Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Реакции же на свои собственные стихи, написанные, как утверждал теперь Соколов, еще в студенческие годы, Морозов в себе пока не обнаружил, но друг его не сдавался и продолжал стихами утверждать, что нынешний Сергей Михайлович Морозов, мол, и в те давние годы был уже не каким-то там расщепленным человеком, отдающимся разным страстям, а вполне цельной личностью, сочетающей в себе, как принято в таком случае говорить, духовное богатство, моральную чистоту и физическое совершенство:
Давай выпьем с тобой за дорогу,
За романтику километров,
За девчонку-недотрогу,
За непризнанных поэтов...
— И здесь, Серега, ты теперь изменил только первой строчке. Давай дальше посмотрим:
За ребят, непогодой простуженных,
За семейных и незамужних,
За чудных и неугомонных,
Увлекающихся и влюбленных...
— Что здесь?.. Ныне, правда, вот под этой кровлей, возле такой могучей русской печи и рядом с дымящимся самоваром, разные непогоды, а с ними и простуды нам не грозят. А дальше-то, дальше-то как хорошо:
Давай выпьем с тобой за дружбу,
За мужскую, очень нужную...
— А ведь врачуешь ты меня, врачуешь, Морозов, по-прежнему — и врачуешь своей честной дружбой, — Соколов удовлетворенно и благодарно к хозяину дома какое-то время помолчал, но затем снова принялся читать стихи:
За святую женскую строгость,
За упрямство и за твердость...
— Ну, а здесь я, Сергей Михайлович, совсем пас — упрямством не одарен и твердости в себе особой, честное слово, не ощущаю. Нет, не князь при щите и мече ваш покорный слуга Георгий Валентинович Соколов — увы, нет. Но оруженосцем вашим быть могу! И даже очень верным, честное порядочное слово.
"Святую женскую строгость" в только что прозвучавших стихах Соколов почему-то пропустил, не откомментировал эту строчку ни в свою сторону, ни в сторону своего друга. Морозов хоть и не очень чтобы вслушивался в Жоркины излияния, но этот факт про себя отметил, отметил и то, что в этом месте оратор будто чуть споткнулся, и чтобы избавить Соколова от какой-либо неловкости, подал голос и тем самым оборвал поэтический утренник:
— Ты, братец, никак с утра уже к своей фляжечке приложился?
— Нет-нет, Сергей Михайлович, цела у меня фляжечка, цела — берегу по твоему совету для приема Василисы Николаевны...
— Ну, тогда давай-ка к столу — самовар готов.
К столу, к самовару Соколов обратился не сразу — свой восторг жизнью, явившийся к нему этим утром, он еще продолжил, сунувшись и к окну, за которым бодрое солнце, разгоняя по озерным заливам последние клочья тумана, обещало и сегодня такой же ясный и тихий день, как вчера, а затем и к кухонному столу, где в большой эмалированной миске лежал присоленный, дожидавшийся печи, его, как скажут тут, рыбниковый, приготовленный к пирогу-рыбнику, окунь-гигант.
— Серега, а хороша рыбка! А? Хороша! И здесь, в миске, и то красавец! Не красавец, а как тут говорят — красовец!.. Чудо! Просто чудо!
Затем они пили чай, уже без стихов и восторгов, хотя и отменного качества здешний чай, здешняя вода вот-вот готовы были вызвать у Соколова не меньший восторг, чем его чудо-окунь, который вечером явится им здесь на столе запеченным в тесте... После чая Морозов собрался на ту сторону залива, к бабке Лизе — надо было отвезти старухе рыбу, пойманную вчера.
— Все местные старухи при стариках-рыбаках жили — рыба на столе каждый день была. А теперь вот стариков нет — нет и рыбы. Страдают наши бабки без рыбы. Вот и приходится тут быть за стариков, — обьяснил Морозов свою поездку к бабке Лизе, а там отвел от берега лодку и оставил Соколова в одиночестве возле затихшего самовара.
