Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Башенный житель
Подобный материал:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   60

закощунствовал в крупном масштабе над тем, что Иванов чтил; этот последний,

горбатясь, как кот, закатавши кулак по ладони, "анфана" приветствовал

смехом; я - бурно взорвался; Иванов же, топнув ногою, взвизжал на меня: "Со

своею ты провинциальной, московскою этикой!" Я же ушел в разговор с

Куприным, пока что не напившимся; но я решил: этот визг распустившегося

"мистагога" - разрыв отношений: война! Я открыл по нему свой огонь изо всех

батарей (из газет, из "Весов"), утверждая в статье своей "Штемпелеванная

калоша": ногою в калоше штампуют святыни: "презренье ломакам"; ["Арабески",

стр. 281 209] "истинный художник... предпочтет до времени облечься бронею

научно-философских воззрений... а если уж будет говорить, то честно назовет

имя своего бога"; ["Арабески", отдел "На перевале" 210] писал против "Ор",

против "Факелов". "Восхищались, что символ... дерзновения - золотой,

булочный крендель. Мистический анархизм создал еще нечто более смелое:

резиновую штемпелеванную калошу. Калоша - вот знамя мистического анархизма"

["Арабески": "На перевале", "Штемпелеванная калоша" 211].

Таков звук полемики, длившейся год; Вячеслав бесконечно обиделся на

сочетание слов "штемпелеванная калоша", увидев намек на издательство "Оры":

его марка "Ор" - треугольник; и марка калош - треугольник.

В конце ноября 1907 года появился в Москве он; я старался не видеться с

ним, хоть скорбел за него; он ходил как раздавленный: смертью жены; но

"Калоша" задела настолько, что он - передавали мне - всюду кричал о ней; С.

Соловьев мне рассказывал:

- "К Брюсову я захожу; Иоанна Матвеевна встречает словами: "В. Я. с

Вячеславом Ивановым занят". Сидим в смежной комнате; вдруг из закрытых

дверей тишину разрезает взвизг птичьего голоса: "Но, - штемпелеванная

калоша, Валерий!" Молчание мертвое; и - снова взвизг: "Нет, позволь, а -

калоша?" "Не может простить", - улыбнулась Иоанна Матвеевна"213.

А при намеке на Эллиса он багрянел, как петух.

Вдруг явился в "Кружок", где читал реферат я о драме, направленный

против него, за который мне руку жал Ленский; тащился средь тренов и

смокингов с видом Эдипа, ведомого прочь от злосчастного места, где рок

раздавил ему зрение; он спотыкался о юбки, пропятясь орлиною лапой,

положенной скорбно на плечико падчерицы, почти девочки, Веры, сквозной,

точно горный хрусталь, с волосами белясыми, гладко зачесанными: во всем

черном; от-весясь рукою, он шел; на меня протянулся сутуло; широкую черную

ленту пенснэ он за ухо, прикрытое мягко пушащейся бледной космою, отвил;

поразил похудевший, страдальческий, как перламутровый, профиль.

А из-за плеча - головища, тяжелая, одутловатая, каменной "бабы",

изваянной древними скифами, - в черном мешке, а не в платье; мочалом

растрепаны желтые космы, затянутые в тяжкий узел затылочный; толстой,

короткой рукой приставляла лорнеточку к щурам безглазым, которые разорвались

вдруг ужаснейше - в два колеса, в две бездонные серые пропасти: Анна

Рудольфовна Минцлова, выросшая при Эдипе слепом, по пятам его следовавшая,

вернее, водившая медленно "пастыря доброго", ею превращенного ныне в "овцу".

Каюсь, - остолбенел, когда черная тройка пошла на меня: Вячеслав со

свисающей, длинной сюртучною фалдой споткнулся; сквозная, тишайшая Вера вела

на меня его; забултыхался за ними живот из мешка-балахона торжественной

Минцловой; бросился жать его слабую кисть.

Скоро мне у Герцыков, где остановился, доказывал:

- "Ты, Борис, еще не веришь: боишься меня; ты страдаешь химерами; ты

меня видишь чудовищем, слушай, - тебе говорю: изменись; и - восчувствуй

доверие к людям, тебе все же близким!"

Своим выцветающим золотом косм щекотал нос, склонялся безброво

растерянным лбом, такой добренький; глазики серо-зеленые, став незабудками,

детски просили: "Давай же водиться!" Ослабнул, поклевывая исхудалой щекою,

под кольчатым локоном.

