая:

такая-то строчка стихов никуда не годится, такая-то строчка годится; а Блок,

стоя рядом, отряхивая папироску, как бы сомневался.

В этот вечер меж ним и Л. Л. Кобылинским возникли какие-то непонимания,

в ближних годах углубившиеся;135 а с Бальмонтом, которому он не понравился,

он не. общался почти; на последнего произвела впечатленье супруга поэта.

И все ж: "аргонавты" понравились Блоку; пятнадцатого декабря писал

матери он: "Андрей Белый неподражаем"; или: "знаменательный разговор - ...и

прекрасный" (с Сережей, со мной); он писал о Сереже, что "разговор... с ним

вдвоем... важен... светел и радостен"; он выражался о Батюшкове: будто -

"будет у нас П. Н.Батюшков, одна из прелестей"; он сообщал о Рачинском,

что - "производит впечатление небывалое..."; он писал: "будет... много

хорошего в воспоминании о Москве" [Из письма Александра Блока от 14 января

1904 г., стр. 101 - 110136].

Впечатления свои скоро выразил стихотворением он "Аргонавты"; в нем

строчка имеется: "Молча свяжем вместе руки"137, этим как бы признавая, что

себя чувствует в "аргонавтическом" братстве.

Зато впечатление от старших братьев - иное: "Бальмонт отвратил от

себя... личность Брюсова тоже... не очень желательна" ["Письма Блока к

родным", стр. 110 138].

Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я - "Тора";139 он -

"Фабрику", "Встала в сияньи"140, а Брюсов - "Конь блед", - если память не

изменяет.

Поразила манера, с которой читал, слегка в нос; не звучали анапесты;

точно стирал он певучую музыку строк деловитым, придушенным, несколько

трезвым и невыразительным голосом, как-то проглатывая окончания слов; его

рифмы "границ" и "царицу", "обманом - туманные" в произношении этом казалися

рифмами: "ый", "ий" звучали как "ы", "и"; не чувствовалось понижения голоса,

разницы пауз; он будто тяжелый, закованный в латы, ступал по стопам.

И лицо становилось, как голос: тяжелым, застылым: острился его большой

нос, складки губ изогнувшихся тени бросали на бритый его подбородок; мутнели

глаза, будто в них проливалося слово, он "Командором" [Стихотворение Блока

141] своим грубо, медленно шел по строке.

Это чтение вызвало бурный восторг; пишет матери он:


"Я читаю "Встала в сиянъи". Кучка людей в черных сюртуках ахают,

вскакивают со стульев. Кричат, что - я первый в России поэт. Мы уходим в

3-ем часу ночи. Все благодарят, трясут руку" ["Письма", стр. 103 142].


Но я понял из чтения: он отстранял от себя, очень вежливо, впрочем,

напористые "санфасдпы" иных из московских знакомых, готовых шуметь,

обниматься и клясться, запхав собеседника локтем; мог быть очень грубо

пристрастным; так: в дни, когда он расточал свою ласку Сереже и мне, он

писал потрясающе грубо, а главное, несправедливо об очень культурном,

почтенном, для нас безобидном П. Д. Боборыкине:

"Маменька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь"

["Письма", стр. 109 143]. Позднее я сам испытал оскорбительность самого

облика Блока в эпоху, когда мы, рассорясь, не кланялись: на петербургских

проспектах, среди толкотни пешеходов увидел я Блока; зажав в руке трость,

пробежал в бледно-белой панаме, - прямой, деревянный, как палка, с

бескровным лицом и с надменным изгибом своих оскорбительных губ; они

чувственно, грубо пылали из серо-лилового с зеленоватым потухшего фона

просторов.

Он не видел меня.

Оскорбил меня этот жест пробегания с щеголеватою тросточкой, на

перевесе, пырявшей концом перед ним возникавших людей; а слом белой панамы

казался венцом унижения мне: как удар по лицу!

"Как он смеет?" - мелькнуло.

Он не видел меня.

А в период сближения не было меры в желании снизиться, все уступить;

он - не требовал, он удивлялся: и резкому гневу, и резкой восторженности;

"поэт" пересекался со скептиком в нем; и бросалась в глаза непричастность

его интеллекта к "лирическим" веяньям; как посторонний, его интеллект

созерцал эти веянья: издали! Воля кипела, но - в мареве чувственном, мимо

ума, только зрящего собственное раздвоение и осознавшего: самопознания -

нет! Оставалось знание: это-де понял; а этого-де не понять; и вставала

ирония, - яд, им осознанный, - только в статье об иронии; после он сам

написал: "Самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой

врачам. Эта болезнь... может быть названа "иронией"... все равно для них...

Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба... и все мы, современные поэты, у

очага страшной болезни" [Собр. соч., т. VII, изд. "Эпоха", стр. 107 144].

Я, не страдавший иронией, или страдавший ей менее, эту иронию силился

сделать тенденцией, чтобы бороться с хотя бы Гейне, которого тут же цитирует

Блок: "Я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо"; [Там же

145] я требовал строго осознанного разделения сфер; и в эпоху борьбы моей с

Блоком о Блоке писал: "Самой ядовитой гусеницей оказалась Прекрасная Дама

(впоследствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину)" ["Арабески",

стр. 465 146] И еще об "остротах" меня ужасающего "Балаганчика": "Удивляет

бумажный небосвод и вопль какого-то петрушки о том, что... кровь...

жертвы... кровь клюквенная"147.

Вот на эти-то выпады моей "иронии" против "иронии" Блока он мне отвечал

записанием в "полупомешанного", чтоб чрез годик сказать об иронии, переписав

мои "полупомешанные" заявленья.

Причина иронии - некий толчок, отшибавший А. А. от него самого; отшибал

в нем сидевший "остряк", полагающий: "In vino veritas" [См. стихотворение

Блока "Незнакомка"].

С крупным знакомимся по мелочам; запах яда, его погубившего, я раз

унюхал в нем: вскоре же; грани меж юмором и меж иронией неуловимы; а я -

уловил.

Это было у церкви Миколы: паршивеньким, слякотным днем; сани брызгали;

меркло сырели дома; все казалось и ближе, и ниже, чем следует;

темно-зеленое, очень сырое пальто, перемокшая набок фуражка, бутылка,

которую нес он в руках, мне напомнили: студента с Бронной; бутылку показывал

(мы с ним на "ты" перешли): 148

- "Видишь... Таки несу себе пива к обеду, чтоб выпить".

В "таки" и в "чтоб" - острость иронии, вовсе не юмора; я посмотрел на

него: ущербленный, с кривою, надетой насильно улыбкой; не пепельно-рыжий, а

пепельно-серый оттенок волос; и зеленый налет воскового и острого профиля:

что-то простое; но - что-то пустое.

Подумалось:

"Блок ли?"

Я был перетерзан трагедией с Н *** не до "чтоб" и "та-ки"; он как бы

локтем зашиб; распростясь, от меня в переулок пошел, чтобы... "чтоб": есть

ли штопор-то? Капало; шаркали метлы; и черные серо-синявые тучи висели.


АХИНЕЯ


Мы держались, точно хозяева в хлопотах гостя занять, его потчуя, точно

ухою, знакомствами; всюду таскали; зачем-то таскали к Антонию: "сидим у

него, говорит много и хорошо"; ["Письма", стр. 105 149] гимназистик, Сережа,

церемониймейстер, врываясь в распахнутой шубище, в куцем своем сюртучке, с

разлетающейся белою шейною тряпкой, с большущею шапкой в руке, - точно

клюкнувший шафер с купеческой свадьбы; раз видел его на извозчике; шуба -

враспах; тряпка белая билась по ветру: вразлет; снег на грудь ему сыпался.

Он подцепил скарлатину в крикливых разъездах, таская уже утомлявшихся

Блоков.

Вот выдержки из писем Блока:


"12-е, понедельник. Приходит Сережа... Втроем едем... в Новодевичий...

Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор... Входим в Кремль.

Опьянение и усталость. Входим в квартиру Рачинских... Вечером приходит

Бугаев... Пьем вино, чокаемся... Ночь"; ["Письма", стр. 104 150] "13-е,

вторник. Утром Сережа... Едем в Сокольники с весельем и скандалами... к Саше

Марконет... Обедаем у Сережи... Сталкиваемся с Рачинским, Мишей

Коваленским... [Историк, марксист] Мчусь... к Бугаеву, чтобы ехать в

"Скорпион"... Не застаю. Приезжаю один, уходим с Бугаевым... Едем на

собрание "Грифов"; заключаемся в объятия с Соколовым; собрание: Соколовы,

Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский... Ужин...

Входит пьяный Бальмонт... Кобылинский, разругавшись с ним, уходит... Уходим

в третьем, часу. Тяжеловато и странновато"; ["Письма", стр. 105 151] опять -

перемельк: "14-е, среда. Утром: мы, Бугаев, Петровский и Соколов в Донской

монастырь, к Антонию... Худой, с горящими глазами... с оттенком иронии...