А день действительно обещал быть прекрасным. И это Соколов чувствовал по той легкости, какая обычно приходила к нему лишь тогда, когда впереди, на целый месяц, он не предвидел никаких тревог. В таком светлом состоянии и писались всегда его самые лучшие вещи. Когда же впереди маячило что-то неопределенное, а потому и тревожившее его, работа у него никогда не получалась. Этот месяц впереди без тревог, как условие успешного творчества, он полностью позаимствовал у Константина Георгиевича Паустовского, которого в своей литературной юности просто боготворил:
"Писателю, когда он работает, нужны спокойствие и по возможности отсутствие забот. Если впереди ждет какая-нибудь, даже отдаленная неприятность, то лучше не браться за рукопись. Перо будет валиться из рук или из-под него поползут вымученные пустые слова... Хорошо писать, когда впереди тебя ждет что-нибудь интересное, радостное, любимое, даже такой пустяк, как рыбная ловля под черными ивами на отдаленной старице реки..."
Вот так вот, и никам иначе.
Сегодня это счастье — не знать впереди на месяц вперед тревог было рядом с ним, и его волей-неволей, хотя он и не собирался тут ничего писать (да и где писать — если только в бане у Морозова, как Паустовский в Солотче), потянуло в литературу. Вчерашний день, ставший для него уже прошлым, теперь, как любил определять это состояние Соколов, разложился на сюжеты, то есть, вызвав ранее какие-то чувства, отгорел в сердце, а потому мог быть уже трезво оценен.
... А сюжеты вчера были. Чего стоит одна часовенка в развалившейся деревушке и кот — местный хозяин-домовой! А сельское кладбище этот ряд могильных холмиков над молодыми русскими мужиками, и тут же, возле них, молодые русские женщины, отказавшиеся добровольно от жизни! Писать бы все это, писать! Какие бы это были рассказы!
Но рассказы он, Георгий Соколов, писал теперь, увы, все реже и режу, хотя раскладывать жизнь на сюжеты по-прежнему продолжал, но чего-то для рождения рассказов ему теперь не хватало... Может быть, теперь он все больше и больше терял свое прежнее чувство жизни, все меньше и меньше переживал вместе со своими героями — раньше вот, чего греха таить, и слезу частенько ронял над листом бумаги... Рассудочность давит. Рассудочность. Возраст — к осмыслению всего тянет, к ответам на вопросы. Другой раз и воспламенится вроде бы сердце какой-нибудь встречей-сюжетом, годным для рассказа, но только воспламенится и тут же почти погаснет огонь... Что делать?
Как-то озадачила его тем же самым вопросом умница-дочь:
— Папочка, а почему у тебя теперь все меньше и меньше рассказов?
Как мог, он постарался объяснить ей то же самое, что объяснял и себе: мол, тянет на философию, а это рассуждения — это уже длинный разговор. Объяснил, но чувствовал, что что-то не договорил, а не договорил он самого главного... Рассудочность, все больше открывавшаяся в нем, все решительней освобождавшая теперь его от прежних чувств-слез и чувств-улыбок, увы, вовсе не вела его к какой-то философской глубине-позиции, и он все чаще и чаще свои прежние чувства в слове подменял просто многословием-описательностью. Его, лишенного теперь прежнего полета сердца, конечно, решительно приземлило в деталировку событий. Но хорошо бы эта деталировка-углубление обернулась у него анализом психологии описываемых лиц... Ан, нет — такой анализ ему никак не давался, да и не особенно тянуло в ту сторону — его чаще влекли только цвет и звук, и будь он живописцем, он обязательно поклонился бы импрессионизму... Как это прекрасно у того же Паустовского — оранжевые апельсины на темно-зеленой воде Батумского порта!
Итак, ни своя, ни чужая душа не влекли его к себе для работы-анализа, и, теряя прежние краски-восторг жизнью, он, мастер слова, почти классик, имя которого во многих литературных исследованиях стояло обычно чуть ли не вслед за именами Бунина и Паустовского, потянулся, разумеется, к анализу качества вещи... Сначала это новое для него детальное выписывание предмета его пугало, но затем он нашел себе оправдание: он становился мастером-миниатюристом, хотя и терял при этом свой прежний рассказ-чувство, терял, увы, горько.
