Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеБашенный житель |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
закощунствовал в крупном масштабе над тем, что Иванов чтил; этот последний,
горбатясь, как кот, закатавши кулак по ладони, "анфана" приветствовал
смехом; я - бурно взорвался; Иванов же, топнув ногою, взвизжал на меня: "Со
своею ты провинциальной, московскою этикой!" Я же ушел в разговор с
Куприным, пока что не напившимся; но я решил: этот визг распустившегося
"мистагога" - разрыв отношений: война! Я открыл по нему свой огонь изо всех
батарей (из газет, из "Весов"), утверждая в статье своей "Штемпелеванная
калоша": ногою в калоше штампуют святыни: "презренье ломакам"; ["Арабески",
стр. 281 209] "истинный художник... предпочтет до времени облечься бронею
научно-философских воззрений... а если уж будет говорить, то честно назовет
имя своего бога"; ["Арабески", отдел "На перевале" 210] писал против "Ор",
против "Факелов". "Восхищались, что символ... дерзновения - золотой,
булочный крендель. Мистический анархизм создал еще нечто более смелое:
резиновую штемпелеванную калошу. Калоша - вот знамя мистического анархизма"
["Арабески": "На перевале", "Штемпелеванная калоша" 211].
Таков звук полемики, длившейся год; Вячеслав бесконечно обиделся на
сочетание слов "штемпелеванная калоша", увидев намек на издательство "Оры":
его марка "Ор" - треугольник; и марка калош - треугольник.
В конце ноября 1907 года появился в Москве он; я старался не видеться с
ним, хоть скорбел за него; он ходил как раздавленный: смертью жены; но
"Калоша" задела настолько, что он - передавали мне - всюду кричал о ней; С.
Соловьев мне рассказывал:
- "К Брюсову я захожу; Иоанна Матвеевна встречает словами: "В. Я. с
Вячеславом Ивановым занят". Сидим в смежной комнате; вдруг из закрытых
дверей тишину разрезает взвизг птичьего голоса: "Но, - штемпелеванная
калоша, Валерий!" Молчание мертвое; и - снова взвизг: "Нет, позволь, а -
калоша?" "Не может простить", - улыбнулась Иоанна Матвеевна"213.
А при намеке на Эллиса он багрянел, как петух.
Вдруг явился в "Кружок", где читал реферат я о драме, направленный
против него, за который мне руку жал Ленский; тащился средь тренов и
смокингов с видом Эдипа, ведомого прочь от злосчастного места, где рок
раздавил ему зрение; он спотыкался о юбки, пропятясь орлиною лапой,
положенной скорбно на плечико падчерицы, почти девочки, Веры, сквозной,
точно горный хрусталь, с волосами белясыми, гладко зачесанными: во всем
черном; от-весясь рукою, он шел; на меня протянулся сутуло; широкую черную
ленту пенснэ он за ухо, прикрытое мягко пушащейся бледной космою, отвил;
поразил похудевший, страдальческий, как перламутровый, профиль.
А из-за плеча - головища, тяжелая, одутловатая, каменной "бабы",
изваянной древними скифами, - в черном мешке, а не в платье; мочалом
растрепаны желтые космы, затянутые в тяжкий узел затылочный; толстой,
короткой рукой приставляла лорнеточку к щурам безглазым, которые разорвались
вдруг ужаснейше - в два колеса, в две бездонные серые пропасти: Анна
Рудольфовна Минцлова, выросшая при Эдипе слепом, по пятам его следовавшая,
вернее, водившая медленно "пастыря доброго", ею превращенного ныне в "овцу".
Каюсь, - остолбенел, когда черная тройка пошла на меня: Вячеслав со
свисающей, длинной сюртучною фалдой споткнулся; сквозная, тишайшая Вера вела
на меня его; забултыхался за ними живот из мешка-балахона торжественной
Минцловой; бросился жать его слабую кисть.
Скоро мне у Герцыков, где остановился, доказывал:
- "Ты, Борис, еще не веришь: боишься меня; ты страдаешь химерами; ты
меня видишь чудовищем, слушай, - тебе говорю: изменись; и - восчувствуй
доверие к людям, тебе все же близким!"
Своим выцветающим золотом косм щекотал нос, склонялся безброво
растерянным лбом, такой добренький; глазики серо-зеленые, став незабудками,
детски просили: "Давай же водиться!" Ослабнул, поклевывая исхудалой щекою,
под кольчатым локоном.