Я - угрызался!

Так фаза почтения перед профессором, фаза сомнения перед

слащаво-сомнительным мистом сменилась рождающейся человеческой дружбой: мы

облобызались с ним.

Вышел "Пепел". Приехав в 909 году читать лекцию в Питер и остановись у

Д. С. Мережковского, я занемог; 3. Н. Гиппиус мягко отхаживала; тем не менее

с кряхтом поехал в Тенишевский зал: 214 вместе с Гиппиус; гляжу из

лекторской: шапочка, мягкенькая, меховая, - в дверях; стуча громко калошами,

с видом Терезия 215, в шубе, напомнившей шубу священника, бросился, руки

сжимая под бороду, В. И. Иванов, сутуло протянутый, как бы валясь на меня:

придыхать мне под ухо:

- "Я только прочел книгу "Пепел" твою; эта книга - событие;216 вечером

нынче же должен с тобой говорить".

- "Я же болен".

- "Тебе все равно, куда ехать: ночуй у меня; за вещами твоими пришлю к

Мережковским; сегодняшний наш разговор очень важен: везу тебя".

Выказал крупную долю бестактности перед 3. Н., меня сопровождавшей,

которая уже шептала под ухо:

- "Коли вы поедете с ним, - не прощу никогда; лучше не возвращайтесь!"

Обиделась на предложение перетащить мои вещи на "башню". Глядел на

бородку, - все ту же, раздвоенную; но - звонок; и я вышел дочитывать лекцию;

кончил; вбегает Иванов; меня отдирает от Гиппиус, точно я - куль; тащит, нос

утыкая в меха; совсем "батюшка"; я же, "псаломщик", - за ним.

Подымались с кряхтом на пятый этаж; позвонили; в распахнутой двери

квартиры Иванова не оказалось: как некая брешь в разговоры трехсуточные, из

которых катился, представьте, на нас ком тяжелого тела в мешке, с

запрокинутою головою, в космищах желтеющих: Анна Рудольфовна Минцлова, руки

развеся, как жрец перед чашей, с лорнеткой, блистающей в правой руке, с

пома-ханьем платочка из левой, оказывается, водворилась в квартире: входила

в заботы семейные с М. М. Замятиной, жившей здесь и управлявшей домашним

хозяйством.

Иванов, взяв под руку и передернув портьеру, нос выбросил в недра свои,

в коридорики желтые, с неосвещенными далями, где топотало всегда стадом коз

(ассамблеи М. А. Кузмина; иль - курсистки Ростовцева, подруги падчерицы).

- "Нам бы, Марья Михайловна, чаю!"

Мешок, или - толстое тело, уселся в кресло; лорне-точка затрепыхалась

на толстом его животе; завращались два глаза, как два колеса, на рисунке

утонченного Пира-нези: гравюра висела на красно-оранжевом фоне стены;

Пиранези, витое, утонченное итальянское кресло, в нем Минцлова -

воспринимались как сон, потому что Иванов в застегнутом наглухо черном своем

сюртуке, в золотых своих локонах, вьющихся кольцами, с дико-багровым лицом,

лихорадкой крапивной окрапленным, эдак часов восемь - доказывал мне:

настроение "Пепла" - действительность; "Пепел" рисует распад, наваждение,

яды, которыми мир отравляется; Минцлова двумя колесами глаз протыкалась за

стены: в пустоты космические; и уже белым днем, когда я издыхал от

усталости, он, оборвав круто речь, передернув портьеру, нос выбросил - в

коридорики желтые:

- "Марья Михайловна! Нам бы яишенки!"

И коридорики желтые протопотали, всшипевши яишенкой; я же остался

дожить у него до отъезда в Москву, чтобы не застудиться; и Гиппиус мне не

простила такого поступка.