Все это дочери он тогда не объяснил. Но она, умница, что-то понимала сама, и главное, понимала его теперешнее состояние.
— Папочка, — предложила дочь, — но ведь сюжеты рассказов к тебе все равно должны приходить. А зачем их забывать? Их надо собирать. Обязательно собирать и немного обдумывать. И тогда будут у тебя свои "затеси", как у Виктора Петровича Астафьева, или "мгновения", как у Юрия Васильевича Бондарева... А чем плохо "камешки на ладони" Владимира Алексеевича Солоухина? Ну как, папочка, начнем не терять сюжеты?
... Молодец, дочурка, молодец, Нинуха-умница!... Она уговорила его тут же и даже придумала-подарила ему название его будущих записок — "капля за каплей". Ничего, пусть так и будет — "капля за каплей", а может, что дельное и соберется, накапает. По крайней мере, свою связь с прежним своим рассказом, с прежним собой он теперь сразу не оборвет, не потеряет.
— Ну, а теперь, папочка, рублик за идею...
Была у них когда-то такая игра: он одаривал дочь рублем за сюжет-идею для рассказа. И бывало, Нинуха дарила ему тут чудесные мысли. Для награды дочери он тогда постоянно держал в бумажнике несколько новых рублевых бумажек. Но эта игра в сюжеты и награды как-то незаметно им подзабылась, и, заглянув в бумажник, Соколов не обнаружил там ни одного рубля. Из мелких купюр была только пятерка, и он торжественно протянул ее дочери:
— Милости прошу.
— Благодарю покорно, — отвечала, выдерживая тон игры, дочь. Но, папочка, этого несколько многовато — тебе требуется сдача.
Она выдвинула ящик своего письменного стола, достала оттуда небольшой толстенький блокнот в приличной, не то экспортной, не то импортной обложке, вытряхнула что-то из этого блокнота обратно в свой стол, а сам блокнот, сделав на нем надпись, торжественно протянула отцу. Соколов принял подарок и прочел надпись, сделанную дочерью на первой странице: "Г.Соколов. Капля за каплей".
Вот этот блокнот и лежал сейчас перед Георгием Валентиновичем на столе, рядом с почти остывшим самоваром, и наш мастер слова, почти классик, обнаружив в себе счастливую легкость, какая известна только одухотворенным творцам, собрался оставить потомкам свою очередную запись-творение.
... Шутки-шутками, — то подсмеиваясь над собой, то всерьез рассуждал про себя Соколов, — а вот помру вдруг, и не останется ведь без этих "капель" никаких записей-завещаний. А?..
У него, конечно, была счастливая литературная жизнь — все написанное им публиковалось. У него никогда не было рукописей "в стол", которые оказывались либо несозвучными времени, любо несозвучными вдруг с самим автором... Нет, он никогда в своей прозе не кричал "ура!", никогда не мыслил лозунгами, не писал по заказу, на злобу дня — он просто писал, ища для себя, а там, выходило, что и для людей, добрый свет в жизни, писал, пытаясь угадать дорогу к правде, к чистоте. И все это как будто всех трогало, всем нравилось. А если что-то и не подходило, не устраивало почему-то редактора-издательство, он обычно не сопротивлялся, а потому и не строил сам себе особых препятствий на пути к читателю.
Книги его выходили быстро, просто, обычно тут же раскупались, а там и переводились на другие языки. Честно говоря, он, даже при встречах с западными издателями никогда не интересовался: кто именно читает его там, на Западе, кто там его читатели? Но позже, побывав в разных странах-государствах, сам по себе встретил ответы на вопросы, которые в общем-то и не задавал себе — там его читали те, кто питал симпатии к художественной русской литературе. Сенсаций в его книгах никогда не искали, а ценили язык, мастерство — знали его на Западе не только в переводах, но и в подлиннике, и тут, правда, по-европейски сдержанно благодарили за музыку слова и за краски. И Соколов был от всего этого откровенно счастлив.
Счастлив он был, конечно, и оттого, что все написанное им не залеживалось у него на столе. Но вот, поди же, появились эти "капля за каплей", и он озаботился мыслью, что случись — помрет, и жене с дочерью нечего будет посмертно публиковать.
... Надо. Надо, Георгий Валентинович, оставить своим женщинам работу после вашего ухода, как говорится, в мир иной. А то ведь забудут и вас, и их. А останется после вас что неопубликованное, глядишь, где и появится это, оставленное вами, с обязательной приписочкой "публикация такой-то и такой-то". Деньжат отсюда жене и дочери почти никаких — уж такое наше авторское право: живешь — рви, хватай, чтобы копейку какую оставить семье, которая вокруг тебя-писателя всю жизнь плясала, а не успеешь при жизни отложить семье на черный день, дальше им, считай, ничего почти и не подкинут... Ну, материя — это потом. Это как-нибудь обдумаем отдельно. Главное, молодец Нинуха, нашла место, куда сюжеты ненаписанных рассказов складывать! Молодец! И Серега молодец — по такой вчера чудной дороге провел! И озеро то лесное — молодец — окуня какого поднесло! А? И ты, самовар, тоже молодец — настоящим дымом попахиваешь. Вот так вот, брат, самовар, и дальше дыми-живи, чтобы с электрическим не спутали...
И строгость форм отдав луне,
Я в жизнь уплелся за возами.
И даже лошадь в табуне
Мне больше нравилась глазами...
... Молодец, Серега, молодец! Ничему, ничему не изменил! Ну, и мы, Сергей Михайлович, по своему тоже еще постараемся. Честное слово!
С этой решительной мыслью Соколов взялся было за ручку, чтобы оставить на страницах блокнота-дневника очередную каплю своего писательского труда, но тут в дверь не менее решительно стукнули, и не успел он встать, двинуться к двери и даже произнести до конца: "Да-да, войдите", — как дверь распахнулась и в комнате у стола оказалась небольшого росточка женщина, в резиновых сапогах, в синей куртке с какими-то форменными нашивками, с белым пластмассовым бидончиком в руках и с рюкзаком за спиной, лямки которого были перехвачены на груди женщины толстым шнурком.
— Здравствуйте, — громко поздоровалась гостья. — А Сергей-то Михайлович дома ли, нет ли?
— Нет его — он отправился на ту сторону залива.
— А, ну-ну, к бабке Лизе, наверное.
— Да-да, — ответил Соколов, еще не догадываясь, кто перед ним.
А перед ним была почта — почтальон Анна Александровна или, по местному, очень добро, уважительно, просто — Аннушка.
Только что пребывавший в доверительных беседах с самим собой, Соколов был застигнут врасплох странным визитом, и теперь, не зная, что говорить, делать в присутствии этой быстрой женщины, стоял виновато, растерянно: мол, как же так, откуда и кто вы?..
— Я — почта, — будто отвечая на вопросы, представилась женщина, ловко распустив шнур на груди и уже доставая из рюкзака стопку газет...
— Это вам для Сергея Михайловича газеты. А это письмо — тоже для Сергея Михайловича. А это Сергею Михайловичу баночку передайте, — она достала из рюкзака и стеклянную банку с белой пластмассовой крышкой. — Крышку-то я возьму обратно.
Крышка под рукой женщины ловко отделилась от банки, женщина тут же сполоснула ее под умывальником и сунула обратно в рюкзак.
— Молока не наливаю вам, — она тряхнула бидончиком-канистрой. — Сергей Михайлович-то не пьют молока. Это бабкам, бабкам все ношу. А может, вам что из нашей почты надо? Письма отправить или конверты купить?
— Спасибо, — наконец вступил в разговор Соколов, — писем пока не писал, а конверты вроде бы и не требуются...
— А нам вот требуется продавать — по копейке почта-то у нас деньги свои собирает, — оправдала женщина свое предложение по части конвертов. И тут Соколов, сообразив, что купить конверты можно не столько для себя, сколько для почты, спохватился:
— А сколько у вас этих конвертов?