Я - угрызался!
Так фаза почтения перед профессором, фаза сомнения перед
слащаво-сомнительным мистом сменилась рождающейся человеческой дружбой: мы
облобызались с ним.
Вышел "Пепел". Приехав в 909 году читать лекцию в Питер и остановись у
Д. С. Мережковского, я занемог; 3. Н. Гиппиус мягко отхаживала; тем не менее
с кряхтом поехал в Тенишевский зал: 214 вместе с Гиппиус; гляжу из
лекторской: шапочка, мягкенькая, меховая, - в дверях; стуча громко калошами,
с видом Терезия 215, в шубе, напомнившей шубу священника, бросился, руки
сжимая под бороду, В. И. Иванов, сутуло протянутый, как бы валясь на меня:
придыхать мне под ухо:
- "Я только прочел книгу "Пепел" твою; эта книга - событие;216 вечером
нынче же должен с тобой говорить".
- "Я же болен".
- "Тебе все равно, куда ехать: ночуй у меня; за вещами твоими пришлю к
Мережковским; сегодняшний наш разговор очень важен: везу тебя".
Выказал крупную долю бестактности перед 3. Н., меня сопровождавшей,
которая уже шептала под ухо:
- "Коли вы поедете с ним, - не прощу никогда; лучше не возвращайтесь!"
Обиделась на предложение перетащить мои вещи на "башню". Глядел на
бородку, - все ту же, раздвоенную; но - звонок; и я вышел дочитывать лекцию;
кончил; вбегает Иванов; меня отдирает от Гиппиус, точно я - куль; тащит, нос
утыкая в меха; совсем "батюшка"; я же, "псаломщик", - за ним.
Подымались с кряхтом на пятый этаж; позвонили; в распахнутой двери
квартиры Иванова не оказалось: как некая брешь в разговоры трехсуточные, из
которых катился, представьте, на нас ком тяжелого тела в мешке, с
запрокинутою головою, в космищах желтеющих: Анна Рудольфовна Минцлова, руки
развеся, как жрец перед чашей, с лорнеткой, блистающей в правой руке, с
пома-ханьем платочка из левой, оказывается, водворилась в квартире: входила
в заботы семейные с М. М. Замятиной, жившей здесь и управлявшей домашним
хозяйством.
Иванов, взяв под руку и передернув портьеру, нос выбросил в недра свои,
в коридорики желтые, с неосвещенными далями, где топотало всегда стадом коз
(ассамблеи М. А. Кузмина; иль - курсистки Ростовцева, подруги падчерицы).
- "Нам бы, Марья Михайловна, чаю!"
Мешок, или - толстое тело, уселся в кресло; лорне-точка затрепыхалась
на толстом его животе; завращались два глаза, как два колеса, на рисунке
утонченного Пира-нези: гравюра висела на красно-оранжевом фоне стены;
Пиранези, витое, утонченное итальянское кресло, в нем Минцлова -
воспринимались как сон, потому что Иванов в застегнутом наглухо черном своем
сюртуке, в золотых своих локонах, вьющихся кольцами, с дико-багровым лицом,
лихорадкой крапивной окрапленным, эдак часов восемь - доказывал мне:
настроение "Пепла" - действительность; "Пепел" рисует распад, наваждение,
яды, которыми мир отравляется; Минцлова двумя колесами глаз протыкалась за
стены: в пустоты космические; и уже белым днем, когда я издыхал от
усталости, он, оборвав круто речь, передернув портьеру, нос выбросил - в
коридорики желтые:
- "Марья Михайловна! Нам бы яишенки!"
И коридорики желтые протопотали, всшипевши яишенкой; я же остался
дожить у него до отъезда в Москву, чтобы не застудиться; и Гиппиус мне не
простила такого поступка.
