Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Старый друг
Сплошной "феоретик"
Подобный материал:
1   ...   27   28   29   30   31   32   33   34   ...   60

житель", на Вербе в Москве продававшийся, выскочил из разоравшихся ртов,

чтоб зажить средь гостей - тоже гостем.

И Блок отмечает ужаснейшее настроение Нины Петровской (писательницы);

понимаю ее: ее муж, Соколов, наорав всякой дряни рифмованной (кровь-де его

от страстей так черна, что уже покраснела она!) - с'кон апэль истуар157, -

ррадикально сметнувши поморщем брезгливого дэнди от носа пенснэ, пузырем

надув щеки (набили гагачьего пуха), - рукою на стол:

- "Стол!" - таращась на Блока глазами, как пуговицами ботинок.

- "Что стол?"

И басищем, таращась на Батюшкова, как столпом Геркулесовым, бух: в лоб!

- "Глядите!"

И все, растаращась на стол, запыхтели: а стол - ничего; он - стоял.

- "?!"

Увидя, что ждут объяснения, присяжный поверенный Соколов, только что

попавший к спиритам, с достоинством поправляя пенснэ и сконфузившись своего

жеста, басил:

- "Стол - гм: но мне кажется, в нашей квартире с недавнего времени..."

Все стояли и ждали:

- "С недавнего времени начались... стуки". Он разумел -

"спиритические".

При чем стол? Стол, по-видимому, не собирался подпрыгивать: стол,

покорный осел, тащил грузы тарелок, и фруктов, и вин. Писательница

Петровская, - та даже за уши схватилась от такого бессмысленного безвкусия:

как оскорбленная оплеухой, дрожала; стыдно видеть своего мужа таким.

Мы стояли как на иголках; сели как на иголки; и весь вечер томились; а

тут возник пренелепейший разговор; присяжный поверенный Соколов высказал

свои "мистические" воззрения, на которые не отзывался никто, кроме "божьей

коровки", младенца с сединками, Батюшкова; тот, схвативши кого-то за руки и

патетически дергая руки, - то подбрасывал их себе под микитки, то бросал их

себе под живот, с риском их оторвать: для выражения сочувствия к захваченным

рукам и к присяжному поверенному Соколову.

А Мишенька Эртель, блеснувши зеленым глазком, как кукушка облезлая,

закачался и - задрожал усиным огры-зом, выражая свой полный восторг

Соколову.

- "Сейгей Аексеич схватий - гы-ы-ы! - нам быка за гога!"

Соколов, надевая пенснэ: с томным, бархатным басом:

- "Спасибо, родной: вы меня понимаете!"

Я - чуть не в пол, как Петровская: "аргонавтический" фейерверк иль -


Все кричали у круглых столов,

Беспокойно меняя место158.


Тот вечер сыграл в моей жизни крупнейшую роль, провалив навсегда,

окончательно, "стиль", из которого я хотел высечь мелодию искристого

социального тока; так вот оно, новое качество в химии душ, в контрапункте

сплетенья людей? Не гармония, а - "стол трясется". Мистерия жизни?

Мистерия - мышь родила; вероятно, и слово-то "мюс" от "мюс-тэрион"; "тэр" же

по-гречески - зверь;159 он и вылез: в тот вечер.

И после в годах я лишь вздрагиваю, слыша слово "мистерия": и в 906,

вспомнив про "грифское" бредище, я написал: "Гора родила мышь... Кто-то на

вопрос хозяйки... "чаю?" крикнул: "Чаю воскресения мертвых"... Водном доме

оказалась просахаренной мебель; нельзя было садиться в кресла: везде липло"

["Арабески", стр. 321 160].

Проваливался в этот вечер перед Блоками "аргонав-тизм"; я сам перед

собою давно провалился: в истории с Н ***.

Александр Александрович сердцем почувствовал это во мне; "грифский"

вечер связал с ним; он бросил на меня свой встревоженный взгляд через головы

"монстриков"; вскоре мы вышли на мягкий снежок, порошивший полночную

Знаменку.


БРАТ


А. А. Блок пишет матери: "Пришел Бугаев, и мы долго пили чай"

["Письма", стр. 108 161], но он не пишет, о чем говорилось: был он - душа

сострадательная; но - ему-то что: он был в восторге еще от Москвы; о которой

я писал уже через месяц:


В своих дурацких колпаках,

В своих оборванных халатах,

Они кричали в мертвый прах,

Они рыдали на закатах162.