Три дня - разговор: бурю мира, - вот что проповедовал мне В. Иванов,

предвидя в трагедии Ницше и в драмах, написанных Ибсеном, - молнии из

набегающей над человечеством тучи; Толстой-де весь - кризис сознания; весь

Достоевский есть весть о грозе. Образуем же общину из бунтарей! Он сплавлял

темы Блока, мои и свои, как бы подготовляя союз символистов, который он

осуществлял в терпеливом усилии, с Блоком миря; союз осуществился в

девятьсот десятом году, процветя в "Мусагете"; он подлинно знал: нас роднит

чувство кризиса; ось разрешения - в каждом по-разному; он ее видит в

сложеньи коммун из творцов-созидателей, пересекаясь дословно с д'Альгеймом,

сложившим коммуну такую, "Дом песни"; во мне эта ось есть проблема сознания

долга, ответственности; Блок-де искал сомкнуть ножницы между народом и нами,

Иванов заставил меня осознать, что Блок - близкий мне брат, сам став братом,

творящим мир братьям; я уж написал: "Кажется, что на черный горизонт жизни

выходит что-то большое, красное... Но что?.." ["Арабески", стр. 490 217]

Блок уже написал: "Наша действительность проходит в красном свете..." [А.

Блок, т. VII, изд. "Эпоха", Берлин, стр. 17 218]

Иванов подписывался и доказывал, что я и Блок - об одном: в своих

точках исхода; в конечном Блок чувствовал: "Звон набегающей тройки" [А.

Блок, т. VII, стр. 66 219.], народной; в конечном я чувствовал: мы должны -

"струны лиры натянуть на лук тетивой" ["Арабески", стр. 16 220].

В эту пору Иванов стал суше, серьезней; прошло "обалдение" от

декадентской шумихи, в которой недавно такие он вредные плевелы сеял; не так

уже кольчато локоны падали; слегка облез; скоро, сбрив свою бороду, даже

усы, как-то выпрямившись, даже промолодев откровенною старостью, ясно

блеснув серебром седины, к нему шедшей, стал - лектор на курсах , научный

сотрудник Зелинского, от анархизма мистического отвернувшийся,

перевернувшийся к Греции, к ритмике, к "только поэзии"; уж философствовал

над современностью нашей, - не критской; явил молодевшим лицом точно

пересечение: Тютчева с Моммсеном!

Изображенье Христа - по Корреджио - стерлось с него: навсегда.


БАШЕННЫЙ ЖИТЕЛЬ


Быт выступа пятиэтажного дома, иль "башни", - единственный,

неповторимый; жильцы притекали; лома-лися стены; квартира, глотая соседние,

стала тремя, представляя сплетенье причудливейших коридориков, комнат,

бездверых передних; квадратные комнаты, ромбы и секторы; коврики шаг

заглушали; пропер книжных полок меж серо-бурявых коврищ, статуэток,

качающихся этаже-рочек; эта - музеик; та - точно сараище; войдешь, -

забудешь, в какой ты стране, в каком времени; все зако-сится; и день будет

ночью, ночь - днем; даже "среды" Иванова были уже четвергами: они начинались

позднее 12 ночи. Я описываю этот быт таким, каким уже позднее застал его (в

1909 - 1910 годах).

Хозяин "становища" (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду:

до - кутался пледом; с обвернутою головой утопал в корректурах на низком,

постельном диване, работая не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый

прямо в постель: часа в три; до - не мог он проснуться, ложась часов в

восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиною

вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся:

обедать; проведший со мною на "башне" два дня Э. К. Метнер на третий сбежал;

я такую выдержал жизнь недель пять; 222 возвращался в Москву похудевший,

зеленый, осунувшийся, вдохновленный беседой ночною, вернее, что - утренней.

"Башня" висела с Таврической над Государственной думою; Недоброво, друг

Иванова, рядом жил; в том же подъезде (но первый этаж) проживал генерал

Куропаткин;223 и где-то высоко жил Гессен, философ, сын Гессена 224.

Мы же, жильцы, проживали в причудливых переплетениях "логова": сам

Вячеслав, М. Замятина, падчерица, Шварцалон, сын, кадетик, С. К. Шварцалон,

взрослый пасынок; в дальнем вломлении стен, в двух неведомых мне

комнатушках, писатель Кузмин проживал; у него ночевали "свои": Гумилев,

живший в Царском; и здесь приноче-вывали: А. Н. Чеботаревская, Минцлова; я,

Степпун, Метнер, Нилендер в наездах на Питер являлись: здесь жить; меры не

было в гостеприимстве, в радушии, в ласке, оказываемых гостям "Вячеславом

Великолепным": Шестов так назвал его 225.

Чай подавался не ранее полночи; до - разговоры отдельные в "логовах"

разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, совет Петербургского

религиозно-философского общества; или отдельно заходят: Аггеев, Юрий

Верховский, Д. В. Философов, С. П. Каблуков, полагавший (рассеян он был),

что петух - не двухлапый, а четырехлапый, иль Столпнер, вертлявенький,

маленький, лысенький, в страшных очках, но с глазами ребенка, настолько

питавшийся словом, что не представлялось, что может желудок его варить пищу

действительную; иль сидит с Вячеславом приехавший в Питер Шестов или Юрий

Верховский, входящий с написанным им сонетом с такой же железною

необходимостью, как восходящее солнце: из дня в день.

У В. Шварцалон, в эти годы курсистки, - щебечущий выводок филологичек

сюрприз репетирует: для Ф. Зелинского; ну, а в кузминском углу собирался

"Аполлон":[Журнал, посвященный искусству и редактировавшийся Сергеем

Маковским] Гумилев, Чудовской или Зноско-Боровский с Сергеем Маковским; со

мною - ко мне забегающие: Пяст, Княжнин иль Скалдин.

Все отдельные эти рои высыпаются к чаю в огромную серо-бурявую

пыльно-ковровую комнату; ставится монументальных размеров бутыль с легким

белым вином; начинается спор; контрапункты воззрений, скрещаемых, -

невероятны; хлысту доказуется Аристоксен; а случайно зашедшему сюда от сына

редактору "Речи" внушается, что верчи дервишей, как хоровая оркестра, весьма

оживили б кадетскую партию.

К двум исчезают "чужие"; Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным,

лукавым, с потиром своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей

на плечи; он в нос поет:

- "Ну, Гоголек, - начинай-ка московскую хронику!" Звал он меня

"Гогольком"; 226 а "московская хроника" - воспоминания старого времени: о

Стороженке, Ключевском, Буслаеве, Юрьеве; я, сев на ковер, на подушку,

калачиком ноги, бывало, зажариваю - за гротеском гротеск; он с певучим, как

скрипка, заливистым плачем катается передо мной на диване; "московскою

хроникою" моею питался он ежевечерне, пригубливая из стакана винцо; и

покрикивал мне: "Да ты - Гоголь!" Являлся второй самовар: часа в три; и

тогда к Кузмину:

- "Вы, Михаил Алексеевич, - спойте-ка!"

М. А. Кузмин - за рояль: петь стихи свои, аккомпанируя музыкой, им

сочиняемой, - хриплым, надтреснутым голосом, а выходило чудесно227.

Часов эдак в пять Вячеслав ведет Минцлову или меня в кабинетик, где нас

исповедует, где проповедует о символизме, о судьбах России часов до семи, до

восьми; а потом, оборвав свою исповедь, будит Замятину, где-нибудь здесь

прикорнувшую, - слабый, прищурый, сутулый:

- "Нельзя ли яишенки, Марья Михайловна? Так что к восьми расходились.

И так - день за днем; попадая на "башню" - дня на три, живал до пяти

недель; яркая, но сумасшедшая жизнь колебала устои времен; а хозяин,

придравшись к любому предлогу, вколачивал принцип Эйнштейна: ни утра, ни

ночи, ни дня; день - единый; глядишь, - прошел месяц уже.

Утро, - правильней - день: вставал в час; попадал к самовару, в

столовую, дальнюю, около логовища Кузми-на; Кузмин в русской рубахе без

пояса гнется, бывало, над рукописью под парком самовара; увидев меня,

наливает мне чай, занимает меня разговором, с раскуром: уютный, чернявый,

морщавый, домашний и лысенький; чуть шепелявит; сидит, вдруг пройдется; и -

сядет: "здесь" - очень простой; в "Аполлоне" - далекий, враждебный,

подтянутый и элегантный; он - антагонист символистам; на "башне" влетало ему

от Иванова; этот последний привяжется: ходит, журит, угрожает, притоптывает,

издевается над "Аполлоном"; Кузмин просто ангел терпенья, моргает,

покуривает, шепелявит: "Да что вы, да нет!" А потом тихомолком уйдет в

"Аполлон": строчит колкость по нашему адресу; и - неприятный "сюрприз"! И -

разносы опять. Вячеслав любил шуточные поединки, стравляя меня с Гумилевым,

являвшимся в час, ночевать (не поспел в свое Царское), в черном, изысканном

фраке, с цилиндром, в перчатке; сидел, точно палка, с надменным, чуть-чуть

ироническим, но добродушным лицом; и парировал видом наскоки Иванова.

Мы распивали вино.

Вячеслав раз, помигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: "Вы вот

нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис,

Николаю Степановичу сочини-ка позицию..." С шутки начав, предложил Гумилеву

я создать "адамизм"; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а

Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово

"акмэ", острие: "Вы, Адамы, должны быть заостренными". Гумилев, не теряя

бесстрастья, сказал, положив нога на ногу:

- "Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию - против себя: покажу уже

вам "акмеизм"!" 228

Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце

символизма.

Иванов трепал Гумилева; но очень любил; и всегда защищал в человеческом

смысле, доказывая благородство свое в отношении к идейным противникам;

все-таки он - удивительный, великолепнейший, добрый, незлобивый. Сколько мне

одному напростил он!

Из частых на "башне" - запомнились: Е. В. Аничков, профессор и критик,

Тамамшева (эс-де), Беляевские, устроительницы наших лекций, учительницы,

прилетающие между лекциями с тарараканьем, Столпнер, С. П. Каблуков,

математик-учитель и религиозник, Протейкинский, Борода-евский, Н. Недоброво,

Скалдин, Чеботаревская, Минцлова, Ремизов, Юрий Верховский, Пяст, С.

Городецкий, священник Аггеев; являлися многие: Лосский, Бердяев, Булгаков,

писатель Чапыгин, Шестов, Сюннерберг, Пимен Карпов, поэты, сектанты,

философы, богоискатели, корреспонденты; Иванов-Разумник впервые мне

встретился здесь229.

Живя здесь подолгу, совсем перестал я бояться медо-вости, кажущейся

лишь "иезуитической" тонкости: до "чересчур"; эта тонкость рвалась;

ригорист, фанатический схематизатор с нею таился в приеме: пробраться в

чужое сознание, выволочить подоплеку, ее подтащить к себе, очаровать,

полонить, покорить, сагитировать; в сложных идейных интригах, на версту всем

видных, с наивной лукавостью жизнь проводил; "дионисовец" старый, он был в

"Аполлоне", но не для карьеры (карьеры не делал), а так себе, для каламбура

веселого; все ведь "интриги" его - бескорыстны; любил нарядиться; курсистки

его раз при мне облачили в халат, обвязавши тюрбаном: пашою сидел перед

ними; и интриговал: за Ростовцева против Зелинского; и похохатывал. Спорт:

как увидит врага, - в его сторону: нюхает, точно мышь сало; залоснится,

нежно воспев, сядет рядом: "Я, собственно, не столь уж чужд!" И докажет,

пленит: очень рад!

Называли идейной кокеткой его; раз я вскричал с озлоблением: "А

Вячеслав снял квартиру себе в православии с тою же легкостью, с какой на

Крите квартиру снимал в лабиринте, дружа с Минотавром"230. Неправда: он

всюду живал с той же легкостью не бытовою; всегда водворял у себя с

беспримерным радушием всех: от Аггеева до Кузмина; спорт - добиться побед

плюс добрая мягкость, рассеянность, часто неряшливость путали карты его в

глазах мало его понимавших. И кроме того: предприимчивость спрятанного под

покровом согласий фанатика нудила его, видя "добычу", дрожать, заметавшись

пенснэй-ной тесемкой; бывало, безбровые плоскости лоснятся; глазки зеленые

щурятся сыском душевным; пленяет и ластится; вдруг отстранится и зорко, как

бы сквозь личину, впивается, точно стервятник, в лежащее мясо: не верит еще,

что пленил; убедись, - зашагает, сутулясь спиною, к добыче, слетает пенснэ;

васильковые добрые глазки заяснятся; верит теперь: "Победил!"

Победил, - и уже: затевает с другим свою "партию"; ни для чего ему эти

"победы"; так: шахматы после обеда!

В серьезном умел, независимо вскинувши голову, - требовать, как

Мережковский: "Все иль ничего!"

Да, фигура неспроста! В ней интерферировала простота изощренностью,

вкрадчивость безапелляционностью; побагровеет и примется в нос он кричать:

неприятный и злой; станет жутко: кричащая эта фигура - химера; отходчив: вот

и засутулится; льет незабудки из глаз; распивает вино; добрый, ласковый,

нежный:


Моргает синий, детский глаз, -

Летают фейерверки фраз

Гортанной, плачущею гаммой: