Совестью

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   44

А даль­ше Мо­ро­зов рас­ска­зал сво­ему дру­гу, как эта вот Ан­нуш­ка-почталь­он, Ан­на Алек­сан­д­ров­на, уже в пен­си­он­ном воз­рас­те чело­век, все бе­га­ет и бе­га­ет се­бе к на­шим баб­кам: ко всем баб­кам-то по вес­не, ле­ту и осе­ни — тут почта в де­ре­вуш­ку два раза в не­де­лю при­хо­дит, а по зи­ме — к од­ной баб­ке Ва­си­ли­се. И через все ме­те­ли и суг­ро­бы! До сверт­ки с до­ро­ги, до ос­та­нов­ки ав­то­бу­са, на ка­кой-ни­будь по­пут­ной ма­ши­не подъ­е­дет, а там на лы­жах, что под кус­том, в суг­ро­бе, при­бе­рег­ла... Дру­гой раз ме­тет так, что и ле­са за сне­гом не вид­но, а все рав­но во втор­ник, с ут­ра по­рань­ше, явит­ся в де­рев­ню Ан­нуш­ка-почталь­он... И почты-то у Ва­си­ли­сы Ни­ко­ла­ев­ны, считай, что и нет почти ни­ка­кой, кро­ме пен­сии, а все рав­но тя­нет на­ша Ан­нуш­ка на се­бе в по­лу­жи­вую де­ре­вуш­ку и мо­ло­ко ста­ру­хе, и мас­ла ку­сок, ка­кой да­ли в ма­га­зи­не, и все ос­таль­ное, без чего баб­ке ни­как не про­жить... Бы­ва­ет, и бу­ты­лочку сю­да дос­та­вит — наль­ют по сто­почке, при­ло­жат­ся с до­ро­ги, со встречи-ра­до­сти, да и за­по­ют что свое род­ное, в серд­це со­брав­шее­ся... А там сно­ва в до­ро­гу почта-Ан­нуш­ка, те­перь к се­бе до­мой, об­рат­но... Лы­жи в суг­роб у до­ро­ги, и ждать ка­кую по­пут­ку или пеш­ком ки­ло­мет­ров во­семь, прав­да, даль­ше уже по до­ро­ге, без лыж...

— Вот те­бе, брат Ге­ор­гий, и вся на­ша почта! Это в го­ро­де мы почту — чело­вечес­кую ра­дость — дав­но по­те­ря­ли. Ос­та­вят те­бе в ящи­ке кор­рес­пон­ден­цию, а кто ос­та­вил: ма­ши­на или чело­век — те­бе вро­де бы и без раз­ни­цы. А здесь почта — еще и жи­вая встреча. Те­бе в го­ро­де те­ле­грам­му с бе­дой ка­кой по­сыль­ник не­сет — ду­ма­ешь, он вме­сте с то­бой эту бе­ду осо­бен­но пе­ре­жи­ва­ет? Нет, не пе­ре­жи­ва­ет. Не соучас­т­ву­ет. А тут почта са­ма вся, до те­бя еще, ис­п­лачет­ся, на­оха­ет­ся, о бе­де тво­ей из той те­ле­грам­мы уз­нав. И не­сти та­кую те­ле­грам­му-бе­ду чело­ве­ку — то­же на­до му­же­ст­во иметь.

— Я вот, Жор­ка, вспо­ми­наю, как у нас, на Ура­ле, в эва­куа­ции, почта по де­рев­не хо­ди­ла... Вре­мя ее из­вест­но бы­ло — и на это вре­мя вся де­рев­ня за­ти­ха­ла, па­ца­нов всех по до­мам с ули­цы за­го­ня­ли — молча, го­то­вясь к худ­ше­му, встречала то­гда на­ша ураль­ская де­рев­ня почту... И вот идет — вид­но из ок­на — та­кая же вот не­боль­шин­ская, ху­день­кая почта-Ан­нуш­ка. Ви­дят ее и га­да­ют, как, с чем идет?.. Идет по­бод­рей, по­шибче — слез не бу­дет, нет бе­ды. А пле­тет­ся еле — все, жди го­ря. Толь­ко в ка­кой ны­не дом, по­ка не­яс­но... И вот почта ос­та­но­ви­лась, свер­ну­ла к ка­ко­му до­му... И ти­ши­на... Ждут, что даль­ше? Ско­ро ли почта опять на ули­це бу­дет? Ведь, брат, почте и го­ре, и ра­дость нель­зя про­сто так по­дать из рук в ру­ки. В го­ре с чело­ве­ком и по­быть на­до, да и от ра­до­сти сра­зу не от­пус­тят: "Ты глянь-ка, Ан­нуш­ка, глянь-ка ра­дость-то ка­кая! Жи­вой, жи­вой бать­ка-то у нас. Слышь — жи­вой!.. Пи­шет, что жи­вой! Да, ку­да ты, Ан­нуш­ка, са­дись — са­дись за стол — так не от­пус­тим об­рат­но. Ра­дость-то ка­кую при­нес­ла! Са­дись-са­дись..." Или иначе бы­ва­ет: стучит­ся почта в дом, а хо­зяй­ка уже по сту­ку зна­ет — бе­да страш­ная в дверь про­сит­ся. И го­во­рить ничего не на­до... Вой­дет почта молча, вста­нет у по­ро­га, а пе­ред ней, уже при­няв в се­бя за­ра­нее бе­ду, зай­дет­ся в не­мых сле­зах-ры­да­нии еще од­на, ов­до­вев­шая се­го­дня, рус­ская ба­ба...