Об этом-то я и сказал: и -


Бессмысленно протягивая руки,

Прижался к столу, задрожал...163


Не к столу ("стол" вчера доконал), а - к нему, брату, как бы прося его

строчкой, ему посвященной:


Не оставь меня, друг,

Не забудь...164


Он, прочтя мою боль, мне ответил всем жестом, как строчкой ответной:


Молчаливому от боли

Шею крепко обойму165.


Вскоре описывал я свой убег:


Я бросил грохочущий город

На склоне палящего дня 66.


Даже Брюсов любил вспоминать:

- "Это было, Борис Николаевич, в дни, когда, помните, бросили вдруг вы

"грохочущий город" - не правда ль?"

"Грохочущий город" - Москва; ее бросил, сбежав в Нижний Новгород, к

Метнеру: в марте же; тема "ухода" меня, как Семенова, мучила; неудивительно:

мы говорили о том, что, быть может, уйдем; но - куда? В лес дремучий?

Ушел - Добролюбов: не Блок.

Александр Александрович мне улыбался своею двойною улыбкой:

скептически-детской; но ласка его оживляла меня; Любовь Дмитриевна,

зажимаясь клубком в уголочке дивана, платком покрывая капотик пурпуровый,

свесясь головкой своей золотой, нам светила глазами: под старенькою

занавеской окна; начиналась заря; розовели снега; из графина к стене

перепырскивал розовый зайчик.

Я выше отметил: ум Блока - конкретно-живой, очень чуждый абстракциям;

уже я испытал полный крах переписки с ним: на философские темы, сведя ее - к

образам, сказке, напевности и "баю-бай".

Наша связь - в этой ноте: не в идеологии; мальчик, Сережа, еще

гимназист, раздувая все более пафосы к идеологии с Блоком - до чертиков, до

фанатизма, до тряпочки шейной, - под северным ветром, схватив скарлатину,

внезапно свалился в постель; но еще до болезни, как пещь Даниила, палил

экстремизмом своим, развивая иной, "свой" стиль: с Блоками.

Он, бывший третьим меж нами, стушевывается в те дни; наш посид в

марконетовском флигеле, мое сближение с Блоками (на почве моего горя) - уже

без Сережи; то "выбытие" отразилось позднее во всех наших встречах: Сережа

пел про "Ерему", а я - про "Фому".

Но об этом - потом.

Спиридоновка, дом "Марконет": в пустовавшей коричневой, старой

квартирке, обставленной всеми предметами, зажили Блоки;167 их домохозяин был

свойственником Соловьевых: учитель истории, староколенный москвич, член

дворянского клуба, с табачного цвета глазами, взлетающими на безбровый,

большой его лоб, - рудо-пегий и козло-бородый, - гремел добродушно из

кресла, повесив живот сероклетчатый между ногами:

- "Цто? Брюсов опять написал про козу?.." Удивленный собою самим, он,

подкинув пустое без-

бровье, - все схватывал Блока за руку:

- "Цто, цто?"

- "Что Владимир твой Федорович?" - раз спросил я А. А. Блока.

- "Хороший: приходит, сидит!"

Что, казалось бы, общего меж рудо-пегим учителем, вылитым сатиром, и

меж поэтом? Владимир же Федорович ежедневно являлся утрами, осведомиться:

все в исправности ли? Называл Блока "Сасей"; к нему пристрастился до...

до... пониманья стихов (декадентов осмеивал он); и накидывался на меня,

будто я - враг поэзии Блока.

- "Хоросее стихотворение!.. Цто?"

Он года вспоминал, как жил в доме его "Саса Блок":

- "Цто? Как Блоки?.. Сережа цто?.. Брюсов опять написал про козу?" -

поднимал ту же тему над кучами снега, у паперти церкви, где Пушкин

женился168 (жил рядом); его встречал часто я, пересекая по делу - район

Поварской; этот старый толстяк с увлекательною простотою рассказывал:

- "Саса - поэт, настояссий... Цто? Выйдет, бывало, на улицу, - голову

кверху: заметит, какой цвет небес, и какая заря, и какая тень тянется:

зимняя или осенняя; цто цитать? Видно сразу: поэт - цто, цто, цто?"

И лицо добряка начинало сиять.

Я заметил, что Блок возбуждал очень нежные чувства: у дедов и бабушек,

внявших Жуковскому и метафизике

Шеллинга, тихо влекущих в могилу свои "геттингенски& души"; "отцы" ж -

пожимали плечами:

- "Бред, бред: декадентщина!"

