Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Павел иванович астров
Александр добролюбов
Подобный материал:
1   ...   32   33   34   35   36   37   38   39   ...   60
вдруг однажды он позвонился ко мне; неспешно разделся, пошел в мою комнату,

сел с укоризненным видом, дотронулся пальцем до лба, помолчал; и - сказал

своим резким, скре-жущим голосом: "Я эти дни размышлял, что нам делать; и

вот я пришел к убеждению: необходимо составить нам, - вам, Алексею

Сергеевичу, мне и Сизову, для взрывов... минный парк..." - "Что?" - "Минный

парк, говорю я!" - "Да вы спятили?" И я стал доказывать: нам ли это?

Он выслушал молча и со мной согласился: "Пожалуй, - вы правы".

Корректнейше встал и ушел; и опять провалился, казалось, в своих каталогах

[Подчеркиваю еще раз: я описываю коллектив "чудаков"; мы, "аргонавты", в

освещении позднейших лет, требовавших четкого самоопределения, были

несосветимые путаники; описываю я "нелепые" идеи друзей моей юности не для

того, чтобы сказать: "Как это оригинально!" - а для того, чтобы читатель

увидел, какой хаос господствовал в нашем сознании].

Третьим предстал в то время передо мною Михаил Иванович Сизов.

Мне помнится длинный, худой гимназист, полезший однажды на кафедру в

"Кружке", чтобы возразить К. Бальмонту; две первые фразы, им сказанные,

поразили весь зал; третьей же - не было: пятиминутная пауза, он выпил воды,

побледнел; и - ушел: к удивлению Бальмонта и всего зала; он вынырнул для

меня уж студентиком через год на реферате моем 20, возразив мне таким

способом, что я подумал: когда этот студент распутает гордиев узел своих

идей, то последние выводы моей теории (я же в те годы мечтал о теории мною

построенной) будут превзойдены этим будущим "теоретиком" символизма,

Сизовым; да, мы были еще и юны, и глупы; и нам казалось, что каждый из нас

чуть не звезды хватает с небес.

Стал он часто являться ко мне; мы чаи распивали; я за мятными пряниками

посылал; мы их кушали и рассуждали о "мудрых глубинах", лежащих на дне

символизма; он с милым уютом переусложнял до безвыходности мои мысли; он

всюду являлся - красивый, веселый, уютный и... длинный; его полюбили за

добрость, шутливо дразня: "Длинный Миша пришел". Он дружил с Киселевым;

опять - дружба странная: Сизов был - естественник, а Киселев - убежденный

словесник; Сизов увлекался массажем, пластикою, физиологиею и... Дармакирти,

буддийским философом, а Киселев - совал нос в Вилланову, Кунрата,

Ван-Гельмонта.

Миша Сизов был незлобивый юноша, стихи писал, к ним мотив подбирая на

гитаре своей; - и - отливал "загогулины" мысли; хотелось воскликнуть: "Куда

его дернуло? Сюда и Макар не гоняет телят!" Он же, съездив к "Макару" на

обыкновенном извозчике (часто и "Андрон на телеге" с ним ездил), возвращался

восвояси, - здоровый, веселый, живой; и показывал нам свои шутливые шаржи;

как-то: "Будду в воздухе"; он был не прочь при посредстве гитары пропеть нам

свой стих.

Киселев - Сизов - пара.

С. М. Соловьев говорил мне, смеясь:

- "Ты - любишь арбуз, а я - дыню; ты - над комментарием к Канту

способен гибнуть, а я - погибаю над греческим корнем. Сизов - тебе ближе, а

мне - Киселев; мы насытили ими различия наши; я первую книгу стихов своих

назову: "Серебро и рубины"; а тема твоих стихов - лазурь, золото; слушаешь

ты - Трубецкого, а я - Соболевского; с Метнером - ты; я с д'Альгеймом".

Владимир Оттоныч Нилендер нас связывал: тройка друзей казалась мне

приращением 1904 года.


ПАВЕЛ ИВАНОВИЧ АСТРОВ


Рои посетителей, пестрость!

Исчезла интимность моих воскресений: ну, как сочетать Соколова и Фохта,

поэта Пояркова и доцента Шамби-наго? Смех, музыка, пенье - собрания у В. В.

Влади- мирова; Сергей Соловьев же, сплотивши у себя поэтовфилологов, круг

своих тем ограничил; Эллис, томящийся организатор "аргонавтов", ища себе

кафедры, стал ко мне приставать:

- "Астров, Павел Иванович, дает нам квартиру для сборищ и чтений, у

них там - "свои": земцы, судьи; я прочту о Бодлере, о Данте им: они будут

молчать; это - ничего; Астров - милая личность; ну - там он с Петровым,

Григорием, с детской преступностью борется... Следователь".

- "Но послушай... - что общего?"

Эллис же настаивал, усик крутя: и при помощи Эртеля нес свою агитацию:

"Что же, попытка не пытка - гы-ы!" Будем-де мы впересыпку с хозяйской

идеологией сеять и свою; Эллис ведь новых людей вырывал, как коренья, из

разных кварталов Москвы, то являясь с хромым капитаном в отставке, читающим

нам двадцать пять написанных драм, - Полевым, то с Н. П. Киселевым, то с

революционером Пигитом, то с белясой девицею Шпер-линг, то с зубною врачихою

Тамбурер, то с где-то подобранным им Кожебаткиным, то с Асей и Мариной

Цветаевыми, то с К. Ф. Крахтом, скульптором, принесшим в дар свою студию,

где некогда отгремел молодой "Мусагет", то с Ахрамовичем (Ашмариным), с

Папер, Марией, поэтессой, пищавшей в стихах о том, что она задыхается

страстью.

Эллис нуждался в кафедре; и ради нее ввергнул всех нас он к мировому

судье, тогда еще следователю, к супруге его и к мамаше, Цветковой, к трем

братьям П. Астрова (с женами), к старцу-художнику Астафьеву, к терпкой его

половине, к учителю Шкляревскому; прибавьте: философ права, Филянский,

судеец-поэт, лет почтенных, седой Гро-могласов, профессор; и - сколькие! О,

о, - не много ли? Верлен и... Петров... Дефективные дети и... Данте... Иван

Христофорович Озеров и... Клеопатра Петровна Христо-форова... Ведь это -

как... семга с вареньем!

Но Эллис гигикал: священник Петров - ерунда; он - песочек

плевательницы; не в нем суть, а в нам уступаемой квартире; мы

Астровых-братьев заставим молчать; они-де загарцуют, как кони, под нашею

"дудкою". Так восстал к жизни ненормальный кружок, из которого я убежал

через год 21.

Помню день, когда, взмаливаясь лепетавшими каплями, дождик по стеклам

постукивал; в слякоти дымы клокастые серыми перьями черного и черноперого

времени стлались; из дыма восстал мне аскетический следователь, или

евангелист от Петрова, Григория, Павел Иванович Астров - костлявый, высокий,

с прорезанным ликом, с бородкою острой, порывистый, нервный; глаза его

серо-зеленого цвета впивались, высасывая, будто вел он допрос; ему было лет

сорок; он думал о зернах полезного, доброго, вечного, собранных с нивы

священника Петрова, хватаясь за лоб, улыбаясь с натугой, давяся улыбкой и

скалясь от этого, вовсе не слушая вас и соглашаясь на все, что бы вы ни

сказали, но пронзая глазами, усиливаясь быть не резким; и в этом усилии

напоминал он нам героя великого Диккенса, Урия Гипа; 22 посетителя он в

кресло сажал, будто схватывая, чтоб защелкнуть наручники; с рывом бросался

на смежное кресло, руками схватясь за колено; и, весь напряжение, как

обмирал, выливаясь в глаза, выпивавшие зорким вниманьем - не вас: свои

собственные мысли о детских приютах и об "Юридическом обществе", где он был

деятель.

Впав точно в каталепсию на полуслове и на полужесте своем, он

становился: столпом соляным; иные видывали его посреди мостовой, под

пролетками, с взором, вперяемым в небо; он что-то руками выделывал в

воздухе; и - бормотал сам с собой: быть может, молился он - в скрещении

рельс, посредине Кузнецкого Моста?

И то же случалось, когда, обхвативши руками колено, глазами он

высасывал вас: и потом ломал свои пальцы пальцами, а пальцы - хрустели; и

делалось страшно от этого, и казалось, что он - флагеллант 23, а не

следователь; казалось: отпустив посетителя, с себя сорвавши одежды,

схвативши нагайку, во славу "святого" Петрова и детских приютов отхлещет

себя он!

В деловом отношении - сух, наблюдателен: настоящий следователь, а в

"идеальном", став точно труба самоварная, паром пырял из себя самого через

все потолки, даже крыши... под звезды: в пустоты. Он с кем-нибудь вечно

возился, кого-нибудь вытаскивая из беды, выручая и деляся своими скуднейшими

средствами; доброта напряженная эта для тех, кто встречался впервые с ним,

выглядела иногда вкрадчивостью судебного следователя; но под маскою

вкрадчивой таились шип ригоризма или - режущая беспощадность какого-то

аскета и столпника.

Он - совсем не владел своим словом.

Пытаяся, бывало, нам возражать, он долго качался на кресле, схватясь за

колено; и пальцы свои изламывал, голову, вскинутую, защемивши в руках,

спотыкаясь, молчал, нас измучивал напряжением и отысканием ему нужного

слова; откинувшись, с полузакрытыми, точно в экстазе, глазами стремительно

потом произносил, точно хлыст за-радевший, слова: вперегонку, и стучал

кулаком по столу прокурором каких-то святейших, никому не зримых судилищ;

вдруг, точно с неба упавши, испытывал он стыд, прижимая к груди руки, стуча

в грудь, точно в дощечку, костяшками пальцев; и кланялся, точно прося

прощения.

Как Урия Гип!

Босоногим испанским монахом, одетым во вретище светское, позднее мне

выглядел он.

Середины в нем не было: только углы; то - суровый, сухой, непреклонный;

то - мягкий, готовый на все с униженным поклоном и с перетиранием рук: и на

"Падаль" Бодлера, и на "Святися" Рачинского, Г. А., которого он

провалил-таки раз в Юридическом обществе, вдруг, с угловатою резкостью в

миги, когда он считал своим долгом кого-нибудь выручить, крупно помочь

втихомолку, сквозь все потолки и от Петрова, Григория, и от своего

либерализма прогорклого он убегал; по Москве чьи-то бегали ноги; а грудь,

голова, видно, носилась: в космической бездне!

Он и пописывал, но - жалко: о детских приютах, о книжках священника

Петрова; 24 в искусстве же он был - ихтиозавр: от нечуткости; зная этот

"грешок" за собою, расписывался он в уважении к мнению Эллиса... "Нуте, что

скажете нам, Павел Иванович?"

"Что уж я! Вот что скажет Левушка-с".

Левушка же усик крутил: "Рыцарь - гигиги, - а в искусстве - гиги - ни

бельмеса!"

Семь лет выволакивали братья Астровы Эллиса из всяких бед.

Николай же Иванович, брат, думец, после - видный кадет, еще после

"министр" от Деникина, - худенький, маленький, усик крутя, становился,

бывало, у стенки, являясь на "среды" брата, и слушал очень покорно, расширив

свои голубые глаза, панегирик Эллиса Бодлеру. "Ну, за Николаем Иванычем

слово!" А он, засутулясь, скон-фузясь у стенки, только помахивал рукой

испуганно: "Левушка, что вы? Мы... мы... Для нас ведь праздник послушать,

что говорят об искусстве: мы отдыхаем здесь от прозы городской думы, ну, а

мнений своих обо всем этом у нас - нет!"

Чрезвычайно любил он пародии, шаржи и импровизации Эллиса; и даже

таскал "пародиста" к знакомым: показывать им, как "па д'эспань" протанцевал

бы... Вячеслав Иванов.

И появились на "средах": братья П. И. Астрова, Владимир Иваныч с хромым

Александром Иванычем.

Вот главнейшие посетители Астрова: старый Иван Александрыч Астафьев,

художник: крепчайший, лобастый, седастый старик; он все только крякал, ни

слова его не слышал за год я: "э" да "гм"; если, бывало, Эллис загнет

величаво коленчатую свою дичь, сморщив лоб, то старик крякнет; взмудрится

Сизов, - старик с благодушием: "Ээ... ээ... ээ..."; Эртель, бывало, заварит

свое картавое миро, - Астафьеву это очень понравится: "эком" бара-шечьим он

отзовется. Лет двадцать он усидчиво перерисовывал собственную композицию:

лика Спасителя, дорисовав перед своей смертью этот очень наивный рисунок,

однако исполненный чувств; теософки почтенного возраста ездили перед ликом

слезы точить.

Ну, а графика?

"Гм... эээ..." - и только.

Старик нас добил раз, принеся свой проект для обложки сборника:

"Свободная" - горизонтально; и "совесть" - перпендикулярно; на "о" - слова

перекрещивались; я - пал в обморок: "Павел Иваныч, - да это черт знает что".

Астров, точно подавяся улыбкой: "Так?" Ему ведь понравилось очень. Иван

Александрыч, старик, оскорбился на критику, обложку убрав; и на ближайшей

"среде" в ответ на слова мои раздалось злое, козлиное:

- "Эгм... ге... не" (то есть: "Вот бы - в морду тебе").

Тоже сиделец на "средах" - приземистый, чернобородый, с присапом,

учитель Шкляревский: глазами "святыми", чистейшими, нежными (цвет - Рафаэля)

сиял он; здесь отсопел целый год: ни единого слова! Казался какою-то

алмазною россыпью, всяким бурьяном поросшею; его лицо отражало тончайше

вибрации голоса: каждого из выступавших; оратор, бывало, глядел на

Шкляревского - и весь отражался, как в зеркале, в нем; если кто рычал на

него, то Шкляревский пугался; если кто в речи грозил кулаками, то он

откидывался; если же на "вершины" брал, то - следовал, очень охотно; когда

ему "розою вечности" тыкали в нос, то он - нюхал.

Однажды - сюрприз: реферат. Как, - Шкляревского? : О Хомякове...

- "Был... гм... Хомяков... Гм... Хомя...я гм... славя... нофилом".

Но муки этого реферата были кратки: всего пятнадцать минут; севши в

стул, опочил он, и опять на него в неделях кулаками грозился оратор:

пугался, опять его влекли на ледник, он - бежал, розой тыкали - нюхал.

Однажды, явяся, спросил я:

- "Кто этот юный брюнетик?"

- "Какой?"

- "Вон, вон: бритый".

- "Шкляревский".

- "Как? что?"

- "Он же обрился".

Обрился - и вскоре пропал со "сред".

Собиравшиеся разделялись: на говорунов и молчавших; Рачинский, Сизов,

Эртель, Батюшков, я, П. И. Астров - говоруны, да еще Поливанов, Володя,

студент, театрал, исполнявший роль Лира, любитель-актер, вдохновенный и

"только" поэт; он пытался и в прозе работать (недурно); живой, то открытый

для братских общений, то дикий "волчонок", то друг, то бранитель колючий, -

с ним встретясь у Астрова, я продружил восемь месяцев; он, став

"аргонавтом", став со всеми на "ты", провалился внезапно сквозь землю, на

всех точно обидясь.

Молчавшие - Киселев, Петровский, барышня Мамонтова, дочь Саввы

Мамонтова, мадам Астрова, белая, желтоволосая и полнотелая дама: ее мамаша,

Цветкова, в пенснэ; Шперлинг, бледная, умная барышня (даже не пискнула),

пара Астафьевых, еще не бритый Шкляревский, три брата Астровы, Христофорова

К. П., "тонкая" дама, Рачинская Т. А., тоже "тонкая" дама; заходили:

присяжный поверенный Шкляр, профессор Громогласов, профессор Покровский,

тогда доцент из посада, Филянский, Свентицкий и Эрн; приводили сюда Леонида

Семенова; здесь являлись поздней: Боборыкин, Бердяев, Вячеслав Иванов, С. А.

Котляревский, М. О. Гершензон, думец Челноков, профессор И. X. Озеров, П. Н.

Петровский, поэт (от Ратгауза к Бунину), старые девы, судейцы, философы

религиозные и дамы из "попечительств" всяких 25.

К восьми вечера мы трусили: к Каретной-Садовой; собрания происходили в

синявеньком одноэтажном домочке Цветковой; бывало, звонишь: П. И. Астров,

влетая угласто в переднюю, улыбочкой своею подавится, за руки хватает и руки

ломает и в комнату, полную людом, ввергает, где Эллис трясет уже пальцем и

где чирикают уже Батюшков с Эртелем - "гы-ы-ы": в "эк" Астафьева; синее око

Шкляревского уже лопается из угла: рафаэлевым светом, и уже Рачинский

брыкается цитатой из Библии.

Заседание открыто: Астров, с бородкой под потолком, закрывая глаза,

произносит уже: "Священник Григорий Петров говорит". Мы бросаем каскады из

ртов; Поливанов же, во всем усумнясь, - отмежуется.

После пойдут в маленькую столовую ужинать.

- "Вы, гы-ы-ы, понимаете ли, дорогой мой Иван Александры-ы-ы..."

- "Сейте доброе, честное: детский приют, господа... И..."

- "Священник, Григорий Петров, говорит..." Рядом - брык, коловерт,

перепрыги: Рачинский

и Эллис:

- "Паф: первосвященник... Бодлер... Одевая - паф! - Урим и Туним 26.

Бодлер красил волосы... Мельхиседек: паф-паф-паф... - Безнадежность...

Святися... - паф!.. - Падаль... Христос - паф! - воскресе... И - нет никаких

воскресений. Жилкэн говорит... Златоуст рече, - паф: "Россия..." Мракг..

Свет разума".

И - не поймешь между водкой и между селедкой, где тут "Григорий

Рачинский", где "Левка Кобылинский".

А в два часа ночи хрустим по Садовой: я и Эллис; метель, битый час

стоим у моего подъезда, схватяся руками за шубы друг друга, терзая их в

споре; но Эллис меня перекрикивает:

- "Соответствие: это - здесь, это - там. И... И... абсолютная между

ними черта: ни-и-каких совпадений!.. И... и... ни-каких утешений!.. Здесь -

только падаль, там - только свет. Абсолютная - игигиги - грань! Седой Гриша

со своим "Святися, святися". А Павел Иванович - гиги - со своим "Григорий

Петров"... Ни-икаких утешений: прощай!"

И - уныривает от меня под метелицу: только дворник всхрапнет у ворот,

провалясь головою в тулуп.

У Астрова я - как турист, в чужеродной мне игре впечатлений: но это -

наркоз; это - тень, а не жизнь; выпоражнивался здесь своим словом; бывает, -

пустой я к двум ночи; и - отчетливо мне: я - лицевое, ручное, сердечное и

головное изъятие. Я, как черный контур: ничто!

Посещение этих "сред" - только форма моей истерики.


АЛЕКСАНДР ДОБРОЛЮБОВ


В те дни неожиданно появился в Москве поэт, Александр Добролюбов.

Старейший из нас "декадент", представлявший себе, что зеркало есть

водопад, куда можно нырять, гимназистом еще оклеивший свою комнату черной

бумагой, взманивший и Брюсова к играм в "покойники", к самоубийству юнцов

подстрекавший когда-то, он долго стран-нил; 27 вдруг - стал странником; с

потрясенным сомнени- : ем, бросивши книги, он в поля убежал, где подстрекал,

бунтовал; и даже - в тюрьму сел; его едва вытащили оттуда, объявив

сумасшедшим и спрятав в больнице, откуда уже попал он на поруки к родителям;

и - снова бесследно канул, как в воду28.

Потом он объявился на севере как проповедник, почти пророк: своей

собственной веры; учил крестьян он отказу от денег, имущества, икон, попов,

нанимался по деревням в батраки; работал хозяевам за пищу, одежду и кров -

то в одной, то в другой деревушке; в свободное же время учил, препираясь с

олонецким, волжским и вологодским хлыстовством; росла его секта: хлысты, от

радений отрекшиеся, притекали к нему; и - толстовцы, к которым был близок;

учил он молчаливой молитве, разгляду евангелий, "умному" свету слагая

напевные свои гимны, с "апостолами своими" распевая их.

Эти песни тогда ходили в народе; из них напечатал он в те дни в

"Скорпионе" ряд отрывков "Из книги невидимой"; 29 книга лежала у нас на

столах; ее Брюсов ценил, сестры же Брюсова с почти благоговением встретили

"брата", поэта и странника; он, появившись в Москве, поселился у Брюсовых;

30 Брюсов мне жаловался: "Надоел! Просто жить не дает; уходил бы; казанский

татарин за ним притащился в Москву; все к нему ходит: неграмотный; сестры

просто с ног сбились; явился ко мне в опорках; я купил ему полушубок и

валенки; он же, с татарином скрывшись, опять явился в опорках своих.

"Полушубок?" - "Отдал неимущему". Не можем ведь по полушубку в день

жертвовать мы неимущим; просили держать на себе; усмехается в бороду и

молчит: он - себе на уме".

Раз придя к Брюсову в это время, я уселся с семейством за чайный стол;

вдруг в дверях появился высокий румяный детина; он был в армяке, в белых

валенках; кровь с молоком, а - согбенный, скрывал он живую свою улыбку в

рыжавых и пышных усах, в грудь вдавив рыже-красную бороду; и исподлобья

смотрел на нас синим, лучистым огнем своих глаз: никакого экстаза!

Спокойствие. Сметку усмешливую в усы спрятал, схватяся рукою за руки, их

спрятавши под рукава, подбивая мягким валенком валенок, точно колеблясь в

дверях: войти или - скрыться? В усах его таял иней; и жгучим морозом пылало

лицо.

Зная, что Добролюбов - у Брюсова, все . же явленье этого румяного,

крепкого и бородатого парня не связывал с ним, потому что я себе представлял

Добролюбова интеллигентом, болезненным нытиком; у декадентов он слыл