— Вот и при­кинь, ка­кие нер­вы-си­лы нуж­ны, что­бы вот так вот, са­мой ка­ж­дый день со стра­хом вы­гля­ды­вая в почте по­хо­рон­ку на му­жа, хо­дить с го­рем-бе­дой еще и по чужим до­мам... Дом наш по­след­ним был то­гда в де­рев­не — ок­на­ми на всю ули­цу. Я эту почто­вую до­ро­гу на всю жизнь хо­ро­шо за­пом­нил — по ночам ино­гда до сих пор снит­ся. К нам по­след­ним почта и при­хо­ди­ла все­гда. У нас и опус­ка­ла на плечи ус­та­ло пла­ток с го­ло­вы, под­би­ра­ла греб­нем сбив­шие­ся бы­ло во­ло­сы и дол­го пи­ла чай, пус­той, без все­го — са­ха­ра то­гда не бы­ло, пи­ли чай с па­ре­ной свек­лой, а она да­же па­ре­нок к чаю не бра­ла... И молчала... Молчала и молчала... И у нас в до­ме эту почту-мучени­цу ни­кто ни о чем и не спра­ши­вал.

— Вот, брат, что мы долж­ны пом­нить-хра­нить, что­бы жизнь не ки­да­лась са­ма в мо­ги­лы. Это, брат, глав­ная па­мять — при­мер! Вот та­кие под­ви­ги и де­тиш­кам на­шим все вре­мя не­сти на­до...

— Ты вот все ко мне при­ста­ешь: что, мол, обо всем этом не пи­шешь? Не пи­шу, Жор­ка, не пи­шу и не знаю, бу­ду ли ско­ро об этом рас­ска­зы­вать на бу­ма­ге. На­пи­шу, значит, ли­шусь все­го это­го, от­дам. От­дам и бу­ду го­да­ми дол­ги­ми ждать, ко­гда все это на­пи­сан­ное, мо­жет быть, про­из­ве­дут в кни­гу... Да еще изу­ро­ду­ют, по­жа­луй, так, что и све­та ни­ка­ко­го де­тиш­кам не ос­та­нет­ся. А мне, брат, все это сейчас, в жи­вом ви­де не­об­хо­ди­мо — я ведь с де­тиш­ка­ми по шко­лам час­то бе­се­дую. При­ду в класс и вспо­ми­наю при всех все это. И ве­рят они мне, чес­т­ное сло­во, ве­рят — и гла­зен­ки у них све­тят­ся. И на­встречу мо­ей почте то­же све­тят­ся — и про­шлой, во­ен­ной, и на­стоя­щей. А ты го­во­ришь — пи­ши. Тут я жи­вым лю­дям жи­вое от­даю к поль­зе для них. А там у ме­ня на­де­ж­ды нет, что жи­вой вот эта моя жизнь к ко­му-ни­будь до­бе­рет­ся. Нет, Жор­ка, по­ка по­го­жу про дет­ст­во свое пи­сать...

— А ведь пи­сал же ты, Се­ре­га... Вспом­ни:


Ухо­ди­ли на за­пад, чтоб вы­сто­ять.

Не вер­нуть­ся мужь­ям по­ло­же­но,

И ре­ве­ли в ру­ба­хи вы­сти­ран­ные

Же­ны горь­кие, не­ос­то­рож­ные...

...Но од­на­ж­ды связь те­ле­фон­ная,

Два­ж­ды чинен­ная, три­ж­ды по­рван­ная,

До­б­ра­лась и до на­ших ок­ра­ин:

Па­ро­хо­ды дос­та­вят ра­не­ных...

Мы и ма­мы, вой­ны не сви­де­те­ли,

Как не зна­ли и, мо­жет, по­это­му,

Со­би­ра­лись зачем-то встре­тить их,

Как по­ло­же­но, с бу­ке­та­ми.

И стоя­ли мальчиш­ки, как взрос­лые,

В пид­жачках и в опор­ках ма­ми­ных...

Пом­ню, кто-то дрог­нув­шим го­ло­сом

На­ко­нец про­из­нес: "Ра­не­ные..."

И бе­жа­ла, бе­жа­ла, охая,

Вся де­рев­ня, рас­кры­тая, ско­рая.

Мо­жет быть, сре­ди этих пло­хонь­ких

Вдруг ока­жет­ся свой ко­то­рый...

...А по­том через осень стро­гую,

Через сле­зы и хо­лод вой­ны,

Шли, как шли за но­сил­ка­ми мно­гие

По Рос­сии то­гда па­ца­ны...

— Ведь пи­сал же, Се­ре­га, пи­сал. И сейчас за ду­шу ме­ня все это бе­рет.

— Я то­гда, Ге­ор­гий Ва­лен­ти­но­вич, еще не пи­сал, а толь­ко учил­ся, при­ме­рял­ся к пись­му, о ко­то­ром сейчас мечтаю...

— А пом­нишь сти­хи о бар­же? — не уни­мал­ся Со­ко­лов. — Вы­ехал по Вол­ге на па­ро­хо­де, сза­ди к вам при­це­пи­ли бар­жу с бе­жен­ца­ми:


А сза­ди, за ржа­вым тро­сом,

Свя­зан­ным не­од­на­ж­ды,

Ус­та­ло качала но­сом

Та­кая же жду­щая бар­жа...

На бар­же гре­ме­ли по­су­дой,

Что-то сти­ра­ли, ва­ри­ли -

Лю­ди все­гда есть лю­ди...

А вечером нас бом­би­ли...

Я пом­ню — не­бо качну­лось.

Я пом­ню на по­ручнях са­жу.

Я пом­ню — очнул­ся

И боль­ше

Уже не уви­дел бар­жу...

У жен­щин се­де­ли во­ло­сы,

Что-то шеп­та­ли гу­бы.

И дол­го тя­нул­ся за тро­сом

Чер­ный ту­пой об­ру­бок.

Его от­це­пи­ли на при­ста­ни

В чужую ночь и мо­роз.

И лю­ди, как во­дит­ся ис­ста­ри,

Без ша­пок смот­ре­ли на тросс...


— А сколь­ко еще, Се­ре­га, бы­ло у те­бя про то же во­ен­ное дет­ст­во! Ты сам-то пом­нишь?

— Не очень. Ста­ра­юсь за­быть.

— Зачем?

— Что­бы не пе­ре­пи­сы­вать са­мо­го се­бя, Ге­ор­гий Ва­лен­ти­но­вич.

Ко­нечно, жи­вая па­мять дет­ст­ва по­сто­ян­но бы­ла с ним, и не был бы он ни­ка­ким рус­ским пи­са­те­лем, с рус­ской от­кры­той ду­шой, от­кры­той и для ра­до­сти, а глав­ное, для бо­ли, для чужой, глав­ное, бо­ли, ес­ли бы не при­нял в се­бя из дет­ст­ва эту нау­ку со­стра­дать вме­сте со всем жи­вым. И это его со­стра­да­ние со всем жи­вым не пе­ре­ста­ва­ло жить в нем, мучать его всю жизнь и за­став­лять ис­кать и ис­кать счас­тье, доб­ро для все­го, что бы­ло во­круг.

Дет­ст­во свое он, ко­нечно, ко­гда-ни­будь вспом­нит. Но сейчас вот жи­вет в нем кни­жечка о пти­цах — не­боль­шая кни­жечка для де­ти­шек... А о пти­цах — по­то­му что это са­мые ра­ни­мые, са­мые за­ви­ся­щие от нас жи­вые су­ще­ст­ва. И при­нес­ти эту, очень ра­ни­мую, очень хруп­кую жизнь де­тиш­кам он считал край­не не­об­хо­ди­мым, что­бы де­ти учились бе­речь эту жизнь.

Бес­по­кой­ст­во за жизнь взрос­ло­го чело­ве­ка ма­ло­му ре­бен­ку сра­зу и не при­не­сешь — да, ка­кое осо­бое бес­по­кой­ст­во мо­жет быть за то­го же от­ца, ко­то­рый са­мый силь­ный, са­мый-са­мый... А вот ро­дить от­вет­ст­вен­ность-бес­по­кой­ст­во за жизнь ма­лой пта­хи у ре­бя­ти­шек мож­но, ес­ли по­ка­зать им эту жизнь, по­ка­зать эту пта­ху та­кой, ка­кая она есть — сре­ди ее за­бот, тре­вог и вечных опас­но­стей, по­ка­зать в му­же­ст­ве, в стрем­ле­нии к род­но­му до­му по вес­не через все не­по­го­ды... Крош­ка, ко­мочек все­го-на­все­го — за­день и убь­ешь, а ведь до­ле­те­ла, при­бы­ла до­мой, ос­та­вив по­за­ди за со­бой мно­гие-мно­гие ки­ло­мет­ры. Ну, здрав­ст­вуй, ми­лая пташ­ка, здрав­ст­вуй...

Так и ро­дит­ся у ма­лень­ко­го чело­ве­ка, по­знав­ше­го му­же­ст­вен­ную жизнь пташ­ки, и пер­вая в жиз­ни за­бо­та-бес­по­кой­ст­во за жи­вое су­ще­ст­во. А там уж пря­мой путь к за­бо­те-бес­по­кой­ст­ву чело­ве­ка за всю жизнь на Зем­ле.

Не один год го­то­вил се­бя Мо­ро­зов к этим сво­им рас­ска­зам о пти­цах — к рас­ска­зам для ма­лы­шей. Сколь­ко раз сам был тут ма­лым ре­бен­ком, от­кро­вен­но удив­ля­ясь, вос­тор­га­ясь и бес­по­ко­ясь за судь­бу сво­их дроз­дов, зяб­ли­ков, лас­точек, что с вес­ны до осе­ни жи­ли тут же, воз­ле его до­ма...

Ок­но, око­ло ко­то­ро­го Мо­ро­зов обычно ра­бо­тал, гля­де­ло на ого­род — дом его сто­ял на скло­не хол­ма, холм при строи­тель­ст­ве до­ма под­ре­за­ли, и те­перь ок­но, смот­рев­шее на ого­род, на склон хол­ма, бы­ло бли­же к зем­ле, чем ок­на, об­ра­щен­ные к озе­ру. Вот так и по­лучилось, что его ого­род-са­дик с кой-ка­ки­ми гряд­ка­ми и ягод­ны­ми кус­ти­ка­ми, при­ве­зен­ны­ми сю­да из Мо­ск­вы, был у не­го сра­зу за ок­ном. Ну, а воз­ле гря­док и кус­тов все­гда бы­ли пти­цы.

Пом­нит­ся, как по­ра­зил­ся он, уви­дев у ок­на дроз­да-ря­бин­ни­ка, ко­то­рый ра­зы­ски­вал для се­бя чер­вей воз­ле ого­род­ных гря­док, — и по­ра­зи­ло Мо­ро­зо­ва то, как дрозд, вы­смот­рев и вы­хва­тив из нор­ки чер­вя, по­лос­кал его в лу­жи­це, пре­ж­де чем про­гло­тить...

Да-да, вы­хва­тит чер­вя­ка, под­скочит к лу­жи­це — раз-раз-раз взад-впе­ред клю­вом с чер­вем по во­де, а за­тем и за­ку­сит-по­зав­тра­ка­ет.

Здесь, у не­го под ок­ном, на вет­ки бе­ре­зы пе­ре­би­рал­ся все­гда из гнез­да вы­во­док лас­точек-ка­са­точек. От­сю­да птен­цы-жел­то­ро­ти­ки впер­вые обо­зре­ва­ли не­зна­ко­мый еще для них мир и от­сю­да со­вер­ша­ли свои пер­вые по­ле­ты...

А зяб­ли­ки, вся­кий раз пря­тав­шие­ся за его до­мом от позд­них ме­те­лей, ка­кие не­ред­ко яв­ля­лись сю­да по вес­не?.. А во­ро­бьи, про­мыш­ляв­шие воз­ле гря­док раз­ных бу­ка­шек и ко­зя­вок?.. Ко­нечно, он хо­ро­шо знал и дроз­дов, и лас­точек, и зяб­ли­ков, а тем бо­лее и во­робь­ев и до это­го, но та­кой стра­сти, та­ко­го ста­ра­ния в той же во­робь­и­ной охо­те за на­се­ко­мы­ми рань­ше не за­мечал... Ну, и во­ро­бьи! Ну, и ра­бо­тя­ги-ста­ра­те­ли!