Три дня - разговор: бурю мира, - вот что проповедовал мне В. Иванов,
предвидя в трагедии Ницше и в драмах, написанных Ибсеном, - молнии из
набегающей над человечеством тучи; Толстой-де весь - кризис сознания; весь
Достоевский есть весть о грозе. Образуем же общину из бунтарей! Он сплавлял
темы Блока, мои и свои, как бы подготовляя союз символистов, который он
осуществлял в терпеливом усилии, с Блоком миря; союз осуществился в
девятьсот десятом году, процветя в "Мусагете"; он подлинно знал: нас роднит
чувство кризиса; ось разрешения - в каждом по-разному; он ее видит в
сложеньи коммун из творцов-созидателей, пересекаясь дословно с д'Альгеймом,
сложившим коммуну такую, "Дом песни"; во мне эта ось есть проблема сознания
долга, ответственности; Блок-де искал сомкнуть ножницы между народом и нами,
Иванов заставил меня осознать, что Блок - близкий мне брат, сам став братом,
творящим мир братьям; я уж написал: "Кажется, что на черный горизонт жизни
выходит что-то большое, красное... Но что?.." ["Арабески", стр. 490 217]
Блок уже написал: "Наша действительность проходит в красном свете..." [А.
Блок, т. VII, изд. "Эпоха", Берлин, стр. 17 218]
Иванов подписывался и доказывал, что я и Блок - об одном: в своих
точках исхода; в конечном Блок чувствовал: "Звон набегающей тройки" [А.
Блок, т. VII, стр. 66 219.], народной; в конечном я чувствовал: мы должны -
"струны лиры натянуть на лук тетивой" ["Арабески", стр. 16 220].
В эту пору Иванов стал суше, серьезней; прошло "обалдение" от
декадентской шумихи, в которой недавно такие он вредные плевелы сеял; не так
уже кольчато локоны падали; слегка облез; скоро, сбрив свою бороду, даже
усы, как-то выпрямившись, даже промолодев откровенною старостью, ясно
блеснув серебром седины, к нему шедшей, стал - лектор на курсах , научный
сотрудник Зелинского, от анархизма мистического отвернувшийся,
перевернувшийся к Греции, к ритмике, к "только поэзии"; уж философствовал
над современностью нашей, - не критской; явил молодевшим лицом точно
пересечение: Тютчева с Моммсеном!
Изображенье Христа - по Корреджио - стерлось с него: навсегда.
БАШЕННЫЙ ЖИТЕЛЬ
Быт выступа пятиэтажного дома, иль "башни", - единственный,
неповторимый; жильцы притекали; лома-лися стены; квартира, глотая соседние,
стала тремя, представляя сплетенье причудливейших коридориков, комнат,
бездверых передних; квадратные комнаты, ромбы и секторы; коврики шаг
заглушали; пропер книжных полок меж серо-бурявых коврищ, статуэток,
качающихся этаже-рочек; эта - музеик; та - точно сараище; войдешь, -
забудешь, в какой ты стране, в каком времени; все зако-сится; и день будет
ночью, ночь - днем; даже "среды" Иванова были уже четвергами: они начинались
позднее 12 ночи. Я описываю этот быт таким, каким уже позднее застал его (в
1909 - 1910 годах).
Хозяин "становища" (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду:
до - кутался пледом; с обвернутою головой утопал в корректурах на низком,
постельном диване, работая не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый
прямо в постель: часа в три; до - не мог он проснуться, ложась часов в
восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиною
вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся:
обедать; проведший со мною на "башне" два дня Э. К. Метнер на третий сбежал;
я такую выдержал жизнь недель пять; 222 возвращался в Москву похудевший,
зеленый, осунувшийся, вдохновленный беседой ночною, вернее, что - утренней.
"Башня" висела с Таврической над Государственной думою; Недоброво, друг
Иванова, рядом жил; в том же подъезде (но первый этаж) проживал генерал
Куропаткин;223 и где-то высоко жил Гессен, философ, сын Гессена 224.
Мы же, жильцы, проживали в причудливых переплетениях "логова": сам
Вячеслав, М. Замятина, падчерица, Шварцалон, сын, кадетик, С. К. Шварцалон,
взрослый пасынок; в дальнем вломлении стен, в двух неведомых мне
комнатушках, писатель Кузмин проживал; у него ночевали "свои": Гумилев,
живший в Царском; и здесь приноче-вывали: А. Н. Чеботаревская, Минцлова; я,
Степпун, Метнер, Нилендер в наездах на Питер являлись: здесь жить; меры не
было в гостеприимстве, в радушии, в ласке, оказываемых гостям "Вячеславом
Великолепным": Шестов так назвал его 225.