Женщина быстро достала из рюкзака папку, вынула из папки стопку почтовых конвертов и, посчитав их, сообщила:
— Четырнадцать штук.
— Давайте — я все-таки возьму, на всякий случай.
— Смотрите, если не нужны, так и не берите.
Но Соколов уже достал из бумажника рублевую бумажку и протянул ее женщине. Та быстро отсчитала из кошелька необходимые для сдачи монеты и положила их на стол перед Соколовым.
— Да что вы, не надо никакой сдачи — это вам за услуги, как говорят, на чай.
— А мы чай без денег тут пьем, — ответила тут же женщина. — У нас не как в городе — у нас сдачу сдают всякий раз. Ну, все. Я пошла... Может, что надо принести? Хлеба? Или из магазина чего еще? Там сейчас яички есть, сырки плавленые...
— Нет, спасибо-спасибо, — смущенно, переживая свою неловкость с копейками на чай почтальону, бормотал Соколов... Наконец дверь за почтой закрылась, и он тяжело опустился на лавку, будто только что закончился очень трудный для него допрос-раскаяние. А почта легонько стукнула под окном калиткой и быстро-быстро побежала в гору, к дому бабки Василисы.
... Сколько же ей лет, что она так бегает — позавидуешь даже...
Сколько лет женщине-почтальону, он так и не определил, а точнее, и не пошел в ответе на свой вопрос дальше самого вопроса. Теперь внимание его привлекла банка без крышки, оставленная на столе почтой. В банке оказался творог, да еще наполовину со сметаной...
... Смотри-ка ты, Морозова-то тут как подкармливают. А? Не все ему одному бабок рыбой снабжать. И его кое-чем снабжают. Ну и почта!
Следом за творогом и сметаной Соколов потянулся к газетам и полюбопытствовал, что именно почитывает здесь, в своих лесах, его знаменитый друг-воитель... Тут была центральная газета "Правда", областная газета и худенькая районка, которая всегда представлялась ему с обязательной передовой статьей по части районных успехов и с обязательным портретом очередного передовика социалистического соревнования тут же, на первой полосе.
К газетам у известного прозаика Г.Соколова было свое особое отношение. И прежде всего — газет он обычно не читал, хотя почти вся пресса в Москве ему доставлялась почтой на дом. Но этой прессой заведовали жена и дочь — они-то все просматривали, прочитывали и, если находили вдруг что-то стоящее, очень нужное писателю Георгию Соколову, то и обращали его писательское внимание на такой материал... Он не просматривал обычно даже свою писательскую "Литературную газету", где писателям все-таки давали побольше места и где поменьше, чем в других газетах, издевались над словом.
Вот за это издевательство над словом Соколов и не принимал никаких газет. Слово было для него свято, чисто, а потому и никак не могло быть отдано никакой экзекуции.
... Нет, конечно, в первую очередь не сами газетные работники, а размеры газетных статей, куда надо было впихнуть как можно больше всяческой информации, душили слово. Уж какие там краски, какие тона и полутона, какие вводные слова, частицы, междометия, союзы — словом, все то, что и приносило русской речи необыкновенную мелодичность звучания, когда впихивают тебя в строку, в столбец! Конечно, летит тут к чертовой матери прежде всего весь тот вроде бы и вспомогательный, но очень дорогой для мастера словесный материал, каким лепит, оживляет свои слова-мысли.
Нет, к газете Соколов близко не подходил, боялся отчаянно и журналистов, которые после своих газет нередко приходили в литературу и, конечно, несли сюда свои газетные порядки по части языка и стиля. С языком-то у них было совсем плоховато — не было у них совсем никакого языка-музыки, языка-красок, а потому и напичкивали они свою литературу остросюжетностью и сенсациями... И теперь уж, брат, кричи караул — не художественного, звучного и яркого слова ищет в нынешней книге наш, извращенный остросюжетностью, массовый читатель — сенсации ему подавай... Прогнали слово из литературы, истолкали бойкими газетными локтями. А там потеряли живое русское слово и вообще.