Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание"Аргонавты" и блок |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
Обсуждались "Весы", пробный номер которых с портретами Брюсова, Гиппиус
тут же лежал; 12 Соловьев, ненавидевший Гиппиус, вырвав портрет поэтессы, со
свойственной ему способностью все доводить до конца, ставя даже не точки над
"и", а огромные дыры, колом пробиваемые (он шутил монструозно), топтал
каблучи-щем портрет поэтессы - во славу супруги поэта (потом с Гиппиус
дружил);130 Блок, отметив единственность Гиппиус, иронизировал над ее
слабостью: ссорить людей.
- "Ну, а вы?" - обратились к супруге поэта.
- "Нет, - я говорить не умею".
Но слушала пристально, ширясь синими, как кобальт, глазами из щура
ресниц, как из ширмы, - разглядывая, она "старшей" держалась; и Блок называл
ее строгой; была всех моложе, но силилась "дамой" держаться, с огромною
муфтой входила в дома, где была не "своя", точно тупясь над муфтой, которую
мяла в коленях.
Сережа, еще гимназист, подавал повод к смеху; зачем-то надев сюртучок,
перешитый с плеча Соловьева, Владимира, выглядя куцым, он шею свою повязал
белым шарфиком; Блоки дивились откиду, подпрыгу бровей с помаванием шейного
шарфика: в пляшущих пепельных космах: как клюкнувший шафер с купеческой
свадьбы; он весь разрывался гротесками - "по-соловъевски": с потопами, с
ором, с подкидом столовой доски и с зацепом за скатерть.
Петровский поставил стерляжий носочек в пенснэ; заикаясь, вонзал в него
шпильки; и тупился, и розовел, как кисейная барышня, ворох ехидн прикрывая,
как шалью: подумаешь, - розочки!..
Блок, Соловьев и Петровский мне виделись трио испытаннейших остряков;
мой "лирический" стиль (не до шуток мне было в те дни) как надрывная
трещина: в вечер забав; Александр Александрович Блок озорным разведением рук
незлобиво вышучивал вымученность моей лирики; после умел представлять он,
как просят читать меня; я же, конфузясь, - отнекиваюсь; говорят, -
пародировал великолепно: при мне - ни за что. А я карикатурил в лицо ему, в
Шахматове, хищно схватывая карандаш и тряся-ся от жадности, целился взглядом
в заостренный нос его иль в лицо "репой" Л. Д., чтоб на смятом клочке быстро
зарисовать едкий гротеск: Александр Александрович с идиотическим видом
возводит жену на престол Анны Шмидт, ее свергнув с престола; Рачинский же,
я, Соловьев, его "бабинька" в чепчике, в черной косынке, - кто падая в
обморок, кто вознесясь, идиотски приветствуют "императрицу".
Сережа, меня провоцируя, все подносил к этим шуточным ужасам, как на
гигантских шагах; от себя не шутил я, но вспыхивал часто от злого
острячества Гиппиус, от "мастодонтов" Сережиного, как гром, хохота.
Юмор А. А. меня не провоцировал; и без Сережи быва-ние с Блоками
делалось тихим, но грустным уютом; А. А не шутил: утонченнейше юморизировал,
характеристик не строя; он черточкой, поданным метким, сражающим словом бил
наповал; раз он выразил разность меж нами коротенькой фразою:
- "Ты, Боря, - мот, я - кутила"; "кутила" - способность отдаться;
"мот" - россыпь словесная: от беззащитности, от немоты; и - раздача авансов:
долги неоплатные!
Мать говорила:
- "Когда Александр Александрович скажет серьезно, мне хочется
расхохотаться".
Движением глаз, головой строил шаржи, подкинув Сереже: на взрыв; если
что и высказывал словом, то по-старомодному, чинно: по Диккенсу, не по
Пруткову.
В тот вечер подчеркивал шарфик Сережи, еще гимназиста; и к матери в
письмах подчеркивал гам: "пробуждение в полдень от криков Сережи"; "Сережа
кричит на всю конку, скандалит"; "Сережа с криками удаляется"131.
С нежностью Блок относился.к нему.
Поразила грамматика речи в тот вечер: короткая фраза; построена просто,
но с частыми "чтоб" и "чтобы", опускаемыми в просторечии; так: "я пойду,
чтоб купить" - не "пойду купить"; или: "несу пиво, чтоб выпить"; а
деепричастий - не употреблял, говорил без стилистики; фразы - чурбашки:
простые и ясные; в них же, как всплески, темнотные смыслы; они, как вода,
испарялись: вниманье вперялось за текст; я потом раздражался на ясную эту
невнятицу.