Бабушка старенькая, Коваленская, делая вид, что поэзия Блока во всем

уступает Сереже, - ее понимала; но ревность и тяжба с Бекетовыми не

позволила: вслух восхищаться; другая старушка, Карелина, Софья Григорьевна,

великолепнейшая, сребро-розовая, разводящая в Пушкине кур, погибающая над

Жуковским, - та просто влю-билася в Блоков, покалывая семидесятилетнюю свою

сестру, Коваленскую; в Дедове летом, бывало, старушки сойдутся: и -

дразнятся:

- "Да вот, Сережа такие стихи написал, что..." Карелина жует губами; и

вдруг:

- "Была в Шахматове... Блоки, - ах, что им делается?.. Люба - роза...

А Саша такие стихи написал: прелесть что!"

Коваленская - сухо губами жует; а Карелина, взявши реванш, затрясется

от смеха и напоминает мне Виттихен, ведьмочку из "Потонувшего колокола"169.

Шмель жужжит: над старушками.

Тонкие критики и специалисты не вняли в те годы поэзии Блока, как

некогда Тютчеву и Боратынскому, тоже весьма "непонятным" когда-то (теперь

это даже не верится); люди простые с душой, безо всякого опыта критики, не

понимали, что тут непонятно, коль строчка берется душой; так твердили

всегда - три сестры, три поповны села Надовражина; так утверждала

Владимирова, Евдокия Ивановна, русская, умная, очень простая душа - без

затей, подковыков; так полагала и мама, но не имевшая опыта критики, -

скорей опыт балов; и так мыслил один старовер, собиратель икон, крупный

деятель "толка":

- "В России один настоящий поэт: это - Блок!" Стало быть, мимо

критики, истолковательства и поднесенья читательским массам искусственного

препаратика (есть ведь такой: "поэтин", изготовленный "толстым" журналом), -

такими была хватка: души, непосредственно знающей, что хорошо и что плохо. И

видели: Блок - "хорошо".

И не только поэзия Блока: сам Блок! Волновала волной золотого какого-то

воздуха - строчка; но и - волновала волна точно розового, золотого загара,

играющая на его молодом, твердом, крепко обветренном профиле, в солнце

бросающем розово-рыжие отсветы пепельных мягких волос; его мощная, твердая

грудь, продохнувшая жар летних зорь, ставший пульсом кипения крови, выдыхала

теперь - в перекуренных комнатах, в модных гостиных, где он как светился; и

слышалось:

- "Блок - он какой-то такой: не как все!"

Таким после не виделся, выдохнув с жаром, с дымком папиросы, - иные,

зловещие дымы, в них сев, как в тяжелую, черную, с тускло-лиловыми и

желто-серыми пятнами, мантию.

Я его видел таким перед отъездом, когда мы пошли с ним в кружок юных

религиозных философов - Эрна, Флоренского и Валентина Свентицкого, где я

читал реферат и. где он поникал, выступая из тени: проостренным носом; когда

выходили из душненькой комнаты, где обитал В. Ф. Эрн, он сказал:

- "Между этими всеми людьми - что-то тягостное... Нет, мне не нравится

это... Не то!"

Он был прав.

С молодыми философами я познакомился только что.

Перед отъездом своим чета Блоков явилась с прощальным визитом 171;

нарядный студент, в сюртуке с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею,

высоким и синим, отдавшися в руки нарядной жены, посидел в старом кресле,

помигивая улыбавшимися голубыми глазами, держа на коленях фуражку; привстал

за женой, потопты-вался:

- "Ну, прощай, Боря". : Крепко прижались губами друг к другу:

- "Пиши!"

Любовь Дмитриевна, улыбаяся прядями гладко на уши зачесанных

золотоватых волос, с меховою большущею муфтою вышла в переднюю: в

сопровождении матери.


СТАРЫЙ ДРУГ


Блоки уехали; чин представления им "аргонавтов" ухлопал меня; в дни

сидения их в марконетовском флигеле точно с вкушеньем людей, как варенья,

мои отношения с Н *** заострилися до невозможности видеться; черными кошками

падали тени; то - Брюсов, не видимый мною, просовывал ухо в мою биографию;

стены действительно уши имели: все, что говорилось у Н ***, в тот же день

становилось известно и Брюсову; кроме того: я имел объяснение с матерью,

внутренним ухом услышавшей фальшь моей жизни; 172 так что: отношения с Н ***

были вдруг атакованы с двух сторон; сам уже видел себя неприглядно; Сережа

лежал на одре; Блок, к которому бегал, уехал; а хор "аргонавтов" поревывал

"славься"; бред, бред!

