Совестью
Вид материала | Книга |
СодержаниеДень второй |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Отойдя ото сна, Соколов тут же встретился с необыкновенно легким чувством. Было спокойно и светло на душе, спокойно и светло далеко-далеко впереди, без каких-либо миражей возможных неприятных событий. Он блаженно возлежал на кровати, заложив руки за голову, прислушивался к звукам, приходившим к нему из-за перегородки, от печки, где колдовал над чем-то его друг, и старался разгадать эти звуки...
... Так-так... Это кочерга — раз, еще раз прошла по поду печи и сдвинула чуть в сторону горящие дрова... Это точно: такой глуховатый утробный звук в чреве печи бывает только от металла кочерги по обожженной глине... Так: кочерга сделала свое дело и теперь поставлена в угол — это ручка кочерги ударила о дерево пола... А это уже тонко звякнул ухват. Сейчас Серега ухватом полезет в печь — пододвинет поближе к огню чугунок... Точно! Угадал! — обрадовался своему открытию Соколов. — Точно!.. По поду печи, легко задевая сам под, вглубь очага проследовал чугунок... Надо же! Молодец Серега — и чугунки сохранил! Вот патриарх древнерусского очага!.. А это ясно — это Серега задел ручкой ухвата березовое полено у печи — звук почти как у ксилофона. До чего же звонка береза!..
— Серега! Ура! Все угадал!
Морозов ответил не сразу, видимо, что-то доделал, поставил что-то на место и лишь потом не очень ярко отозвался:
— Какими загадками с утра занялся?
— Ты знаешь,— Соколов спустил с постели ноги, но еще не торопился окончательно перейти в вертикальное положение, не торопился расстаться с уютом теплой постели,— я лежал, угадывал все твои печные звуки и все угадал. И кочергу. И ухват. И дрова! И огонь в печи. Так все прочно, оказывается, в памяти. Так все помнится — ведь это извечные звуки раннего утра в крестьянском доме... Просыпается хозяйка, гремит печная заслонка, погромыхивая, укладываются костерком в печи дрова, затем потрескивание первого огня. И первое тепло в дом... Потом звуки утра громче, в них входит стук двери — это хозяйка вышла во двор к скотине. Дом на это время будто снова засыпает и только редкий треск-потреск поленьев в печи — огонь. И сейчас на этот огонь вслед за хозяйкой начнет пробуждаться вся семья. Счастливая размеренность жизни! Счастье цельной жизни — все как один организм! Счастье почитания огня нашими предками,— теперь Соколов босиком, в трусах и майке, высоко выползшей на животе из трусов, стоял перед Морозовым и завершал красочную картину пробуждения деревенского дома с русской печкой.
— Детство, стал быть, вспомнилось,— также, без большого желания развивать предложенную тему, подвел итог этой живописи словом Морозов.
Нет, увы, все это было у Соколова не памятью детства, а более поздней памятью, после новой встречи с деревней, когда они с Серегой в далеком от сегодняшних дней, неугомонном студенчестве принялись мерить сельские дороги в поисках охотничье-рыболовного Эльдорадо. Вот оттуда-то пришла и осталась навсегда с ним картина сельского утра у русской печи. Осталось тепло, добро. А тогда, в те первые встречи, Соколов, разбуженный этой ранней суетой-стукотней, обычно злился на хозяйку. Им, Жорке и Сереге, тогда не надо было никуда особенно торопиться, можно было бы и еще поспать, полежать, подождать, когда в доме от печи станет совсем тепло. Но порядок есть порядок, и они, по городской привычке не отходящие другой раз ко сну чуть ли не до первых петухов, теперь полусонно убирали свои постели... Черт бы драл этот сверхранний порядок!
Как понимал тогда Соколов сельскую молодежь, которая уже в то время никак не желала оставаться в деревне, а больше посматривала в сторону города с его центральным отоплением и готовыми белыми булками в магазинах. Нет тебе ни скотины, ни печи, ни дров. Нет этих ранних вставаний в холодном по зиме доме. Правда, Соколов посматривал тогда на сельский быт с позиций студента, человека в общем-то весьма вольного, которому не надо было каждый день к семи утра трястись в ледяном трамвае на завод... Но все равно печь, дрова — это обязывает. Центральное отопление все-таки лучше, гарантирует большую независимость от домашнего очага.
Но почему же теперь он все больше завидовал Морозову. И, если совсем честно, то в последнее время не раз пытался утвердить в себе мысль: бросить все, всю эту коммунальную устроенность с ее иллюзорной независимостью личности и в деревню, к печи, к дровам... Тогда он доставал самую первую серегину книжечку и в который раз сладостно впитывал в себя музыку и смысл русской печи, огня и самых разных дров... Здорово, черт дери! Там жизнь! Подумать только: у каждого полена свой характер, свои привычки, а тут толпы людишек — и все на одно лицо! Манекены! Нет — в деревню! К русской печи!
Но этот его решительный пыл был однажды остановлен открытием — его друг, писатель — самый главный специалист по сельской теме, как-то подарил Соколову свою книгу о современной деревне и взял с него слово, самое честное, что сей подарок он Соколов, все-таки осилит, прочтет. Вот тут-то, принявшись выполнять данное слово, Георгий Валентинович Соколов, в своих розовых планах уже восседающий у русской печи в окружении самых лучших дров, и споткнулся в своей мечте о святом детстве человечества — по свидетельству главного специалиста по современной деревне оказалось, что русских-то печей в русских деревнях и не осталось. А то, что еще где-то и остается, скоропалительно рушится самими селянами, которые, мол, во весь голос требуют себе в квартиры газ, а то и электрические печи... Все, дорогой Соколов! Деться теперь тебе некуда. Уж живи, как живешь. А живешь ты, брат, совсем нехудо. Квартира лауреатская. Четыре колеса, сработанные на горьковском автозаводе, всегда у подъезда, руль в руках — полчаса и ты, браток, на даче. Участок с гектар. Елки в небо, как в сказке!
Правда, эти елки с некоторых пор стали пугать. Их дачный еловый лес был темен и сыр и неуютно мшист. И действительно, походил на сказочный лес, только на такой, в котором по логике русской народной сказки, должна водиться самая нечистая сила. Чистые силы обитали в сказках в лесах посветлей — обычно им больше нравились березы, дубы, липы. А тут хмарь еловой чащобы.
Может быть, сам бы он и нескоро добрался бы до этой мысли, но однажды к себе на дачу, в писательский городок, привез он издателя-француза. Тот владел русским в совершенстве, знал хорошо русскую литературу, историю и после традиционного обзора окрестностей за столом, под рюмку коньяка, деликатно заметил:
— А что, господин Соколов, вы не проектируете теперь в своей стране таких писателей, как граф Лев Толстой?
Соколов, принявший уже коньячную дозу, достаточную для демонстрации так называемой собственной советской гордости, чуть свысока и весьма щедро ответствовал:
— Мы не проектируем и не планируем творческий процесс! Увы, это обычное заблуждение запада! Каждый из нас имеет право стать и Львом Толстым! И кто знает, может быть, кто-то из живущих и творящих здесь,— тут Соколов широко повел рукой, описывая жестом разножанровое приволье загородных писательских резиденций, – уже поднялся до философских высот нашего великого мудреца!
— Но, господин Соколов,— деликатно продолжал француз,— чтобы быть Львом Толстым мало таланта и желания, обычно говорят, что для этого нужна еще Ясная Поляна. А здесь, в этой вашей еловой тайге, Ясной Поляны я, увы, не приметил,— француз еще милей улыбнулся, Соколов дипломатично ответил собеседнику веселым хохотом, и они подняли еще по рюмке.
Француз уехал во Францию, увозя переводить очередную книгу Георгия Соколова, но хмурые, тяжелые ели вокруг его дачи и Ясная Поляна Льва Толстого остались с ним. И тут же сюда явилась еще одна, старая память, которая тогда почти ушла, осталась почти незамеченной, но теперь вот вернулась и вернулась очень остро...
Это было, наверное, на другой год после того, как Соколов получил дачу в писательском поселке, получил как новоиспеченный лауреат — получил до конца своих писательских дней. В это время из давнишней вологодской деревушки, где они с Морозовым проводили когда-то свой первый инженерный отпуск, проводили неудачно, осенью, в грязь и холод, приехал в Москву их хозяин, то есть хозяин того дома, где они тогда останавливались. Приехал, разыскал Морозова. Они погоняли с Серегой чаи, за чаями ударились в воспоминания и так с этими воспоминаниями и притащились к Соколову на дачу.
Конечно, память о прежних походах прекрасна, но тот вологодский мужичок его смутил своей обнаженной непосредственностью. Во-первых, по-старому, будто и не прошло столько лет и ничто в мире с тех пор не изменилось, он продолжал называть Морозова Серегой, а его, Соколова, Жоркой. А во-вторых, ничуть не смутясь обстановкой, этот мужичок принялся читать лекцию его Ляльке: мол, чтобы держала мужа в руках, чтобы строжила и строжила, а то путнего, мол, из него, Соколова, ничего не будет — продувной, мол, он у тебя, бабонька, парень. Ходок-ходок — успевай за ним...
Никаких оснований намекать на что-то у того мужичка как будто и не было. Никаких танцев-клубов, а тем более походно-полевых романов у него при том мужичке не происходило. Но, черт его дери, этот вологодский лешак что-то узрел, как-то сразу разделил их с Сергеем, считая того мужиком басовитым, при характере, на которого можно и положиться, а его, Соколова, взял только в пристяжные, да и то под хороший кнут.
Да бог с ним, с этим въедливым мужичком, с той давнишней деревушкой, которая помнилась ему теперь только тем, что там не было бань и им пришлось осваивать науку банного мытья в русской печи. Но другое, принесенное незванным гостем, все-таки осталось и теперь встретилось с французом... Тот мужичок, обозрев походя дачную местность, наполненную живыми классиками, тогда в числе всего прочего бесхитростно изрек не то утверждением, не то вопросом: "Лесища-то страховой — лешачьи, поди, места..."
Вот она, нечистая сила, когда появилась, пришла на русском языке в его удобный, устроенный писательски-лауреатский мир-покой. Но потребовалось время перевести ее на французский, а затем — снова на русский, чтобы эта мысль достигла цели... И что это я с утра да в такой светлый день про леших?.. В печи огонь, на столе хлеб. А я про леших...
— Серега! Да это же хлеб, житники!.. И все помнишь — и тесто, и остальное?— только теперь в стороне от печи Соколов узнал тот самый стол, за которым они сидели вчера вечером у самовара. Сейчас стол был пуст и чист, и только с краю на нем, дожидаясь, когда протопится печь, подходили три больших круглых будущих хлеба. Только теперь через поток тепла от топящейся печи к Соколову пришел чуть кисловатый запах хлебного теста, пришел так же радостно, спокойно, как и утренние звуки на кухне, которые он угадывал, лежа в постели. И снова, как память пробудившейся избы, к нему, крестьянскому сыну, появившемуся на свет в сельском доме с обязательной по тем временам русской печью, этот запах кислого теста пришел не из детства, а из другой, более поздней памяти, когда он, уже писатель, уже признанный, принятый в писательских кругах, осчастливленный, привеченный кое-какими столичными журналами, газетами, добирался по гиблым болотам в глухую лесную деревушку, куда вдруг переселился из Москвы его Серега Морозов, оставив и стихи, и московскую литературную жизнь, и свою инженерную должность, оклад, оставив решительно все и оказавшись один на один с природой или, как тогда любили говорить, лицом к лицу...
Да, это было тогда, когда погибла собака, когда они вернулись обратно в пустую деревушку с продуктами, принесли много муки и Серега принялся творить тесто...
Соколов помнил и сейчас некоторые детали этого священнодействия... У Сергея тогда была квашня, маленькая кадочка с ушками — ушатник. В этой квашне всегда оставалась закваска — прежнее тесто из кадочки не удалялось до конца, в кадочку снова наливалось немного воды, чтобы остатки теста могли киснуть и дальше. Кисли они в кладовке, на холоде, не очень торопливо. Но вот завтра печь хлеб, и с вечера квашня заносится в дом, туда добавляют воды, немного муки — и все это, прикрыв сверху полотенцем, водружают на печь...