- "Блок безглаголен!" - рыкал Мережковский.
Поздней, написав "Против музыки"132, я написал против фразы такой,
точно за нос водящей: как будто все сказано; в сказанном же - ничего; знай,
как знаешь; не то апелляция к тайному смыслу; а в сущности, лишь
безответственность: наобещав горы золота миною, при предъявлении векселя с
видом невинным помаргивать:
- "Не обещал!"
Улыбнуться Аничкову; с ним отобедать; потом в "Дневнике" пристрочить:
"Идиот": со всей искренностью!133 Не откликнешься на смыслы темные, будешь
сегодня - "дурак"; а откликнешься, будешь - назавтра "дурак", потому, что
два смысла, темнотный и ясный, перекувыркнутся за год.
"АРГОНАВТЫ" И БЛОК
Блок приехал в субботу, десятого; а в воскресенье, одиннадцатого, он с
женой оказался в кругу "аргонавтов", попавши ко мне: принимали по времени
первые, может быть, в России восторженные почитатели Блока: Эртели,
Батюшков, мать моя, Челищев, Петровский, Печковский, Владимировы со своими,
К. П. Христофорова, Янчин, Леонов, Петровская, Нина Ивановна; были:
Бальмонт, Брюсов, два Кобылинских, Поярков, мадам Кистяковская,
перерастающая даже муфту свою, с овнооким супругом134, Часовникова,
урожденная А. В. Танеева; всех человек двадцать пять.
Небольшая столовая точно взрывалась от криков и вы-пыхов дыма; поэт был
любезен; хотя озабочен, попав в это "недро" Москвы, где не только Белинский,
но Кетчер, но и Метакса с Репетиловым, даже с Ноздревым, протягиваясь из не
столь уж далекого прошлого, отблеск бросали в потрепы обой, в ветошь штор и
оливковых кресел гостиной, где сиживал и Лев Толстой, где Ковалевский и
Янжул ораторствовали и дедушка Блока, Бекетов, меня на коленях держал;
теперь здесь цитировали... Гюис-манса!
Лишь мертвой луной, поднимая мертвейшие споры о Лотце, Сергей
Кобылинский проламывал головы, бледным, как скатерть, лицом; братец, Лев,
настоящий губан и вампир, ненасытно высасывал Блока, привскакивая, громко
грохая стульями; Блок тщетно тщился вникать в то, что слышал; и, не успевая
с ответом, теряясь, сидел с напряженной улыбкой, задеревенев, потемнев, и у
глаз появились мешки; мы его увели в кабинет и обсели: Владимиров, Эртель,
Петровский, я и Малафеев.
Опять наблюдал я его: он в разговоре не двигался; прямо сидел, не
касаясь спиной спинки кресла; одежда не делала складок, когда наклонял
рыже-пепельную и кудрявую голову или менял положение ног, положивши одна на
другую, качаясь носком, но собрав свои жесты; порой, взволновавшись,
вставал: потоптаться на месте иль медленным шагом пройтись, подойти к
собеседнику, чуть не вплотную, открыв голубые глаза на него; и, деляся
признаньем, отщелкивал свой портсигар, двумя пальцами бил по нему и без слов
предлагал папиросу.
С врожденной любезностью, если стояли перед ним, он вставал и
выслушивал стоя, с едва наклоненным лицом, улыбаясь в носки; а когда
собеседник садился, он - тоже садился.
Такая природная ласковость, с выдержкой, чуть ли не светской, среди
"аргонавтов", где он возбуждал любопытство и интриговал, проявили взрыв
ярких симпатий. Со "старшими", с Брюсовым, с К. Д. Бальмонтом, Блок держался
любезно, с достоинством: просто, естественно и независимо.
Помнился Брюсов: монгольской скулою и черным тычком заостренной бородки
склонясь над поэтом, рукою летал (от груди и обратно: на грудь), разбирая:
такая-то строчка стихов никуда не годится, такая-то строчка годится; а Блок,
стоя рядом, отряхивая папироску, как бы сомневался.
В этот вечер меж ним и Л. Л. Кобылинским возникли какие-то непонимания,
в ближних годах углубившиеся;135 а с Бальмонтом, которому он не понравился,
он не. общался почти; на последнего произвела впечатленье супруга поэта.