Разразилась война;173 над Москвой потянуло как гарью огромных далеких

пожаров; уже авангард поражений на фронте давал себя знать; Порт-Артур

грохотал еще; в иллюстрированных же приложеньях еще гарцевал с шашкой

Стессель; Москва, государственная, стала ямой; в воздухе повисла - Цусима.

Все это взвивало в душе точно смерч полевой, перемешанный с колкой,

секущей меня гололедицей; и никогда не забудется мартовский день, когда я

ощутил, что мне некуда деться (и дома - одни неприятности); встав в

сквозняки у скрещения двух переулков, я думал: "Куда?" И увидел, что -

некуда; сыпались льдяные иглы на нищего духом.

И вдруг мне блеснуло: бежать, скорей, - в Нижний, к единственному

человеку, который не шут, не ребенок и не "скорпион", - человек, понимающий

муж, не романтик: к Эмилию Метнеру!174

Под гололедицей - на телеграф! Телеграмма ответная тотчас пришла; на

другой же день, в вихре снежистом, несся в Нижний, к полуночи выскочил на

неизвестный перрон, а навстречу из морока тел ко мне ринулся великолепный

бобровый мех - с криком:

- "Вот он!"

Из-за меха снял шапку - старинный мой друг; за два года он неузнаваемо

переродился, здоровьем дыша: скрепом стана и цветом лица удивил; исчез

взгляд исподлобья: волчиный, с подглядом; а вместо раздвоенных вздохов из

задержи - крепкий порыв; эта твердость пожатья, упругие мускулы эти, -

сумеют из пропасти вытащить; он приготовился, видно; и десятидневная жизнь

точно переродила меня; из вагона слетел на перрон некто бледный и жалкий;

садился в вагон некто твердый и даже веселый, вполне осознавший комизм

положения: шишки на лбу; поделом, гляди в оба!175

Такое чудесное перерождение - действие Метнера: стиль дирижированья,

произведенного твердой рукой во все мелочи быта, которым сумел он обставить

меня, и культурой, которую, точно ковер-самолет, развернул передо мной, не

забыв и о завтраке, очень уютном (жена его, Анна Михайловна, из двух яиц,

хлеба с маслом умела создать инцидент интересный), прогулках над Волгой со

вздергом руки на зарю, с анекдотами о местных жителях и с каждодневным

тасканием к Мельникову, нам рассказывавшему о жизни сектантов, которую знал

он по данным Печерского-Мельникова.

Разговор в Благородном собрании, нас познакомивший, - точно и не было

лет, - продолжался, как фраза, оборванная запятой; осень 902 связалась с

весной 904 минус 903; и вновь возникали: и Вагнер, и Шуман, и Ницше, и

"Goethe-Gesellschaft"; вдруг, как режиссер, подняв занавес, он мне показывал

на фоне Гете - Новалиса, Шлеге-лей, Тиков; и Шеллинга - на фоне: Канта;

средь разных "Люцинд", "Офтердингенов" 176 вставил мой образ, чтоб я себя

видел "романтиком"; через Новалиса следует перешагнуть к отчеканенному

гетеанству; он, выщипнув томики Goethe, превкусно, за чаем с печеньями,

цитировал ворохи великолепных подробностей - из жизни Гете; сидел предо мною

на стуле, пружинный и четкий, с обрезанным золотом томиком.

Вдруг он, вскочив, начинал быстро бегать и пересыпать свой подгляд

громким хохотом, явно подуськивая меня к шаржам над собственной глупостью; и

из корректного немца, сквозь шутку, как из-за кустов, обнажив свою шпагу,

испанец какой-то бросался меня доконать окончательно:

- "Все, что вы переживаете, происходило и с Гете,, пока не сумел он

под ноги подмять свою тень, бросив в публику Вертером, выбросив Вертера из

своей жизни; романтик - нахлебник при классике, если не вышвырнуть: сперва -

объест, потом - съест; нет, гоните его от себя. Гете же с собой -

справился!"