Как понимал Соколов, при содействии тепла в квашне начиналось активное брожение. Оно шло всю ночь, извещая об этом избу легкими струйками чуть кисловатого духа. А утром в квашне замешивали муку, и снова квашня возвращалась на теплую печь. И теперь там уже подходило тесто, подходило, как в сказке, пыхтя и норовя сбежать — вылезти из квашни... Затем в такое, разгулявшееся тесто еще добавляли муки, замешивали на этот раз круто, так чтобы к деревянной мешалке совсем не приставало тесто. На эту работу обычно выделялся он, Жорка. До этого к квашне Морозов не подпускал его и близко. И снова квашня с круто замешанным тестом оказывалась на печи, и снова в квашне пыхтел, не соглашался оставаться на месте, норовил сбежать из квашни, а там и с самой печи будущий хлеб (... А не отсюда ли и побег колобка в сказке?— задавался тогда вопросом Соколов,— из квашни колобку не разрешили сбежать, доглядели, а из печки он и улизнул...)... Тут-то неукротимое тесто и вываливали на стол, и из него Сергей принимался месить-формировать будущие хлеба-житники. А затем на лопате эти сырые еще житники уходили в хорошо протопленную печь и там пеклись...
Все это они с Серегой тогда очень точно записали из рассказа-инструкции старушки, наставлявшей их по части квашни, муки и теста. Все в точности они исполнили у себя дома, возле своей печи, но хлеба у них не получилось... И печь топилась правильно, под хлеб — жарко, но не спеша, вовремя были удалены кочергой из печи угли, чтобы очаг не потерял собранный жар, и омоченное в чистой воде сосновое помело аккуратно вымело под, доведя глиняный под печи, как утверждал тогда Морозов, до чистоты и стерильности хирургического кабинета... Но у хлеба только пеклись и сразу же становились каменным сухарем корки, а внутри, под коркой, всякий раз оставался сырой комок — невыпеченное тесто...
Хлеб они наконец доставали из печи. Корки обламывали, укрывали полотенцем, чтобы сухие корки хоть немного отошли, отмякли — и дальше вместо хлеба они и кормились этими сухими ржаными корками, а неиспеченную внутренность хлебов, сырой мякиш, снова растворяли в квашне и назавтра снова принимались печь хлеб и снова им доставались только корки, а под корками те же комки сырого теста...
Соколов почти во всех деталях вспомнил сейчас эту хлебную эпопею. Он явью видел перед собой кухонные полки в их тогдашнем лесном домике, на которых стопками лежали корки от неудавшихся хлебов... И эту постоянно киснувшую квашню с ее опротивевшим тогда Соколову запахом... Он вспомнил все это сейчас, увидев на столе у Морозова будущие круглые хлеба, точно такие же, какие месил он тогда, двадцать лет тому назад...
— Серега! А помнишь, как мы с тобой хлеб тогда пекли? А хлеб так и не получился... Что мы тогда не учли?..
— Это я — дурак. Старушка не сказала, а я не сообразил, что хлебу перед печкой надо на столе полежать и снова подойти — тогда он в печи и поднимется, пропечется... Из квашни его на стол вывалишь, он испугается, сожмется, а мы его в печь с тобой тащим, так испуганным, собранным в комок и суем. А ему, также испуганному, печься никак не хочется — горит сверху, а внутри сжавшийся сырой комок... Ему на столе снова пожить надо, успокоиться после квашни, подышать вольно, снова, не торопясь , подойти. И — "ни-ни" — не тронь его тут, не толкни. Хлеб, оказывается, брат Георгий, и недотрога к тому же... Но вот теперь належался, пришел в себя — теперь его можно легонько и на лопату попросить и так же легонько, не тряхнув, отправить в печь. Вот он там такой и разомлеет, разойдется, распарится. А иначе мы его сырым комком с горелой коркой обратно и вынем... Во, брат, сколько мы тогда муки на корки перевели! Ты ушел, а я этими корками долго держался. Эти корки мне и сейчас видятся, толпой окружают, когда хлеб творю,— Сергей улыбнулся первый раз за это утро.— Сейчас угли загребу, хлеб выложу и чаю с тобой попьем. Пойди умойся пока. Умывальника летом у меня дома нет — моюсь в озере...