Сло­вом, рас­ска­зы о раз­ных пти­цах, до­ве­рив­ших ему свою жизнь-тай­ну, у Мо­ро­зо­ва бы­ли почти го­то­вы. И пи­сать­ся они бу­дут лег­ко, и никто осо­бен­но не по­сме­ет­ся над ни­ми в из­да­тель­ст­ве — эти рас­ска­зы он со­би­рал­ся по­ка­зать очень ми­ло­му ре­дак­то­ру, ко­то­рый хо­ро­шо по­ни­мал, что ищет, хочет ав­тор от сво­их пер­на­тых ге­ро­ев и от сво­их чита­те­лей-ма­лы­шей... Толь­ко бы не уш­ла эта ум­ная жен­щи­на на пен­сию, по­ка он все не на­пи­шет... И те­перь, к осе­ни, он бы уже жил эти­ми рас­ска­за­ми, этой кни­жечкой о пти­цах, ес­ли бы не при­езд Со­ко­ло­ва... Так что его дет­ст­во в нем и не ос­ты­ва­ло, бы­ло-бы­ло в нем по-преж­не­му ис­крен­не и глу­бо­ко его по-дет­ски вер­ное чув­ст­во все­го жи­во­го. За что он и бла­го­да­рил свою судь­бу...

Кто зна­ет, дол­го ли еще, нет ли об­ра­ща­лись бы те­перь на­ши дру­зья к той или иной сво­ей па­мя­ти, толь­ко вос­по­ми­на­ния их бы­ли на­ру­ше­ны мальчон­кой Мить­кой, ко­то­рый поя­вил­ся вдруг под ок­на­ми и гром­ко из­вес­тил и Мо­ро­зо­ва, и Со­ко­ло­ва, что они, мол, обе­ща­ли ему пой­ти нынче за гри­ба­ми, и что он, Мить­ка, к та­ко­му по­хо­ду уже пол­но­стью го­тов.

По­ход за гри­ба­ми воз­гла­вил Ге­ор­гий Ва­лен­ти­но­вич — он как-то не­за­мет­но при­брал се­бе мо­на­стыр­ский по­сох Мо­ро­зо­ва и те­перь, раз­ма­хи­вая им из сто­ро­ны в сто­ро­ну, как указ­кой на уро­ке, за­да­вал вслух вся­кие во­про­сы и сам се­бе на них от­вечал:

— А это что за чудо та­кое с фио­ле­то­вы­ми го­лов­ка­ми? А? Кто вы есть по име­ни-отчес­т­ву?.. Со­гла­сен-со­гла­сен — вы ва­си­лек лу­го­вой в от­личие от сво­его си­не­о­ко­го со­бра­та ва­силь­ка по­ле­во­го, про­из­ра­стаю­ще­го толь­ко на хлеб­ных по­лях. Значит, в по­пу­ляр­ной пес­не ге­рой, спрыг­нув­ший на даль­ней стан­ции с по­ез­да, и ока­зав­ший­ся пря­мо в мо­ре лу­го­вых трав, ни­как не мог ди­вить­ся го­лу­бым ва­силь­ко­вым цве­том — там по­ле­вых ва­силь­ков с го­лу­бы­ми го­лов­ка­ми ни­ко­гда и не бы­ло. Вот так, то­ва­ри­щи-по­эты, на­до знать бо­та­ни­ку... Прав­да я го­во­рю, про­фес­сор Мо­ро­зов?.. А, Сер­гей Ми­хай­ло­вич?

Но "про­фес­сор бо­та­ни­ки" Со­ко­ло­ву не от­ве­тил, и тот при­нял­ся даль­ше про­ве­рять свои зна­ния отечес­т­вен­ной фло­ры:

— А это, ко­нечно, иван-­чай или, по­со­лид­ней, ки­прей. Цве­ток-пер­во­про­хо­дец, пер­вым за­се­ля­ет лес­ные по­жа­ри­ща. Жизнь на га­ри не­сет. Ки­прей под­ни­мет­ся, а там ря­дом с ним и ма­ли­на. А уж ма­лин­ник при­жи­вет­ся-пой­дет, под его за­бо­той, гля­дишь, где и бе­рез­ки поя­вят­ся-по­тя­нут­ся к све­ту. Вот так вот — а за все в пер­вую очередь на­до ки­прей бла­го­да­рить. Пра­виль­но, Сер­гей Ми­хай­ло­вич? А? Молчите?.. Не воз­ра­жае­те? То­гда пой­дем даль­ше...