Идем пешком..." ["Письма", стр. 106 152]

Каждый день - этот таек: как он выдержал! А в результате:

"Мы... здешних... сторонимся" [Там же153].

В день годовщины кончины М. С. и О. М. Соловьевых "приехали мы в

Новодевичий", - пишет он матери; "после заупокойной обедни (монахини хорошо

пели)" - отправились роем к Поповым: и шумно здесь "ели блины"; и "была

масса тостов"; в тот день "перешли, - пишет он, - мы с Бугаевым на ты" 154.

Снег похрустывал; пух падал с елок; был матовый, мягкий, чуть вьюжащий

день; вспоминаю соборную роспись: "святых кувыркающихся" (выражение Блока о

позах); из тени шли стаи шушукающих, рясофорных, хвостатых, сутулых,

чернеющих стариц, склоненных огнями огромных свечей над летающими клобуками.

Волною муаровой в елях просвистывал снег над фарфоровым, скромным

венком: из-за веток; и ширилось око янтарной лампады над громко стенающим

кладбищем; Блок был серьезен: не с нами, - в "себе".

Эллис, влипнув в него таким дэнди потрепанным, быстро рукою под руку

ему занырнувши, в рот брызгал громчайше: про что-то свое, не ко времени;

бледный, изящный, блестящий, со сверком в глазах, с истерическими

перетрясами локтя, с "гигигигиги", - мешал Блоку; и - далее: все у Поповых

он лез на него, крутя усики, с принципиальными лозунгами, с вымогательством

точных, немедленных, длинных ответов ему.

Александр Александрович долго терпел, хоть бледнело лицо, как бы

перегорая остатком загара; молчал с папиросою; вдруг, не без вызова, с

удалью, точно усиливаясь стряхнуть Эллиса, нарисовал лицом линию - вверх,

выпуская из губ над собою двухвьюнную линию дыма; и что-то капризное,

вспыхнув, погасло в нем.

Как бы не так!

Эллис, дьявол и мим, в сюртучке с обормоткой, взвивал в потолочные выси

манжетку резиновую: над поэзией Данта, под кровли соборов, к химерам, оттуда

повесившим клювы:

- "Нет, вы понимаете?"

Блок уже не понимал, - только вздрагивал от этой фальши в себе;

потускнел от теней, проостряющих, как у Пьерро, длинный нос; он потом

признавался:

- "Нет, знаешь ли, Боря: Льва Львовича я выносить не могу!"

И понес по годам этот тост у Поповых.

Я был терпеливее, как он, страдая; он - ежась, отвертывался; я ж себя

отдавал на растерзы; порою, взрываясь скандалами, то защищая Эллиса, то

нападая на Эллиса, как в эти дни; я ругался с Бальмонтом за Эллиса, который

его оскорбил: "Андрей Белый написал тут же письмо Бальмонту, что пока он не

извинится перед Кобылинским, Бугаев не может иметь с ним дела" ["Письма",

стр. 107 155].

То было четырнадцатого; а шестнадцатого я, увидев, как Эллис точно

выпивает Блока, прилипнув к нему, готов был накласть по загривку ему;

приходилось же грудью отстаивать Эллиса: даже от Блока; и внутренне с Блоком

я был на ножах: из-за Эллиса; но, как хозяин, "церемониймейстер", себя

подавив, кое-как отодрал от поэта ужасного "Льва"; Блок не видел совсем: в

выдвигаемом Эллисом трезвом, живом историзме (история, остолбеневши,

кончалась у Блока), - в живом историзме, конечно, отстраданном

"экономистом", который таки в Кобылинском сидел, было много того, чему

стоило бы поучиться поэту; в космических "пышностях" Блока - боли не было

(потом явилась она); я ж свисал, как с креста, в это время в упорной

тенденции ритмы извлечь в коллективе: из скрежетопильных ораний!

И вечер у "Грифа", начавшийся тотчас же после Поповых, еще раз

притиснул меня к моей боли. А Блок о нем пишет спокойнейше: будто "С. А.

Соколов произвел... впечатление фальшивое, вечер - был неудачен" ["Письма",

стр. 108 156].

Я - думаю: он был разгром для меня, собирающий в фокусе всю безнадежную

фальшь глупо стукнутых лбами людей, высекающих с пыхами "ритмы" и не

понимающих, что эти ритмы лишь искры из глаз от нелепых ударов (лбом в лоб):

с синяками и с шишками; в каждом проснулся свой "монстрик"; и, как "морской