Озеро было почти у самой двери. Соколов точно сосчитал шаги от двери дома до воды — получилось девять с половиной больших шагов. Босыми ногами он ступил на мостки — после утренней земли, налитой еще ночным холодом, мостки, собранные из обструганных еловых стволиков, были сухи и теплы от недавно пробудившегося солнца. Он опустился на теплое дерево, поудобнее сел и ногами коснулся воды. Вода была уже холодной... Август! Олень в это время уже в воду заходил и помочился тут, так что купаться уже нельзя — вспомнил он старую сельскую присказку, неведомо как и откуда прицепившуюся к нему с самого детства...
В воде, у мостков, крутилась разная рыбья мелочь. Вот быстрыми стрелочками взад и вперед дергались нервные плотвички, а вот и окунек-домосед в тени опоры мостков. Дальше, куда то и дело скрывались и откуда также часто появлялись плотвички, поднималась подводной стеной трава. Кувшинки уже доцветали, и их тускло-желтые кубышечки одутловато и потрепано торчали над поблекшими листьями-блюдцами, изъеденными какими-то жучками. Осень! Осень совсем близко! Скоро придет тишина покоя. Тишина раздумья. На даче придется топить камин, а там дадут и горячую воду в батареи. И синички! Желтогрудые синички за окном на кормушке!.. Соколов любил этих птичек, все время покупал для них у старушек на станции семечки. Синички были его связью, надеждой на возвращение к настоящим лесам и водам. И он берег, берег ревностно эту связь, верно, как берегут последнее чистое чувство.
... А почему он сейчас здесь, у озера, с глубинами и просторами, у озера дикого, обязательно тайного, вдруг про камин и синичек?.. Какая-то болезнь все еще тянется за ним... Ну-ка, морду в воду! Воду на шею, на плечи! Растереться — и марш к Сереге, к печи, к хлебам, к жизни!
Хлеб уже был в печи, и теперь во всем доме вместо чуть кисловатого запаха сырого теста, властвовал дух ржаного печения, дух живых хлебов, которые вот-вот явятся из чрева этого невообразимо мудрого создания наших предков — из русской печи... Это обалдеть можно — огонь, кострище, пожар в доме! Не камин с хилыми чурочками, а пожарище, унятое, обузданное, работающее сейчас на нас с Серегой! Нет, надо иметь особый характер создателю русской печи, чтобы решиться поселить у себя в доме такую стихию! А красотища! А тепла сколько! А как все сушит, парит, варит! И без запаха в дом — вытянет все в трубу! Какая вентиляция! Печь топишь — дом проветришь весь до щелочек! Эх, люди-люди! Мельчаете вы, коли нынче по характеру вам привозной газ, а то и плита на электричестве! Ведь все равно и тут трубу в доме устроите, чтобы гарь-вонь от кастрюль и сковород с газовой плиты наружу выходила. Иначе дом спарите! Провоняете все!— тут Соколов, произнося про себя эту тираду, остановился на мысли, что не прошло и суток, его суток в этом доме, а он вовсю уже чешет Серегиными словами.— Вот сволочь какая,— подумал он грубовато-ласково,— всюду он. Это хорошо — очищает изнутри, как русская печь сельский дом...
Хлеб появился на столе румяным, жарким. Морозов спичкой проткнул корочку в одном житнике, повертел там внутри эту спичку, вытащил ее обратно и показал Соколову:
— Помнишь, как мы с тобой тот загубленный хлеб проверяли? Видишь, спичка чиста, теста на ней нет, не прилипло — хлеб готов... А как мы с тобой все ждали такую вот чистую спичку! Да так и не дождались. Вгонишь спичку в сухую корку, вытащишь — а на ней сырое тесто,— Морозов накрыл хлеба полотенцем, чтобы отошли, стали помягче коркой, и принялся готовить стол к чаю.— Давай, брат, перекусим, а затем тебе визит к бабке Василисе и гостинцы Митьке снести...