И они шли даль­ше, по-преж­не­му впе­ре­ди бо­та­ник Со­ко­лов, а сле­дом, чуть при­от­став, Мо­ро­зов и Мить­ка.

И Мо­ро­зов, и Мить­ка молчали.

Хо­лод­ная Мить­ки­на ла­дош­ка уже со­гре­лась, ожи­ла те­п­лом в боль­шой, доб­рой ру­ке дя­ди Се­ре­жи. Дя­дя Се­ре­жа нет-нет да и по­жи­мал ле­гонь­ко эту узень­кую, то­нень­кую ла­дош­ку, а там и спра­ши­вал не­гром­ко:

— Мить­ка, ты жи­вой?

— Ж-жи­вой, — от­зы­вал­ся ма­лень­кий чело­вечек, и они опять так же молча шли даль­ше...

"Мить­ка, ты жи­вой?" — "Ж-жи­вой" — объ­яс­ня­лось тем, что мальчон­ка сра­зу пе­ре­хва­тил у дя­ди Се­ре­жи гриб­ную кор­зин­ку. Кор­зин­ка бы­ла ве­ли­ка для не­го, но он не сда­вал­ся и уп­ря­мо во­лочил ее за со­бой. Мо­ро­зов по­жа­лел мальчон­ку и пред­ло­жил ему одеть кор­зин­ку на го­ло­ву, раз ни­как не хочет от­да­вать — так, мол, легче бу­дет не­сти. Кор­зин­ка сол­дат­ской кас­кой с са­мо­го Гул­ли­ве­ра на­кры­ла Мить­ку чуть ли не все­го це­ли­ком. Что уж ви­дел он там, под кор­зин­кой, как не спо­ты­кал­ся по до­ро­ге? Толь­ко мальчон­ка и тут шел ис­прав­но ря­дом со сво­им дя­дей Се­ре­жей, шел молча, и Мо­ро­зов, что­бы под­дер­жать сво­его ма­лень­ко­го дру­га-пу­те­ше­ст­вен­ни­ка, вре­мя от вре­ме­ни и за­да­вал ему во­прос:

— Мить­ка, ты жи­вой?

— Ж-жи­вой, — от­вечал из-под кор­зин­ки гриб­ник-до­шко­ль­ник, и по­ход за гри­ба­ми про­дол­жал­ся.

Мо­ро­зов не раз при­зна­вал­ся сам се­бе, что толь­ко с деть­ми чув­ст­во­вал он се­бя со­всем лег­ко и про­сто. Но за эти про­сто­ту и лег­кость, за мир в ду­ше при встрече с от­кро­ве­ни­ем дет­ст­ва это дет­ст­во тре­бо­ва­ло от не­го дру­гой раз та­кую тя­же­лую пла­ту, ка­кую пом­нил он по­том всю жизнь...

До сих пор он не мо­жет спо­кой­но вспо­ми­нать смерть Ва­нечки Тол­сто­го, по­след­не­го сы­на Льва Ни­ко­лае­вича. Из жиз­ни, от лю­дей ухо­дил ма­лень­кий и очень ум­нень­кий ре­бе­нок, ухо­дил почти доб­ро­воль­но, еще за­дол­го до бо­лез­ни раз­дав дру­гим свои иг­руш­ки — мол, мне боль­ше они не нуж­ны здесь...

Рас­пад бы­тия на жизнь и смерть для чело­ве­ка, еще толь­ко-толь­ко начав­ше­го жить, Мо­ро­зов не мог при­нять ни­ко­гда. Сам, при­ни­мая, при­зна­вая свою бу­ду­щую смерть умом, а то и серд­цем, он го­тов был уме­реть тут же, сейчас, толь­ко бы от­вес­ти со­бой смерть от ре­бен­ка... За что? За что от­би­рать у них жизнь? А ведь они то­же хо­тят жить! А ведь они еще и не жи­ли... При всем сво­ем уме­нии почув­ст­во­вать боль дру­го­го он не мог пред­ста­вить се­бе тот ужас смер­ти, ко­то­рый дол­жен был ис­пы­ты­вать и уми­раю­щий ре­бе­нок с его сла­бень­кой, хруп­кой, доб­рой ду­шой... До­б­рая ду­ша!.. А мо­жет, по­это­му Ва­нечка Тол­стой и уми­рал доб­ро, при­ни­мая сво­им от­кро­вен­ным дет­ским серд­цем все во­круг толь­ко как сказ­ку и со­гла­ша­ясь в этой сказ­ке да­же со смер­тью? Чис­тая, еще не ра­зо­рван­ная на клочья жиз­нью-бо­лью дет­ская ду­ша, мо­жет, и не ве­да­ла тут смер­тель­но­го стра­ха?.. Но все рав­но — не­об­хо­ди­мость дет­ской смер­ти для Мо­ро­зо­ва бы­ла не­по­сти­жи­мой. И пом­нит­ся, при­ни­мая за­ко­ны жиз­ни, оп­ре­де­лен­ные са­мим на­ро­дом: позд­ний ре­бе­нок хоть и ум­нень­кий, но обычно не жи­лец, — Мо­ро­зов очень жес­то­ко су­дил за смерть Ва­нечки са­мо­го Льва Ни­ко­лае­вича Тол­сто­го.

До Ва­нечки, до его смер­ти, при­от­крыв­шей ему во всех ее глу­би­нах смерть ре­бен­ка, Мо­ро­зов ни­ко­гда не до­ве­рял свои мыс­ли-рас­су­ж­де­ния днев­ни­кам, но тут что-то в нем по­тре­бо­ва­ло чис­то­го лис­та бу­ма­ги для за­пи­си-пе­ре­жи­ва­ний...

"Тра­ге­дия Ва­нечки Тол­сто­го — ужас­ная, не­вы­но­си­мая. Я не знаю, вы­жил бы я в та­кой си­туа­ции. Но тра­ге­дия эта пре­до­пре­де­ле­на. Тол­стой да­ет этой тра­ге­дии так на­зы­вае­мую нрав­ст­вен­ную оцен­ку, хо­тя и с при­влечени­ем ме­ха­низ­ма при­ро­ды. Вот его днев­ник от 12 мар­та 1895 го­да: "При­ро­да про­бу­ет да­вать лучших и, ви­дя, что мир еще не го­тов для них, бе­рет их на­зад. Но про­бо­вать она долж­на, что­бы ид­ти впе­ред. Это за­прос. Как лас­точки, при­ле­таю­щие слиш­ком ра­но, за­мер­за­ют. Но им все-та­ки на­до при­ле­тать. Так и Ва­нечка." Но этой тра­ге­дии есть и био­ло­гичес­кие объ­яс­не­ния. Уми­ра­ет (не вы­жи­ва­ет фи­зичес­ки) пре­ж­де все­го по­след­ний, позд­ний ре­бе­нок, ро­ж­ден­ный от ста­рых ро­ди­те­лей (он все­гда фи­зичес­ки сла­бей от при­ро­ды!). Фи­зичес­ки здо­ро­вые де­ти ро­ж­да­ют­ся от мо­ло­дых и здо­ро­вых ро­ди­те­лей. Так что по­след­ний, позд­ний ре­бе­нок все­гда ро­ж­да­ет­ся под бо­лее тя­же­лым кре­стом об­речен­но­сти".

"Путь к тра­ге­дии уже на­мечен. Что­бы из­бе­жать тра­ге­дии, на­до пре­ж­де все­го быть ме­ди­цин­ски гра­мот­ны­ми — это со­вет ра­цио­на­ли­стов. Но по­доб­ная ме­ди­цин­ская гра­мот­ность ос­тав­ля­ет не­ре­шен­ным во­прос: "Ва­нечке бы­ла да­ро­ва­на жизнь (хо­тя и ко­рот­кая), он ис­пы­ты­вал, обя­за­тель­но ис­пы­ты­вал выс­шее счас­тье, ра­ди ко­то­ро­го и ро­ж­да­ет­ся чело­век, счас­тье жиз­ни. Так как быть, как от­ка­зать Ва­нечке, ко­то­рый мог поя­вить­ся на свет, в пра­ве ис­пы­тать это счас­тье?".. И как бы лег­ко бы­ло жить и от­вечать на все эти во­про­сы, ес­ли бы ду­ша дей­ст­ви­тель­но бы­ла бес­смерт­ной! А ма­те­риа­ли­сту без ве­ры в бес­смер­тие ду­ши со­хра­нять в се­бе чело­вечес­кую чут­кость, чув­ст­ви­тель­ность к бо­лям дру­гих не­вы­но­си­мо – это жизнь на гра­ни с бе­зу­ми­ем... Ко­ря­ки на Камчат­ке ве­рят, что умер­ший чело­век ухо­дит к ду­хам, ос­во­бо­ж­да­ет­ся от зем­ных за­бот, и ра­ду­ют­ся смер­ти и не спа­са­ют гиб­ну­ще­го, то­ну­ще­го, и по­хо­ро­ны у них ве­се­лые. Воз­мож­но, так же и у те­лен­ги­тов на Ал­тае. Ес­ли бы ве­рить во встречу с Ва­нечкой где-то, ко­гда-то (там или сно­ва на зем­ле), то да­же я, спус­тя 88 лет по­сле смер­ти это­го ре­бен­ка, не мучал­ся бы от ужа­са про­ис­шед­ше­го то­гда".

"А даль­ше мысль идет вот в ка­кую сто­ро­ну... Ведь му­ка, тра­ге­дия той си­лы, о ко­то­рой речь, удел не ка­ж­до­го, жи­ву­ще­го на Зем­ле, — да­же в том случае, ес­ли все жи­ву­щие ма­те­риа­ли­сты, начис­то от­ри­цаю­щие бес­смер­тие ду­ши. Эта му­ка, тра­ге­дия — тра­ге­дия боль­шой ду­ши, осо­бо­го чело­вечес­ко­го на­строя — это удел тех, кто под­нял­ся из оков фи­зичес­кой жиз­ни и об­рел пра­во и на­ка­за­ние жить жиз­нью ду­хов­ной. Это крест ду­хов­ных ли­де­ров об­ще­ст­ва. Чело­век, на­хо­дя­щий­ся в рам­ках пре­иму­ще­ст­вен­но фи­зичес­кой жиз­ни, фи­зичес­ко­го тру­да, так ост­ро не на­страи­ва­ет сво­ей чув­ст­ви­тель­но­сти, а по­то­му, воз­мож­но, так ост­ро и не пе­ре­жи­ва­ет по­доб­ное. Да и де­ти у не­го в 60 лет ро­ж­да­ют­ся ку­да ре­же, чем у Льва Тол­сто­го. Фи­зичес­кая ус­та­лость ска­зы­ва­ет­ся здесь, да и же­ны, как пра­ви­ло, у та­ких лю­дей не на мно­го мо­ло­же их, а жен­щи­ны в 60 лет ро­жа­ют со­всем нечас­то! По­это­му и край­не ущерб­ный фи­зичес­ки по­сле­дыш-по­скре­быш в обычной, ра­бочей сре­де ре­док — тут воз­мож­ность по­доб­ной тра­ге­дии го­раз­до мень­шая. Лю­ди же ду­хов­ной жиз­ни обычно (увы!) со­хра­ня­ют по­тен­ци­ал доль­ше, от­сю­да и мо­ло­дые же­ны под ста­рость, а во вре­ме­на Л.Н.Тол­сто­го на­гу­ляв­шие­ся гос­по­да же­ни­лись позд­но, и сра­зу на мо­ло­дых — вот и ро­жа­ли им, се­дым, мо­ло­дые жен­щи­ны не все­гда фи­зичес­ки здо­ро­вых де­тей. Это то­же рас­пла­та (за все при­хо­дит­ся пла­тить!) за на­ру­ше­ние за­ко­нов био­ло­гии, дос­тав­ших­ся чело­ве­ку".

"Но при чем тут Ва­нечка? Почему, за что рас­плачива­ет­ся он? За гре­хи ро­ди­те­лей?.. Так два вы­хо­да в жиз­ни: 1.Ве­рить и на­де­ять­ся на бес­смер­тие ду­ши — про­ще и легче то­гда ос­во­бо­ж­дать се­бя от вся­ких обя­зан­но­стей при жиз­ни. 2. Знать свою био­ло­гию, сле­до­вать ей и знать о той рас­пла­те, ко­то­рая мо­жет те­бя ожи­дать. Толь­ко при­ве­де­ние на­шей со­ци­аль­но­сти в со­от­вет­ст­вие с на­шей био­ло­ги­ей по­зво­лит нам из­ба­вить­ся от все­го то­го страш­но­го, боль­но­го, что час­то го­то­вит нам жизнь. А ведь эти тра­ге­дии — сиг­нал, мощ­ный, на­бат­ный, что мы не так жи­вем. И пусть не нам уже этот сиг­нал к ис­пол­не­нию, а на­шим де­тям. Но он есть, и не об­ра­тить на не­го вни­ма­ния про­сто нель­зя!"