Совестью
Вид материала | Книга |
СодержаниеГерасимов Виктор Михайлович — 1933-1975... День пятый |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Герасимов Виктор Михайлович — 1933-1975... это сын...
Герасимов Петр Михайлович — 1938-1976... тоже сын...
Герасимов Борис Михайлович — 1947-1977... опять сын...
Герасимов Владимир Михайлович — 1955-1979... сын...
— Да что же это такое, Сергей, милый, мужики-то все молодыми умирали?! И лица-то, лица какие, смотри — таких мы теперь и не найдем — русские открытые лица... Взвод целый?! А?!.. Сергей?!
— А тебе, брат Георгий, не приходилось случаем встречать статистику ученых из Новосибирска по поводу наших российских потерь от его величества зеленого змия? — негромко отозвался Морозов. — Так вот, у этих ученых, которые смелее нас с тобой оказались — раньше первопрестольной Сибирь-то нынче в колокола ударила, есть такие данные: нынешний механизатор в сельском хозяйстве до пенсии больше не доживает — мрет вскорости после сорокалетнего юбилея от вина и надрывной работы. Так вот, Виктор Михайлович Герасимов, померший, как видишь, в сорок два года, был трактористом и, как положено теперь в этой работе, с вином не расставался — остановилось сердце... Петр Михайлович Герасимов, тракторист, отдал Богу душу в тридцать восемь лет — тоже запился... Герасимов Борис Михайлович, тоже тракторист, пьяный ехал на мотоцикле, разбился насмерть, не дожив до полных тридцати годов... Герасимов Владимир Михайлович преставился в двадцать шесть лет. Как и родные братья, вину поклонялся... Выпили с другом, пили на берегу озера, считай, у самого моего теперешнего дома — мостки там видел? — это ихнее семейное присталище-лавина Герасимовых, здесь и воду брали, и лодки причаливали, и купались порой... Так вот, выпили — показалось мало. Магазин тут же был в деревне — чего-чего другого, а водки всегда хватало. Сходили в магазин, взяли бутылку взаймы, а там и на подвиги потянуло. Давай плавать, кто скорей до острова доплывет. Друг доплыл, оглянулся, а Володи-то Герасимова и нет нигде... Потом долго рыбацкими сетями тело искали. Нашли, похоронили. Поминки наладили. На поминках Володина вдова молча все время сидела. Потом стакан водки себе налила — как рассказывали, полный налила, до краев и залпом выпила. Ничем не закусила. Посидела еще немного и вдруг на всю избу: “Душно! На волю хочу!.." А была она на сносях. Подумали, что плохо ей от этого... Проводили ее из-за стола девки. А она вперед их да к тем самым мосткам-лавинам, к воде, к озеру, к тому самому озеру, Георгий Валентинович, где мы сейчас с тобой живем и не тужим... Да сразу и в озеро... Скинула туфли, платье на ходу, крикнула так полоханно, пьяно: “Купаться хочу..." Девки с ней одни были — баб замужних рядом не оказалось, а то бы поняли, догадались, в чем дело, и как никак бы да удержали... А девки-то, светлые души, ничего плохого и не подумали. А та вошла в воду да вплавь, да от берега подальше, по тому самому пути, по которому муж ее от нее уплыл... Уплыла тоже от берега далеко, рукой последний раз, как в книгах о таких пишут, махнула и крикнула: "Прощайте! Жить с вами не хочу — к Володеньке пойду жить!"... И все... Тоже, брат, сетями ее долго ловили. Но уж не так долго, как ее мужа. Вот теперь рядом со своим Володенькой и положена. И не одна в могиле лежит, а с дитем во чреве — и себя, и будущую жизнь к мужу унесла... Вот так вот, Жорка! Ужас! — Морозов тяжело помолчал, будто что-то долго мешало ему снова начать говорить, но выправился и продолжил: — Вот тебе и еще один сюжет для художественного повествования... Пойми вот, где тут что, где вино, где вина, а где любовь, страсть, страдания... И ведь все это не в Парижах, не в Италиях после мудрого университетского образования, а вот тут, в этой самой российской глубине, в самых медвежьих углах, где и жизнь-то сама собой вроде отходит, мрет. А поди ты, как, с какими историями, с какой войной тут жизнь с жизнью расстается... Вот так вот, Жорка — вот так...
— Ну, а эта несчастная — сестра родная четырех своих до времени ушедших братьев Герасимовых... Три брата ее опередили, а вот четвертого она тут обогнала. И тоже, как Володина вдова, сама на себя руки наложила... Но только не в воду, а в петлю пошла... Дом, что рядом с моим стоит, сараями к нам в окна, видел? Так вот, в этом самом доме, как раз на тех сараях, что мы с тобой из окон каждый день видим, Валентина Михайловна, в девичестве Герасимова, как скажут у нас, и удавилась... Отчего? От жизни... Герасимовы все норовистый, характерный народ был. И Валентина такая же. Вот со свекровью да свекром и не ужилась. А муж ее, хоть мил и ласков был, а характером жениным не обладал, чтобы семью защитить или уйти куда жить в другое место... Как какая беда в доме, муж-то и прочь из избы к магазину вином слабость свою заливать. Уж что там и как, не знаю точно, а только не стало на этом свете милой Валентины Михайловны... А красивая была, ладная во всем — вот бы какому путному мужику такую в жены, королем бы мужика умного сделала. А тут вот как все обернулось. И ведь не к отцу с матерью с горем своим побежала — дом-то родной рядом, только улицу перейти — а на тот свет... Вот тебе, Жорка, и Катерина из "Грозы" старика Островского... И тоже не в городах, не среди богатства, а тут, где, считай, по нашим нынешним господам-разумникам и жизнь-то никакая не может существовать...
— Вот, брат Георгий, перед тобой и почти вся фамилия Герасимовых. И все русский, брат, народ, русский, коренной, но, увы, не получивший права-счастья дожить не только до внуков, но кто и до детишек своих... Некрасова помнишь: "А по бокам-то все косточки русские... Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?" Правда, есть у них еще живая одна единственная сестра — Мария Михайловна, как с иконы писанная вылитая Богородица. И мать-старуха еще живет. Старик не выдержал всех смертей — тут же после Владимира и его вдовы и преставился, а мать вытерпела, живет — старая, больная совсем, а все живет. Считай, одна почти за всех своих Герасимовых и несет перед людьми эту службу. Но место себе рядом со стариком выгородила, взяла уже себя в общую ограду — тут велела и похоронить, когда помрет. Да ты тетю Катю еще как-нибудь и увидишь, покажется — здесь она, и Мария Михайловна сейчас тут при ней — одну не оставляет. Вот и следят за могилками, прибрали все, покрасили...
— А старушка помрет, что тогда?
— Как что тогда? — переспросил Морозов.
— А тогда кто беречь станет могилки?
— Как кто — Мария! Приезжать будет в отпуск и беречь. Это, брат, не у всех еще тут забыто — держать могилки в порядке, не у всех, далеко не у всех здесь, Георгий Валентинович, память дальше собственного живота не идет. И винищем заливались, и надрывались, считай, хуже ломовых лошадей — лошадей другой раз щадили, а себя — нет, а без памяти все равно никогда не жили. Может, она, память-то, одна только и помогала тут...
Кладбище, встреча с погибшей семьей, молодые женщины, наложившие на себя руки и не рожденный матерью, унесенный ею вместе с собой в могилу ребенок — это было сегодня тем последним, что Соколов еще мог как-то пережить, оставить в себе и не тронуться пока умом...
... Господи боже мой! Да за что, за что людям все это?.. И где теперь, куда делась та мирная тишина леса, воды, которая прежде лечила, отводила от него любые вопросы, оставляя одного в мечтах и вере в самое лучшее, как покаявшегося грешника в его храме?
И сегодня он шел на озеро, веря в торжество, в исцеляющую силу этого храма-монастыря, где можно было, и пусть ненадолго, побыть одному в счастье и согласии по крайней мере с самим собой. Но ни согласия, ни счастья, ни торжества у него сегодня не получилось. И храм-монастырь его воды, его леса тоже жил теперь по законам жизни людей, жил в муках и сомнениях, в короткой радости и долгой печали...
История, которую Морозов пока не рассказал Соколову:
В той часовенке, на берегу озера, среди погибшей лесной деревушки, как и у всех часовенок, были иконы. Была там и такая икона, которая почему-то стала всего дороже деревне. И когда людей увозили-выселяли, когда уходили из родных мест последние жители, эту икону-хранительницу люди унесли с собой...
Унесли ее с собой старушки, берегли в чужих местах, но в свой главный престольный праздник, какие все равно числятся за деревнями, даже если деревни эти давно не значатся ни в каких государственных списках, эту иконку старушки приносили в свою часовенку. Сюда, в деревню, на свой святой праздник старушки, наверное, собирались со всех концов света. Но были здесь обычно недолго. Навещали кладбище, поминали родных, прежнюю жизнь и уходили обратно, унося с собой и свое божество... И все было бы так и до сего дня и даже, может быть, много дальше, если бы эта святая иконка не представляла собой еще и некую другую ценность-значение для городского искусства.
Когда-то часовенка и ее иконы были описаны ученой экспедицией. И список этот не забылся. Его помнила одна очень ученая дама и после выселения деревушки пыталась эту ценную для искусства иконку раздобыть. Явилась она в брошенную деревушку тоже целой экспедицией, наряженной за государственный счет, и очень надеялась, что в часовне все осталось на месте, но просчиталась, не учла, что интересующее ее произведение искусства было еще и просто святостью для престарелых женщин. Но наука есть наука — она не обучена отступать и к тому же умеет точно высчитывать будущее. И та очень научная дама, которая очень заинтересовалась редким произведением искусства, точно высчитала, когда, в какой день, в какой, стало быть, церковный праздник, явятся "божьи одуванчики" со своей иконкой в деревню. И не ошиблась...
Старушки пришли, поставили на место свою драгоценную иконку, отправились на кладбище помянуть родных... Тут-то и явилась нежданно-негаданно наша ученый-искусствовед и изъяла, а по-русски, попросту выкрала иконку из часовенки...
Старушки видели эту "экспедицию", но никак не подумали о худшем. А потом вернулись с кладбища к часовенке — помолиться на дорогу, но ни иконки, ни "экспедиции" уже нигде не нашли...
Бог знает, что переживали тогда наши состарившиеся матери, так и не потерявшие до конца дней своей веры в людей и Бога... Но нам об этом они никогда не расскажут, как не расскажет никогда о своих переживаниях тетя Катя Герасимова, оставившая на кладбище, в оградке, себе место рядом с мужем, с дочерью, невесткой и четырьмя без времени ушедшими сыновьями...
О случившемся в брошенной деревушке Морозов узнал почти тут же. Он знал, откуда объявилась в ихних краях разбойная "экспедиция". И осенью, по дороге в Москву, зашел в тот самый институт, где было запланировано и рассчитано в деталях совершенное преступление.
Он отыскал там и ту очень научную даму, которая совершила грабеж. Это действительно была очень научная дама, не представляющая себя без науки и науку без своей выдающейся личности. Она смерила Морозова, одетого во что-то дорожное, совсем не городское, взглядом сверху вниз и снизу вверх, как меряют обычно шкаф, прежде чем внести его в комнату. Морозов чинно поздоровался и предложил этой очень научной даме послушать одну поучительную историю. На что дама строго ответила, что это не к ней, так как фольклором она не занимается...
— Простите, это не фольклор — это про сегодняшний день и лично про вас, — и Морозов рассказал тут историю, которая приключилась этак лет двадцать тому назад и свидетелем которой он так или иначе стал...
... Недалеко от тех мест, где у старушек была украдена их иконка-заступница, когда-то жил, работал и молился Богу мужской монастырь. Заложил, устроил его святой человек, имя которого затем и перешло монастырю.
Сначала монастырь, конечно, был деревянным, затем на месте деревянных устроили церковь и стены из камня-кирпича. В недавние лихие годы борьбы с религиозным дурманом под клич "Религия — опиум для народа!" монастырь принялись было ломать... Говорят, у кого-то было тогда желание разобрать стены древнего строения на кирпич для печей. До этого, мол, печи в округе устраивали только из сырого, необожженного кирпича-сырца, а тут, мол, соблазнилось, засветилась мысль устроить печи из кирпича настоящего, монастырского. Вроде бы кто-то из местных лихих голов и приступил к стенам монастыря вместе с прибывшим невесть откуда разрушительным отрядом. И хоть кое-где монастырские стены в конце концов и проломали, но отбить один кирпич от другого, чтобы пустить таковой на строительное дело, говорят, не получилось — крепкими, говорят, были монастырские замазки, на которых и клали всю стену.
Монастырские стены до сих пор пугают людей своими дикими проломами. Поговаривают, что их будут восстанавливать, как восстановили недавно возле монастыря старую-престарую деревянную церквушку... Монастырские стены, конечно, можно восстановить, а вот древний деревянный крест, поставленный будто бы еще тем самым человеком, который и дал монастырю свое имя, уже, пожалуй, не вернуть. Те же ученые основательно свидетельствуют, что крест этот был, как будто, самым древним деревянным памятником по всей нашей северной земле. Сработан он был из лиственничного кряжа, а лиственница, закаменевшая от времени, тлену не поддается.
И стоял себе этот крест-памятник там, где его поставили, считай, лет семьсот тому назад. И стоял бы до сих пор. И ходили бы к нему пожилые какие верующие женщины, несли бы к этому кресту свои новые платки, как дар-обещание за помощь в тех или иных бедах, как надежду-веру, что преодолеет теперь человек и эту свою беду-лихо...
Но поди же ты, появился по городам интерес к разным церковным утварям, и повалил однажды на наш Север разный путешествующий народ, какой только для того, чтобы полюбоваться стариной, а какой и с целью стащить что, разжиться за счет дурного народа, позабывшего вроде бы вместе с Богом и все прочее, что окружало когда-то его веру в божественную силу. Вот эти многочисленные путешественники стремились полюбоваться и древним крестом, украшенным дарами-платками. Видели эти городские люди и старух, молящихся возле своего святого места. И нехорошо стало тут ревнивому местному начальству — нехорошо стало оттого, что разнесется, поди, теперь пришлым людом весть по всем городам, будто тут, у них, в северной глуши, совсем плохо с антирелигиозной пропагандой. Пресечь! Вовсе пресечь!..И расправляться со старинным крестом явился сам ретивый руководитель района вместе со своим продувным шофером.
Хоть и были эти мужики, как говорится, ражими, сытыми — жили, поди, не на худых сельских, а на городских богатых харчах, но справиться вдвоем с закаменевшей лиственницей никак не смогли. Стали скликать подмогу, но деревня, все еще почитавшая и крест и имя святого человека, чьи руки этот крест устроили, будто вымерла.
Тогда начальство пошло по домам, стало разыскивать сельских активистов, партийных людей. Но и те куда-то разом запропастились. И только один, молоденький директор школы явился по приказу. Был он здесь человеком совсем новым, многого еще не знал, по памяти недавней армейской службы приказ начальства считал законом для подчиненного, а потому и принялся вместе с районным руководством артельно рушить крест...
Старушки, показавшиеся тут из своих домов в предчувствии великого лиха, молили школьного директора: — Да, ходили б вы, Иван-то Иваныч, в ту сторону — грех ведь. Поостереглись бы — женушка-то ваша как раз на сносях — какой бы беды не случилось...
Но молодой человек, далекий от всех и всяких предрассудков, вместе с районным начальством старинный крест на землю свалил.
Что дальше?.. Сжечь!.. Облили бензином, подожгли. Бензин сгорел, а закаменевший крест только дымился, очищаясь от гари-смрада... Тогда вспомнили о реке, и волоком-волоком стянули уже побывавший в огне крест в воду... Он не потонул — нет, этого и не ждали — а медленно, разворачиваясь, идя глубокими кругами над быстрой рекой, двинулся вниз по течению, все еще дымя, отходя от недавнего пожара...
Река в этом месте делала большую петлю, обходя всю деревню с обеих сторон, — так и плыл по реке старый, святой, дымящийся крест-мученик, прощаясь то с одной, то с другой стороной деревни. И люди, отстоявшие тут свою молитву-прощание на одной стороне деревни, молча все перешли на другую и там, и тоже молча, продолжили выпавшее им вот такое прощание-поминки...
Районное начальство уехало. Молодой школьный директор вернулся к своей жене. Морозову выпало вскоре посетить это печальное место, где он и узнал подробности случившегося. Интересовался он осторожно и крестом — мол, где он? Далеко ли уплыл? Ведь не потонул же — сухая лиственница не тонет... Да и уплыть далеко не уплыл — не дали бы, поди, совсем уплыть, нашли бы — нашлись бы радетели... Но на последний вопрос ему так никто и не ответил. А он и не настаивал.
Спустя какое-то время Морозов снова оказался в тех самых местах. И там снова встретился с недавней историей... О кресте он уже и не спрашивал, зная, что ничего не скажут — выловили, конечно, спрятали где, от глаз подальше свою святыню, свою память. А о школьном директоре спросил и услышал страшное:
— Уехал, уехал отсюдова — от позора уехал. Жена-то разродиться не могла долго, а потом разродилась, да, говорят, так, что ребеночка-то даже не показали матери. Так одна и вернулась из больницы-то. Бог-то и наказал...
Вот и вся история старого креста, украденного когда-то у людей...
Морозов завершил свой рассказ и посмотрел на очень научную женщину... Та была определенно возбуждена и так и не подняла на рассказчика глаз...
Морозов встал, попрощался и тихо попросил на дорогу:
— Верните иконку-то старушкам. Беда им без нее. Верните!
И ушел...
Было это только в прошлом году. В это лето старушки в свою деревню еще не приходили. Но такое у них бывало — другой раз приходили они поминать своих близких и по осени: в той деревушке было два больших престольных праздника, один летом, а другой — в сентябре... И теперь Морозов ждал, когда наступит сентябрь...
ДЕНЬ ПЯТЫЙ
Как только самовар зашумел, запел на разные голоса, оттуда, где спал Соколов, громко и с пафосом раздалось:
И строгость форм отдав луне,
Я в жизнь уплелся за возами,
И даже лошадь в табуне
Мне больше нравилась глазами...
После вчерашнего похода Соколов спал превосходно, без каких-либо сноведений, все, пережитое прошедшим днем, милосердно осталось у него за чертой ночи, и теперь бодрый, розовый от вернувшегося счастья снова жить своей собственной жизнью, он оглашал окружающие пространства стихами, а там и комментариями к ним:
— А что, Сергей Михайлович, это ведь позиция! И пусть стишки сами по себе с явным студенческим задором, но позиция есть. Да еще какая! Смотри: отказ от формализма и путь к высокой духовности налицо! Серега, а ведь все это, оказывается, было у тебя еще совсем тогда, чуть ли не в детстве. А?.. "И даже лошадь в табуне мне больше нравилась глазами..." А это просто хорошо! Ей, Богу!
Морозов, занятый утренними кухонными делами, не вслушался сразу, что именно глаголит его друг, а когда узнал свои собственные стихи и уловил в Жоркином монологе упоминание студенчества, то даже подивился, как этот пузатый словоблуд силен все-таки в хронологии: он сам-то забыл и эти стихи, и время, когда они появились на свет, а Жорка помнит... Ему бы историю писать, ей Богу, легко бы она у него шла — время чувствует. Но слабоват для хорошей истории, если только за придворные интриги да за альковые дела возьмется.