И все ж: "аргонавты" понравились Блоку; пятнадцатого декабря писал
матери он: "Андрей Белый неподражаем"; или: "знаменательный разговор - ...и
прекрасный" (с Сережей, со мной); он писал о Сереже, что "разговор... с ним
вдвоем... важен... светел и радостен"; он выражался о Батюшкове: будто -
"будет у нас П. Н.Батюшков, одна из прелестей"; он сообщал о Рачинском,
что - "производит впечатление небывалое..."; он писал: "будет... много
хорошего в воспоминании о Москве" [Из письма Александра Блока от 14 января
1904 г., стр. 101 - 110136].
Впечатления свои скоро выразил стихотворением он "Аргонавты"; в нем
строчка имеется: "Молча свяжем вместе руки"137, этим как бы признавая, что
себя чувствует в "аргонавтическом" братстве.
Зато впечатление от старших братьев - иное: "Бальмонт отвратил от
себя... личность Брюсова тоже... не очень желательна" ["Письма Блока к
родным", стр. 110 138].
Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я - "Тора";139 он -
"Фабрику", "Встала в сияньи"140, а Брюсов - "Конь блед", - если память не
изменяет.
Поразила манера, с которой читал, слегка в нос; не звучали анапесты;
точно стирал он певучую музыку строк деловитым, придушенным, несколько
трезвым и невыразительным голосом, как-то проглатывая окончания слов; его
рифмы "границ" и "царицу", "обманом - туманные" в произношении этом казалися
рифмами: "ый", "ий" звучали как "ы", "и"; не чувствовалось понижения голоса,
разницы пауз; он будто тяжелый, закованный в латы, ступал по стопам.
И лицо становилось, как голос: тяжелым, застылым: острился его большой
нос, складки губ изогнувшихся тени бросали на бритый его подбородок; мутнели
глаза, будто в них проливалося слово, он "Командором" [Стихотворение Блока
141] своим грубо, медленно шел по строке.
Это чтение вызвало бурный восторг; пишет матери он:
"Я читаю "Встала в сиянъи". Кучка людей в черных сюртуках ахают,
вскакивают со стульев. Кричат, что - я первый в России поэт. Мы уходим в
3-ем часу ночи. Все благодарят, трясут руку" ["Письма", стр. 103 142].
Но я понял из чтения: он отстранял от себя, очень вежливо, впрочем,
напористые "санфасдпы" иных из московских знакомых, готовых шуметь,
обниматься и клясться, запхав собеседника локтем; мог быть очень грубо
пристрастным; так: в дни, когда он расточал свою ласку Сереже и мне, он
писал потрясающе грубо, а главное, несправедливо об очень культурном,
почтенном, для нас безобидном П. Д. Боборыкине:
"Маменька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь"
["Письма", стр. 109 143]. Позднее я сам испытал оскорбительность самого
облика Блока в эпоху, когда мы, рассорясь, не кланялись: на петербургских
проспектах, среди толкотни пешеходов увидел я Блока; зажав в руке трость,
пробежал в бледно-белой панаме, - прямой, деревянный, как палка, с
бескровным лицом и с надменным изгибом своих оскорбительных губ; они
чувственно, грубо пылали из серо-лилового с зеленоватым потухшего фона
просторов.
Он не видел меня.
Оскорбил меня этот жест пробегания с щеголеватою тросточкой, на
перевесе, пырявшей концом перед ним возникавших людей; а слом белой панамы
казался венцом унижения мне: как удар по лицу!
"Как он смеет?" - мелькнуло.
Он не видел меня.
А в период сближения не было меры в желании снизиться, все уступить;
он - не требовал, он удивлялся: и резкому гневу, и резкой восторженности;
"поэт" пересекался со скептиком в нем; и бросалась в глаза непричастность
его интеллекта к "лирическим" веяньям; как посторонний, его интеллект
созерцал эти веянья: издали! Воля кипела, но - в мареве чувственном, мимо
ума, только зрящего собственное раздвоение и осознавшего: самопознания -
нет! Оставалось знание: это-де понял; а этого-де не понять; и вставала
ирония, - яд, им осознанный, - только в статье об иронии; после он сам
написал: "Самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой
врачам. Эта болезнь... может быть названа "иронией"... все равно для них...
Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба... и все мы, современные поэты, у
очага страшной болезни" [Собр. соч., т. VII, изд. "Эпоха", стр. 107 144].
Я, не страдавший иронией, или страдавший ей менее, эту иронию силился
сделать тенденцией, чтобы бороться с хотя бы Гейне, которого тут же цитирует
Блок: "Я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо"; [Там же
145] я требовал строго осознанного разделения сфер; и в эпоху борьбы моей с
Блоком о Блоке писал: "Самой ядовитой гусеницей оказалась Прекрасная Дама
(впоследствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину)" ["Арабески",
стр. 465 146] И еще об "остротах" меня ужасающего "Балаганчика": "Удивляет
бумажный небосвод и вопль какого-то петрушки о том, что... кровь...
жертвы... кровь клюквенная"147.
Вот на эти-то выпады моей "иронии" против "иронии" Блока он мне отвечал
записанием в "полупомешанного", чтоб чрез годик сказать об иронии, переписав
мои "полупомешанные" заявленья.
Причина иронии - некий толчок, отшибавший А. А. от него самого; отшибал
в нем сидевший "остряк", полагающий: "In vino veritas" [См. стихотворение
Блока "Незнакомка"].
С крупным знакомимся по мелочам; запах яда, его погубившего, я раз
унюхал в нем: вскоре же; грани меж юмором и меж иронией неуловимы; а я -
уловил.
Это было у церкви Миколы: паршивеньким, слякотным днем; сани брызгали;
меркло сырели дома; все казалось и ближе, и ниже, чем следует;
темно-зеленое, очень сырое пальто, перемокшая набок фуражка, бутылка,
которую нес он в руках, мне напомнили: студента с Бронной; бутылку показывал
(мы с ним на "ты" перешли): 148
- "Видишь... Таки несу себе пива к обеду, чтоб выпить".
В "таки" и в "чтоб" - острость иронии, вовсе не юмора; я посмотрел на
него: ущербленный, с кривою, надетой насильно улыбкой; не пепельно-рыжий, а
пепельно-серый оттенок волос; и зеленый налет воскового и острого профиля:
что-то простое; но - что-то пустое.
Подумалось:
"Блок ли?"
Я был перетерзан трагедией с Н *** не до "чтоб" и "та-ки"; он как бы
локтем зашиб; распростясь, от меня в переулок пошел, чтобы... "чтоб": есть
ли штопор-то? Капало; шаркали метлы; и черные серо-синявые тучи висели.
АХИНЕЯ
Мы держались, точно хозяева в хлопотах гостя занять, его потчуя, точно
ухою, знакомствами; всюду таскали; зачем-то таскали к Антонию: "сидим у
него, говорит много и хорошо"; ["Письма", стр. 105 149] гимназистик, Сережа,
церемониймейстер, врываясь в распахнутой шубище, в куцем своем сюртучке, с
разлетающейся белою шейною тряпкой, с большущею шапкой в руке, - точно
клюкнувший шафер с купеческой свадьбы; раз видел его на извозчике; шуба -
враспах; тряпка белая билась по ветру: вразлет; снег на грудь ему сыпался.
Он подцепил скарлатину в крикливых разъездах, таская уже утомлявшихся
Блоков.
Вот выдержки из писем Блока:
"12-е, понедельник. Приходит Сережа... Втроем едем... в Новодевичий...
Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор... Входим в Кремль.
Опьянение и усталость. Входим в квартиру Рачинских... Вечером приходит
Бугаев... Пьем вино, чокаемся... Ночь"; ["Письма", стр. 104 150] "13-е,
вторник. Утром Сережа... Едем в Сокольники с весельем и скандалами... к Саше
Марконет... Обедаем у Сережи... Сталкиваемся с Рачинским, Мишей
Коваленским... [Историк, марксист] Мчусь... к Бугаеву, чтобы ехать в
"Скорпион"... Не застаю. Приезжаю один, уходим с Бугаевым... Едем на
собрание "Грифов"; заключаемся в объятия с Соколовым; собрание: Соколовы,
Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский... Ужин...
Входит пьяный Бальмонт... Кобылинский, разругавшись с ним, уходит... Уходим
в третьем, часу. Тяжеловато и странновато"; ["Письма", стр. 105 151] опять -
перемельк: "14-е, среда. Утром: мы, Бугаев, Петровский и Соколов в Донской
монастырь, к Антонию... Худой, с горящими глазами... с оттенком иронии...
Идем пешком..." ["Письма", стр. 106 152]
Каждый день - этот таек: как он выдержал! А в результате:
"Мы... здешних... сторонимся" [Там же153].
В день годовщины кончины М. С. и О. М. Соловьевых "приехали мы в
Новодевичий", - пишет он матери; "после заупокойной обедни (монахини хорошо
пели)" - отправились роем к Поповым: и шумно здесь "ели блины"; и "была
масса тостов"; в тот день "перешли, - пишет он, - мы с Бугаевым на ты" 154.
Снег похрустывал; пух падал с елок; был матовый, мягкий, чуть вьюжащий
день; вспоминаю соборную роспись: "святых кувыркающихся" (выражение Блока о
позах); из тени шли стаи шушукающих, рясофорных, хвостатых, сутулых,
чернеющих стариц, склоненных огнями огромных свечей над летающими клобуками.
Волною муаровой в елях просвистывал снег над фарфоровым, скромным
венком: из-за веток; и ширилось око янтарной лампады над громко стенающим
кладбищем; Блок был серьезен: не с нами, - в "себе".
Эллис, влипнув в него таким дэнди потрепанным, быстро рукою под руку
ему занырнувши, в рот брызгал громчайше: про что-то свое, не ко времени;
бледный, изящный, блестящий, со сверком в глазах, с истерическими
перетрясами локтя, с "гигигигиги", - мешал Блоку; и - далее: все у Поповых
он лез на него, крутя усики, с принципиальными лозунгами, с вымогательством
точных, немедленных, длинных ответов ему.
Александр Александрович долго терпел, хоть бледнело лицо, как бы
перегорая остатком загара; молчал с папиросою; вдруг, не без вызова, с
удалью, точно усиливаясь стряхнуть Эллиса, нарисовал лицом линию - вверх,
выпуская из губ над собою двухвьюнную линию дыма; и что-то капризное,
вспыхнув, погасло в нем.
Как бы не так!
Эллис, дьявол и мим, в сюртучке с обормоткой, взвивал в потолочные выси
манжетку резиновую: над поэзией Данта, под кровли соборов, к химерам, оттуда
повесившим клювы:
- "Нет, вы понимаете?"
Блок уже не понимал, - только вздрагивал от этой фальши в себе;
потускнел от теней, проостряющих, как у Пьерро, длинный нос; он потом
признавался:
- "Нет, знаешь ли, Боря: Льва Львовича я выносить не могу!"
И понес по годам этот тост у Поповых.
Я был терпеливее, как он, страдая; он - ежась, отвертывался; я ж себя
отдавал на растерзы; порою, взрываясь скандалами, то защищая Эллиса, то
нападая на Эллиса, как в эти дни; я ругался с Бальмонтом за Эллиса, который
его оскорбил: "Андрей Белый написал тут же письмо Бальмонту, что пока он не
извинится перед Кобылинским, Бугаев не может иметь с ним дела" ["Письма",
стр. 107 155].
То было четырнадцатого; а шестнадцатого я, увидев, как Эллис точно
выпивает Блока, прилипнув к нему, готов был накласть по загривку ему;
приходилось же грудью отстаивать Эллиса: даже от Блока; и внутренне с Блоком
я был на ножах: из-за Эллиса; но, как хозяин, "церемониймейстер", себя
подавив, кое-как отодрал от поэта ужасного "Льва"; Блок не видел совсем: в
выдвигаемом Эллисом трезвом, живом историзме (история, остолбеневши,
кончалась у Блока), - в живом историзме, конечно, отстраданном
"экономистом", который таки в Кобылинском сидел, было много того, чему
стоило бы поучиться поэту; в космических "пышностях" Блока - боли не было
(потом явилась она); я ж свисал, как с креста, в это время в упорной
тенденции ритмы извлечь в коллективе: из скрежетопильных ораний!
И вечер у "Грифа", начавшийся тотчас же после Поповых, еще раз
притиснул меня к моей боли. А Блок о нем пишет спокойнейше: будто "С. А.
Соколов произвел... впечатление фальшивое, вечер - был неудачен" ["Письма",
стр. 108 156].
Я - думаю: он был разгром для меня, собирающий в фокусе всю безнадежную
фальшь глупо стукнутых лбами людей, высекающих с пыхами "ритмы" и не
понимающих, что эти ритмы лишь искры из глаз от нелепых ударов (лбом в лоб):
с синяками и с шишками; в каждом проснулся свой "монстрик"; и, как "морской