Чай подавался не ранее полночи; до - разговоры отдельные в "логовах"
разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, совет Петербургского
религиозно-философского общества; или отдельно заходят: Аггеев, Юрий
Верховский, Д. В. Философов, С. П. Каблуков, полагавший (рассеян он был),
что петух - не двухлапый, а четырехлапый, иль Столпнер, вертлявенький,
маленький, лысенький, в страшных очках, но с глазами ребенка, настолько
питавшийся словом, что не представлялось, что может желудок его варить пищу
действительную; иль сидит с Вячеславом приехавший в Питер Шестов или Юрий
Верховский, входящий с написанным им сонетом с такой же железною
необходимостью, как восходящее солнце: из дня в день.
У В. Шварцалон, в эти годы курсистки, - щебечущий выводок филологичек
сюрприз репетирует: для Ф. Зелинского; ну, а в кузминском углу собирался
"Аполлон":[Журнал, посвященный искусству и редактировавшийся Сергеем
Маковским] Гумилев, Чудовской или Зноско-Боровский с Сергеем Маковским; со
мною - ко мне забегающие: Пяст, Княжнин иль Скалдин.
Все отдельные эти рои высыпаются к чаю в огромную серо-бурявую
пыльно-ковровую комнату; ставится монументальных размеров бутыль с легким
белым вином; начинается спор; контрапункты воззрений, скрещаемых, -
невероятны; хлысту доказуется Аристоксен; а случайно зашедшему сюда от сына
редактору "Речи" внушается, что верчи дервишей, как хоровая оркестра, весьма
оживили б кадетскую партию.
К двум исчезают "чужие"; Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным,
лукавым, с потиром своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей
на плечи; он в нос поет:
- "Ну, Гоголек, - начинай-ка московскую хронику!" Звал он меня
"Гогольком"; 226 а "московская хроника" - воспоминания старого времени: о
Стороженке, Ключевском, Буслаеве, Юрьеве; я, сев на ковер, на подушку,
калачиком ноги, бывало, зажариваю - за гротеском гротеск; он с певучим, как
скрипка, заливистым плачем катается передо мной на диване; "московскою
хроникою" моею питался он ежевечерне, пригубливая из стакана винцо; и
покрикивал мне: "Да ты - Гоголь!" Являлся второй самовар: часа в три; и
тогда к Кузмину:
- "Вы, Михаил Алексеевич, - спойте-ка!"
М. А. Кузмин - за рояль: петь стихи свои, аккомпанируя музыкой, им
сочиняемой, - хриплым, надтреснутым голосом, а выходило чудесно227.
Часов эдак в пять Вячеслав ведет Минцлову или меня в кабинетик, где нас
исповедует, где проповедует о символизме, о судьбах России часов до семи, до
восьми; а потом, оборвав свою исповедь, будит Замятину, где-нибудь здесь
прикорнувшую, - слабый, прищурый, сутулый:
- "Нельзя ли яишенки, Марья Михайловна? Так что к восьми расходились.
И так - день за днем; попадая на "башню" - дня на три, живал до пяти
недель; яркая, но сумасшедшая жизнь колебала устои времен; а хозяин,
придравшись к любому предлогу, вколачивал принцип Эйнштейна: ни утра, ни
ночи, ни дня; день - единый; глядишь, - прошел месяц уже.
Утро, - правильней - день: вставал в час; попадал к самовару, в
столовую, дальнюю, около логовища Кузми-на; Кузмин в русской рубахе без
пояса гнется, бывало, над рукописью под парком самовара; увидев меня,
наливает мне чай, занимает меня разговором, с раскуром: уютный, чернявый,
морщавый, домашний и лысенький; чуть шепелявит; сидит, вдруг пройдется; и -
сядет: "здесь" - очень простой; в "Аполлоне" - далекий, враждебный,
подтянутый и элегантный; он - антагонист символистам; на "башне" влетало ему
от Иванова; этот последний привяжется: ходит, журит, угрожает, притоптывает,
издевается над "Аполлоном"; Кузмин просто ангел терпенья, моргает,
покуривает, шепелявит: "Да что вы, да нет!" А потом тихомолком уйдет в
"Аполлон": строчит колкость по нашему адресу; и - неприятный "сюрприз"! И -
разносы опять. Вячеслав любил шуточные поединки, стравляя меня с Гумилевым,
являвшимся в час, ночевать (не поспел в свое Царское), в черном, изысканном
фраке, с цилиндром, в перчатке; сидел, точно палка, с надменным, чуть-чуть
ироническим, но добродушным лицом; и парировал видом наскоки Иванова.