Анна Михайловна нам подавала поджаренный крендель; а кофе так вкусно

попахивало, когда Метнер, взяв чашку, прихлебывал кофе, подкопы ведя против

мистики, свойство которой - прокиснуть в сомнительные анекдотики; сплошь

анекдотик, по мнению Метнера, - Тик-драматург; через двадцать же месяцев я

прямо ахнул, припомнив до слова Метнера, - в квартире Блоков, когда

прослушивал в первый раз "Балаганчик": романтик с "роман-чиком"; этого

"-чика" (иль "Тика") на Блоке - я Блоку едва мог простить.

Слова Метнера я принимал точно хлеб после приторных кушаний с... дымом

табачным; почувствовал, что я и молод, и жизнь впереди еще, и много радостей

будет - с условием, чтобы "Орфея" в себе я покончил; с живой благодарностью

другу внимал, наблюдая его: обозначалась явно морщина у губ, -

саркастическая; стала явного лысина; кудри, его ослаблявшие, срезал; и

коротко стригся; бросалось сращенье костей черепных: напряженье в узоре

сращенья, казалось, что голова разлетится на части; он жил, развивая

стремительно мчащуюся, как экспресс, свою зоркость к культурным подглядам,

которыми был перекупорен он безо всякой возможности ими делиться - здесь, в

Нижнем; как бомба упав на меня, разорвался всем тем, что надумано им в

одиночестве; и - попал в центр; был я как взорван, как вырван - из

неврастении; сложи-лася твердая строгость решения: как быть.

И последние дни жизни в Нижнем мы, весело с ним подбоченившись, с

хохотом, с грохотом мчались по миру идей, как по чащам, охотясь за

"монстром".

- "Нет, нет, - громко вскрикивал он просто жалобным плачем, взмахнувши

руками, гремя, в три погибели сгорбившись, - я не могу, не могу больше

выдержать, ха-ха-хо!" - с дисканта до тяжелого баса он голосом рушился;

рушился прямо в диван головой.

И потом, надев шубу с прекрасным бобром, схватив палку крюкастую,

крепкий и стройный, он влек на откос; мы неслись над обрывистым берегом

Волги; за Волгою, в голых лесах, ниже нас, разгоралась заря; снесся снежный

покров; Волга тронулась; был ледоход; птицы пьяно чирикали, выпив весны;

пролетев над откосом, - в Кремль: к Мельникову: слушать сказки о жизни

хлыстов;177 и опять Э. К. эти рассказы повертывал - на ту же тему: на яд

утонченных радений, с которыми надо покончить.

В Эмилии Карловиче мастерство сплавлять темы, по-видимому, не имеющие

ничего даже общего, было невероятно; он раз навсегда мне связал: Гете, Тика,

Новалиса, "Сказку" "Симфонии" с юной монашкой "Симфонии", просто с

хлыстовкою, с "Дамою" Блока, с Люциндой; и - далее, далее, далее: все - к

одному; а "одно" - дать лечебное средство: мне в душу178.

И я, возрожденный, окрепнувший, трудность свою сознающий, знал твердо,

как тяжелорогого, хрюкающего носорога судьбы положить на лопатки мне.

Взмах дирижерской руки, зажимающей шапку, с перрона; ответный взмах;

буферы перетолкнулись: Москва - полетела навстречу.


СПЛОШНОЙ "ФЕОРЕТИК"


- "Иванов сказал!" - "Был Иванов!" - "Иванов сидел". - "Боря, -

знаешь: Иванов приехал: он - рыжий, с прыщом на носу; он с тобой ищет

встречи, расспрашивает; трудно в нем разобраться: себе на уме иль -

чудак!.." - "Как, с Ивановым вы не знакомы?" - "А мы тут с Ивановым!.."

Словом: Иванов, Иванов, Иванов, Иванов!179 Когда я вернулся в Москву,

мне казалось: прошло десять лет; уезжал я зимою; приехал: в разгаре весны;

большой благовест, Большой Иван, разговоры упорные - о Вячеславе Иванове:

как он умен, как мудрен, как напорист, как витиеват, как широк, как

младенчески добр, как рассеян, какая лиса!

Все то - в лоб: в "Скорпионе", у нас, у Бальмонтов; и хор "аргонавтов"

подревывал - голосом Эртеля:

- "Мы с Вячеславом Ивановым - гы - за - гога", - как недавно еще "за

гога": с А. А. Блоком!

Шумел Репетилов: вовсю!

В чем же дело? Где Брюсов? Бальмонт? Белый? Блок? Нет их! Только -