Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Как-то принялся он читать школьные учебники для младших классов. Читал-читал он "Родную речь", и становилось ему плохо, дурно от самой речи, положенной в эту книгу, — речи-то живой, русской, чистой, образующей и врачующей тебя, если ты вдруг почему-то терял чувство жизни, тут, в книге для детишек, почти и не было... Тогда он достал из своего книжного шкафа старую книгу для чтения, по которой учились русскому слову и русской мысли еще и не так давно, в начале века, и учились так не в частных гимназиях, а в общеобразовательных городских и сельских школах, открыл эту книгу для детей, для школьного чтения наугад, начал читать и не мог оторваться... Так куда же и зачем отправили мы в отставку наш чудесный живой русский язык, рожденный душой самого народа?..
На этот раз долго носил он в себе явившийся к нему с болью вопрос и даже сунулся было показать одному из главных классиков по детской литературе эти две книжечки: мол, сравните, какое высокое чтение было тогда, у наших отцов, и какую дебильность несем мы нашим детишкам своим упрощением и газетной кастрацией языка...
Классик по части детской литературы его внимательно выслушал и посоветовал:
— Брось, Жора, дурью маяться — пойдем в ресторацию. Там сегодня судачок отварной...
В ресторации, после рюмочки под холодное, а там и второй рюмочки под судачка с отварной картошечкой, старая книга для чтения, бывшая когда-то повсюду, во всех русских школах, забылась, а с ней забылась и нынешняя "Родная речь", которую только что, перед рюмочками и судачком, уже здесь, в ресторации, Георгий Валентинович Соколов вслух обвинял в подражании немецкой грамматике. Но дома, после судачка и рюмочек, снова взяв в руки эти две книги для русских детишек, выпущенные в разное время, он призвал в адвокаты-судью свою жену и всю боль-тревогу по части уничтожения русского языка в нынешних детских книгах выложил перед ней. Жена, как всегда, покорно выслушала его до конца, а затем тоже, почти как всегда, очень мило согласилась с ним:
— А ты, Юрочка, разве всего этого раньше не замечал? Ведь все это появилось не сразу. Сначала одного русского писателя от русских детей отлучили, затем другого. А там и у оставленных писателей не лучшее, с точки зрения языка, детишкам показали, да еще и не в оригинале подали, а в пересказе каком-то и уже совсем не на русском языке...
— Ну, что, что это за язык — предложение из двух-трех слов и подлежащее обязательно на первом месте, а сказуемое обязательно на втором: "Я пошел. Он увидел.Мы обрадовались. Они дружат..."? И это для детей, уже умеющих хорошо читать?! Елена, милая, да мы так дураков из наших детей лепим. Что это за язык? Скажи, пожалуйста.
— Не волнуйся, Юрочка, это идиш! Идиш! Только не с немецкого, а с русского языка.
Нет, издевательства над живым русским словом Соколов не мог простить никому, никаким газетам и газетчикам. Боялся он газетчиков, попавших и в редакции-издательства. И там они, как в прокрустово ложе, старались загнать вольное русское слово в рамки газетных столбцов. Да, он уступал редакциям-издательствам, когда тем что-то не нравилось в сюжете, в мыслях автора — это он уступал, но, встретив намерение редактора поупражняться в переводе его, Георгия Соколова, его собственного языка на общеупотребительный, с точки зрения редактора, восставал. Правда, чаще восставал тоже только про себя или перед женой — но все равно долго после этого болел, мучался и при первом же возможном случае тут же менял редактора, а то вместе с редактором и издательство.
Слово свое он спас, отстоял, сберег — оно-то, его слово, и сделало его Георгием Соколовым. Оно — дорогое, родное его — живое, чистое, не отданное никому...
Но и тут особенно благодарить себя Георгий Валентинович не мог и тут ему везло. Он начинал свою литературу, когда еще были живы настоящие мастера слова-художники, у которых прежде всего была своя собственная живописная языковая палитра. И редакторы по журналам и издательствам были тогда немного другими. Встречал-встречал он тогда таких "полоумных", с сегодняшней точки зрения, редакторов, которые могли и прослезиться над строкой и восхититься звучанием слова, пришедшего к ним со страницы будущей книги...
"Вот такой, короткий, как золотой проблеск, день стоит целого года жизни в асфальтовой духоте городов..."
Он тоже учился восхищаться вот таким строем писательской речи. Но Паустовский был не единственным его учителем. За Паустовским пришел к нему Иван Бунин и, что интересно, привел за собой почему-то сразу Сергея Есенина:
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
... Что здесь? Какие необыкновенные формы-находки? А здесь, братцы, душа — музыка души — добрая, чистая музыка слова, умеющая и улыбаться, и грустить, и плакать...
Нет, при всей своей "зажравшейся", как скажет Морозов, жизни, он не потерял, поди, главного — держит его еще, крепко держит и дальше держать будет вот это, самое главное — родное русское слово, доставшееся ему, наверное, все-таки от самой земли, от той земли, на которой жили еще и его мать, и его отец.
Он никогда не отрицал другую, не похожую на него, литературу. Уважал и Мандельштама, и Пастернака. Но ближе ему, родней были Кольцов, Никитин, Есенин — здесь жила, пела, терзалась, искала дорогу к свету, счастью и правде сама русская душа.
... Вот, братцы, и все с вашими газетами, радио и телевидением!
Радио и телевидения Соколов боялся еще больше, чем газет. Газеты хоть гранки иногда показывали, хоть извещали порой тебя о тебе, искореженном, изнасилованном, доведенном до газетного идеала, еще до встречи с читателем. А вот с радио и телевидением совсем никаких дел нельзя было иметь. Радио запишет тебя, а потом так подстрижет, вырежет, обкорнает, переставит сказанное тобой с места на место, что за голову возьмешься: "Братцы, я этого никогда не говорил!" Но поздно слово не воробей: всем "братцам" свое извинение не принесешь по телефону — радио миллионы слушают.
Как-то привелось ему наблюдать работу лихого столичного радиожурналиста в одном колхозе. Соколов был там по своим делам, а гений Всесоюзного радио явился в колхоз с целью взять интервью у кого-то из местных передовиков. Но необходимый передовик сильно заикался, и Соколов никак не мог представить себе этого заикающегося радиорепортажа. Свои сомнения он высказал радиожурналисту. На что молодой человек, вооруженный репортерским магнитофоном, уверенно ответил:
— А заикания не будет — снимем!
Соколов не поверил и специально послушал злополучную передачу. Как помнится, передача называлась "Земля в наследство". И передача действительно не заикалась... "Заикания не будет — снимем!"
Радио могло снять абсолютно все. Но там хоть человека лицом людям не представляли, а по телевидению видят тебя все, может, и ждут от тебя чего путного, а ты сидишь и молчишь во время того же круглого стола-диспута, когда твои противники-оппоненты кроют тебя своими козырями.
И такое было как-то у Георгия Валентиновича... И круглый стол – диспут там был, где он пытался, да и не только пытался, а и говорил, доказывал, отстаивал право русского языка быть и на страницах нынешних книг живым, настоящим, а не стилизоваться и не стерилизоваться под что-то непотребное для русского человека. И его противники-оппоненты, как видел тогда, во время записи, Георгий Валентинович, вынуждены были порой и защищаться, и оправдываться...
Соколов уже довольно потирал руки — вот, мол, мы и вас, наконец, и достали! А то, видишь ли, нет для них ничего в есенинских строчках "Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет!" А у Никитина, в его "Руси", мол, вообще сплошной великодержавный восторг по части русских просторов — и это, мол, в то время, когда народ задыхался в цепях крепостного рабства. Как, мол, можно было, не будучи ярым монархистом, писать в то жуткое время такие строчки:
Это ты, моя
Русь державная,
Моя родина
Православная!
Соколов тогда победно ждал свою телевизионную речь в защиту родного слова. У телевизора уселись все вместе: и дочь, и жена, и, конечно он, Соколов Георгий Валентинович, виновник события, почти осознавший себя неустрашимым бойцом: “Биться и мы вот начали — не все одному Морозову мечами махать! Сейчас вот увидите!"
И увидели его домашние, увидел он сам, увидели и все, кто смотрел тогда телепередачу, тихого, смирного, сидящего, согласно выслушивающего своих учителей-наставников, писателя Георгия Соколова, так почти и не открывшего рта за всю передачу... А они, его наставники-противники, полыхали вовсю.
Помнится, он тогда куда-то сразу звонил. Но дело было вечером и звонить было некуда. А утром, выбрав из двух возможных средств — сердечные капли или коньяк — хорошую стопку коньяку, он уселся в свое глубокое, мягкое кресло и без конца слушал "Гори, гори, моя звезда..." Это ему обычно помогало чуть притушить горе-боль, какое нет-нет да и выпадало все же и на его, в общем-то, счастливых литературных путях-дорогах...
Вот и совсем все про газеты, а вместе с ними про радио и телевидение...
... А Морозов — молодец — читает прессу, следит за жизнью страны и мира. И приемничек, смотри, какой-никакой, а с короткими волнами имеется. Небось, что и из-за "бугра" сюда доходит?.. Ему бы, Сергею Морозову, братцы милые, в президенты бы! И пусть не всей страны, а вот в президенты России подошел бы! Честное слово! А я бы взялся руководить его предвыборной кампанией. Потребовал бы у телевидения прямой эфир и уговорил бы всех голосовать только за Сергея Михайловича Морозова.
Закончив с каналами массовой информации и с предвыборной кампанией в пользу будущего Президента России Сергея Морозова, Соколов все-таки развернул областную газету и заглянул на ее последнюю страницу. И тут сразу увидел знакомое всем автомобилистам слово — "ГАИ": "Гаи сообщает".
Это было сообщение Госавтоинспекции области за неделю: столько-то аварий, столько-то погибло людей...
... Смотри-ка, как откровенно! А ведь, пожалуй, и не врут здесь, в области — здесь все более или менее на виду, сразу и не соврешь...
Тут Соколов вспомнил свою недавнюю поездку в Западную Германию – его потрясла тогда статистика автодорожных происшествий: чуть ли не 80 тысяч убитых и покалеченных в год на дорогах Западной Германии!
... За один год 80 тысяч человек, перебитых на шоссе! Братцы, да это же целая война! Нет войны, так людишек автомобилями изводят!.. А как у нас? Сколько у нас жертв?
В Москве, сразу же после Западной Германии, он поинтересовался в разных местах, сколько людей гибнет у нас на дорогах, но почти всюду на его вопрос только отмалчивались, и лишь один единственный милицейский чин, наверное, понимая его тревожный интерес к гибели соотечественников не на войне, нет, а в мирное время на шоссейных дорогах, ответил Соколову более или менее определенно:
— Много, очень много! Почти, как на войне! Страшно называть цифры!
... Если этого милицейского генерала не очень пугала цифра 80 тысяч западных немцев, отданных автомашинам, то сколько же "очень много", по его словам, у нас, в нашей многомиллионной стране?
Вскоре Георгию Валентиновичу пришлось услышать почти о миллионе сограждан, погибающих каждый год от алкогольной напасти. Официальное лицо, приводившее эти цифры, охарактеризовало людские потери страны от алкоголя почти так же, как тот милицейский генерал охарактеризовал потери на шоссе:
— Это, товарищи, много, очень много!
... Господи боже мой, без войны, голода, эпидемий, при самом вроде бы справедливом социальном строе на миллионы считаем каждый год потери от вина и автомобилей! Да что же это такое?! Что же за мор пал нынче на людей?
И снова к Соколову, сидящему за столом у холодного самовара, явился ряд могильных холмиков, плечом к плечу, над четырьмя молодыми русскими мужиками, преданными земле здесь, совсем рядом сейчас от него, от этого старого деревенского дома... Четыре мужика — и все пили. Один утонул, другой разбился пьяный на мотоцикле, третий, как обьяснил Морозов, сгорел от вина... Что это такое? Наверное, чем-то сильно болел. И четвертый, старший — сердце остановилось... Вот они, наши ежегодные миллионы, здесь сложенные в землю! Миллионы убитых без всякой войны.И ни одного молодого мужика в самой деревне... Нет, постой, один какой-то мужик был вроде?.. Тогда, возле мотоцикла. Хромой.. Но опять не здоровый, не в силе и в горячем рабочем деле, а хромой, убогий...
И тут снова явились Соколову строчки стихов его Сергея:
И идет без галош
Вся Россия на подвиги.
В войнах прежних контужена,
Обезножена, выжившая,
Задымилась простужено
Над вспотевшими крышами...
... Но это было тогда, после войны — тогда России жить хотелось! Хромые, обезноженные, без галош, простуженные, но хотелось жить! Любить! Плодиться! О крышах, что дождя не пропустят в дом, об обувке пацанам, чтобы в школу по холоду ходить, мечталось!.. А что же теперь-то?! А?!. И галоши вроде бы всем выданы, и простуда не у каждого, а вдруг принялись люди сами по себе, без всякой войны, гибнуть, помирать... Миллионы потерь без свинца, голода, эпидемий — это каждый божий год!.. Выживем ли теперь? А?
Уж куда, к каким ответам пришел бы в своих, появившихся здесь, в стороне от громких столиц, мыслях-вопросах наш Георгий Валентинович Соколов, только дверь в дом вдруг распахнулась, и на пороге вовремя появился свет Сергей Михайлович Морозов. Явился, да и не явился, а прямо-таки ворвался и сразу с вопросом:
— Аннушка давно была?
— Кто-кто? — не поняв сразу, переспросил Соколов.
— Кто-кто — почта.
— Да, недавно вроде бы... Вот газеты тебе, письмо, банку с творогом и сметаной.
Но Морозов ничего этого уже не слышал — он уже выскочил обратно из дома. Почти тут же под окном грохнула калитка — не стукнула, как от почты, а именно грохнула — и вверх, по горе, к дому бабки Василисы, быстро — быстрее, чем недавняя почта-Аннушка, промчался Морозов.
... Смотри-ка, не хуже почты бегает... Молодец, молодец — сберег сердечко, как-то сберег во всех боях, — поразмышлял Соколов по поводу своего друга и снова принялся изучать занятную четвертую полосу областной газеты.
Была тут и такая рубрика "01; 02; 03" — это по части всевозможных происшествий, но уже в быту, а не на автомобильных дорогах. И тут, в недельной сводке разных происшествий, явились к нему всевозможные беды-язвы сегодняшних дней... Там-то напились и сожгли заводскую мастерскую. Там-то напились и схватились за ружья. Там-то какие-то молодые люди забрались в свою собственную школу и сперли оттуда музыкальные инструменты и т.д. и т.п...
И снова Соколова стали окружать вопросы-сомнения по части возможности страны-народа выжить-выбраться из нынешних бедствий — беспросветности и бесцельности, и окружили бы, пожалуй, совсем, если бы на помощь к нему не вернулся вскоре его друг. Морозов догнал все-таки почту и вручил ей свои гостинцы — пойманную вчера щуку:
— Не берет она ничего, никаких денег за тот же творог... Хоть и не прошу, а все равно носит всякий раз. Вот и стараюсь хоть какую рыбину ей всунуть, — обьяснил Морозов свое беспокойство по части того, что почта-Аннушка, Анна Александровна, могла в этот раз уйти из деревни без него.
— Я вот что, брат, здесь без тебя раздумывал, — поделился в ответ своими сомнениями Соколов. — Выживем ли мы нынче? Страна? Россия? Выживем или уже нет, когда столько гибнет вокруг народа? После войны ведь жить всем хотелось, строили, работали, о чем-то завтрашнем думали... А сегодня? Смотри — кругом одна погибель! Жизнь сама себя убивает! Страшно делается, Сергей, честное слово, страшно! А? Как думаешь, выживем ли?
— Выживем, брат Георгий, выживем! — в ответ на миллионы смертей, только что приступавших к Соколову, лучезарно улыбнулся Морозов. Выживем! Запиши это и запомни! Ты Аннушку-почту видел? Так вот — пока на Руси хоть одна такая почта-Аннушка будет бегать через леса и снега к старухам, все равно выживем — будет с кого пример брать!
Честно говоря, Соколов сначала усомнился в оптимизме своего друга... Это он для него, раскисшего, расстроившегося было после своей утренней легкости, озарил дом своей улыбкой-светом... Но Морозов продолжал и уже совсем серьезно:
— Я тебе, наверное, не рассказывал о старике, который неподалеку от меня тогда, в те мои лесные годы, оставался один в вывезенной, списанной было совсем деревушке... Все уехали, а старик сбежал на время эвакуации в лес, дождался там, когда нашествие закончится, вернулся домой и зажил себе, как и прежде... И все бы ничего, если бы не полагалось этому старику ежемесячно пенсия. Месяц к концу — старику какие-то рубли на табак, сахар, хлеб да и приходят. Но приходят-то эти рубли сначала на почту. А почты на ту, выселенную, списанную, деревушку уже и нет — сняли оттуда почтальона, уволили... И была при том почтовом отделении, куда пенсия на старика приходила, почтальонка, молоденькая такая, разбитная девчушка — палец в рот не клади, словом, современная, бесстрашная молодежь, но в отличие от нашей городской, все-таки к делу-хозяйству с малых лет приученная. А то, что палец откусить может и почтение не ко всякому возрасту имеет, это вроде бы и не главная беда — не каждый возраст ныне и почета особого вроде бы заслужил... Так вот, эта девчушка-почтальон явилась домой, повесила на гвоздь свою почтовую сумку и рассказала матери со смехом: "Тут, мол, вот что вышло. Пенсия пришла на того старика, что в лесу лешаком жить остался. Ну, на меня все и глядят — мол, ты помоложе — сбродила бы к нему в лес-то, снесла бы пенсию человеку. Сунули, видишь ли, деньги в сумку — завтра верну обратно. Не видела, а то бы тут же вернула. Нашли дуру — мне что, больше других надо — у меня свой участок. А жалеют деда, так пусть сами и бредут".
— И весь этот задиристый монолог молча слушала мать девчушку, пожилая женщина, бывший почтальон, а ныне заслуженная пенсионерка. Послушала, промолчала, будто мимо ушей пропустила. А наутро дочь встала — ни матери, ни почтовой сумки дома нет. И не было до позднего вечера... И деваха, что шустрила вчера перед матерью, извелась вся – догадалась, куда ее сумка вместе с матерью направились. Отработала молодая почтальонка на своем участке, а там и в лес — матери навстречу... Где-то, на полдороге и встретились старая да новая почта. Встретились, наревелись, поди, дочь у матери сумку с плеча на свое плечо перевесила — так и вернулись домой...
— Так вот, до тех пор, пока тот старик не занемог и не подался в немощи своей к людям, девчушка эта, почтальонка, в нему и бегала: и в снег, и в дождь — придет срок пенсии, сумку через плечо, а в сумку-то и хлеба магазинного прихватит, и бутылку молока рядом поставит, еще какие гостинцы, и все это на себе, за так, без зарплаты и премии старичку и снесет вместе с деньгами. И снесет-то ведь, поди, за все пятнадцать километров: пятнадцать туда, а к вечеру пятнадцать обратно... Народ там, в тех местах на ногу быстр был, ходок.
— Вот тебе и молодо-зелено! А есть примеры для подражания — и добро к добру потянется. Наша беда главная, Георгий Валентинович, в том, что примеров человеческого добра не показываем нашим детишкам — нет у них святости перед глазами, вот они и несутся черт знает куда. И бьются, и гибнут, и складывают их, как ты говоришь, миллионами в родную, но грустную для них землю... Вот тебе и пришла поруха-погибель оттого, что святой огонек добра, живший в детишках, не поддержали, погасили. А добро, свет у нас, на Руси, еще, брат, есть! Есть, и не только тут, у нас, Аннушки-почтальоны. Да и не только на почтовой службе...