Мы распивали вино.
Вячеслав раз, помигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: "Вы вот
нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис,
Николаю Степановичу сочини-ка позицию..." С шутки начав, предложил Гумилеву
я создать "адамизм"; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а
Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово
"акмэ", острие: "Вы, Адамы, должны быть заостренными". Гумилев, не теряя
бесстрастья, сказал, положив нога на ногу:
- "Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию - против себя: покажу уже
вам "акмеизм"!" 228
Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце
символизма.
Иванов трепал Гумилева; но очень любил; и всегда защищал в человеческом
смысле, доказывая благородство свое в отношении к идейным противникам;
все-таки он - удивительный, великолепнейший, добрый, незлобивый. Сколько мне
одному напростил он!
Из частых на "башне" - запомнились: Е. В. Аничков, профессор и критик,
Тамамшева (эс-де), Беляевские, устроительницы наших лекций, учительницы,
прилетающие между лекциями с тарараканьем, Столпнер, С. П. Каблуков,
математик-учитель и религиозник, Протейкинский, Борода-евский, Н. Недоброво,
Скалдин, Чеботаревская, Минцлова, Ремизов, Юрий Верховский, Пяст, С.
Городецкий, священник Аггеев; являлися многие: Лосский, Бердяев, Булгаков,
писатель Чапыгин, Шестов, Сюннерберг, Пимен Карпов, поэты, сектанты,
философы, богоискатели, корреспонденты; Иванов-Разумник впервые мне
встретился здесь229.
Живя здесь подолгу, совсем перестал я бояться медо-вости, кажущейся
лишь "иезуитической" тонкости: до "чересчур"; эта тонкость рвалась;
ригорист, фанатический схематизатор с нею таился в приеме: пробраться в
чужое сознание, выволочить подоплеку, ее подтащить к себе, очаровать,
полонить, покорить, сагитировать; в сложных идейных интригах, на версту всем
видных, с наивной лукавостью жизнь проводил; "дионисовец" старый, он был в
"Аполлоне", но не для карьеры (карьеры не делал), а так себе, для каламбура
веселого; все ведь "интриги" его - бескорыстны; любил нарядиться; курсистки
его раз при мне облачили в халат, обвязавши тюрбаном: пашою сидел перед
ними; и интриговал: за Ростовцева против Зелинского; и похохатывал. Спорт:
как увидит врага, - в его сторону: нюхает, точно мышь сало; залоснится,
нежно воспев, сядет рядом: "Я, собственно, не столь уж чужд!" И докажет,
пленит: очень рад!
Называли идейной кокеткой его; раз я вскричал с озлоблением: "А
Вячеслав снял квартиру себе в православии с тою же легкостью, с какой на
Крите квартиру снимал в лабиринте, дружа с Минотавром"230. Неправда: он
всюду живал с той же легкостью не бытовою; всегда водворял у себя с
беспримерным радушием всех: от Аггеева до Кузмина; спорт - добиться побед
плюс добрая мягкость, рассеянность, часто неряшливость путали карты его в
глазах мало его понимавших. И кроме того: предприимчивость спрятанного под
покровом согласий фанатика нудила его, видя "добычу", дрожать, заметавшись
пенснэй-ной тесемкой; бывало, безбровые плоскости лоснятся; глазки зеленые
щурятся сыском душевным; пленяет и ластится; вдруг отстранится и зорко, как
бы сквозь личину, впивается, точно стервятник, в лежащее мясо: не верит еще,
что пленил; убедись, - зашагает, сутулясь спиною, к добыче, слетает пенснэ;
васильковые добрые глазки заяснятся; верит теперь: "Победил!"
Победил, - и уже: затевает с другим свою "партию"; ни для чего ему эти
"победы"; так: шахматы после обеда!
В серьезном умел, независимо вскинувши голову, - требовать, как
Мережковский: "Все иль ничего!"
Да, фигура неспроста! В ней интерферировала простота изощренностью,
вкрадчивость безапелляционностью; побагровеет и примется в нос он кричать:
неприятный и злой; станет жутко: кричащая эта фигура - химера; отходчив: вот
и засутулится; льет незабудки из глаз; распивает вино; добрый, ласковый,
нежный:
Моргает синий, детский глаз, -
Летают фейерверки фраз
Гортанной, плачущею гаммой: